Москва. К поезду через магазин 2 страница



потому что он самый свежий: о том, как меня неделю назад сняли

с бригадирского поста за "внедрение порочной системы

индивидуальных графиков". Все наше московское управление

сотрясается от ужаса, стоит им вспомнить об этих графиках. А

чего же тут ужасного, казалось бы!..

Да! Где это мы сейчас едем?..

Кусково! Мы чешем без остановки через Кусково! По такому

случаю следовало бы мне еще раз выпить, но уж я лучше сначала

вам расскажу,

 

Кусково - Новогиреево

 

А уж потом выпью.

Итак. Неделю назад меня скинули с бригадирства, а пять

недель тому назад - назначили. За четыре недели, сами

понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких

крутых перемен, а если кому показалось, что и вводил, так и

поперли меня все-таки не за крутые перемены.

Дело началось проще. До меня наш производственный процесс

выглядел следующим образом: с утра мы садились и играли в сику,

на деньги (вы умеете играть в сику?). Так. Потом вставали,

разматывали барабан с кабелем, и кабель укладывали под землю. А

потом - известное дело: садились, и каждый по-своему убивал

свой досуг, ведь все-таки у каждого своя мечта и свой

темперамент. Один - вермут пил, другой, кто попроще,

- одеколон "свежесть", а кто с претензией - пил коньяк в

международном аэропорту Шереметьево. И ложились спать.

А наутро так: сначала садились и пили вермут. Потом

вставали и вчерашний кабель вытаскивали из-под земли и

выбрасывали, потому что он уже весь мокрый был, конечно. А

потом - что же? - потом садились играть в сику, на деньги. Так

и ложились спать, не доиграв.

Рано утром уже будили друг-друга: "Леха! Вставай в сику

играть!" "Стасик, вставай доигрывать вчерашнюю сику!" вставали,

доигрывали в сику. А потом - ни свет, ни заря, ни "свежести" не

попив, ни вермуту, хватали барабан с кабелем и начинали его

разматывать, чтоб он до завтра отмок и пришел в негодность. А

уж потом - каждый за свой досуг, потому что у каждого свои

идеалы. И так все сначала.

Став бригадиром, я упростил этот процесс до мыслимого

предела. Теперь мы делали вот как: один день играли в сику,

другой - пили вермут, на третий день опять в сику, на четвертый

- опять вермут. А тот, кто с интеллектом - тот и вовсе пропал в

аэропорту Шереметьево: сидел и коньяк пил. Барабана мы,

конечно, и пальцем не трогали, - да если бы я и предложил

тронуть, они все рассмеялись бы, как боги, а потом били бы меня

кулаками по лицу, ну, а потом разошлись бы: кто в сику играть,

на деньги, кто вермут пить, а кто "свежесть".

И до времени все шло превосходно. Мы им туда раз в месяц

посылали соцобязательства, а они нам жалованье два раза в

месяц. Мы, например, пишем: по случаю предстоящего столетия

обязуемся покончить с производственным травматизмом. Или так:

по случаю славного столетия добьемся того, чтобы каждый шестой

обучался заочно в высшем учебном заведении. А уж какой там

травматизм и заведения, если мы за сикой белого света не видим,

и нас всего пятеро!

О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О,

сладость неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего

народа - время от открытия и до закрытия магазинов!

Отбросив стыд и дальние заботы, мы жили исключительно

духовной жизнью. Я расширял им кругозор по мере сил, и им очень

нравилось, когда я им его расширял: особенно, что касается

Израиля и арабов. Тут они были в совершенном восторге: в

восторге от Израиля, в восторге от арабов, и от Голанских высот

в особенности. А Абба Эбан и Моше Даян с языка у них не

сходили. Приходят они утром с блядок, например, и один у

другого спрашивает: "Ну как? Нинка из 13-ой комнаты даян эбан?"

а тот отвечает с самодовольною усмешкою: "Куда ж она, падла,

денется? Конечно, даян!"

А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер

Пушкин, я дал им почитать "Соловьиный сад", поэму Александра

Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону

все эти благоуханные плечи и неозаренные туманы и розовые башни

в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж,

уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им:

"Очень своевременная книга, - сказал, - вы прочтете ее с

большой пользой для себя". Что ж? Они прочли. Но, вопреки

всему, она сказалась на них удручающе: во всех магазинах враз

пропала вся "свежесть". Непонятно почему, но сика была забыта,

вермут был забыт, международный аэропорт Шереметьево был забыт,

- и восторжествовала "свежесть", все пили только " свежесть".

О, беззаботность! О, птицы небесные, не собирающие в

житницы! О, краше соломона одетые полевые лилии! - они выпили

всю "свежесть" от станции Долгопрудная до международного

аэропорта Шереметьево!

И вот тут-то меня  озарило: да ты просто бестолочь,

Веничка, ты круглый дурак; вспомни, ты читал у какого-то

мудреца, что господь бог заботится только о судьбе принцев,

предоставляя о судьбе народов заботиться принцам. А ведь ты

бригадир и, стало быть, "маленький принц". Где же твоя забота о

судьбе твоих народов? Да смотрел ли ты в души этих паразитов, в

потемки душ этих паразитов? Диалектика сердца этих четверых

мудаков - известна ли тебе? Если б была известна, тебе было б

понятнее, что общего у  "Соловьиного сада" со "свежестью" и

почему "Соловьиный сад" не сумел ужиться ни с сикой, ни с

вермутом, тогда как с ними прекрасно уживались и Моше Даян и

Абба Эбан!..

И вот тогда-то я ввел свои пресловутые "индивидуальные

графики", за которые меня, наконец-то, и поперли...

 

Новогиреево - Реутово

 

Сказать ли вам, что это были за графики? Ну, это

очень просто: на веленевой бумаге черной тушью рисуются две оси

- одна ось горизонтальная, другая вертикальная. На

горизонтальной откладываются последовательно все рабочие дни

истекшего месяца, а на вертикальной - количество выпитых

граммов в перерасчете на чистый алкоголь. Учитывалось, конечно,

только выпитое на производстве и до него, поскольку выпитое

вечером - величина для всех более или менее постоянная и для

серьезного исследователя не может представить интереса.

Итак, по истечении месяца рабочий подходит ко мне с

отчетом: в такой-то день выпито того-то и столько-то, в другой

- столько-то и  того-то. А я, черной тушью и на веленевой

бумаге, изображаю все это красивою диаграммою. Вот,

полюбуйтесь, например, это линия комсомольца Виктора

Тотошкина:

 

 ! * 500-! ** *

 ! * * * * 400-! * * * *

 ! * * * * * 300-! * * * * * * *

 ! * * * * * * * * * 200-! * * * * * * * *

 ! * * * * * 100-! * * *

 !* 0 ---------------------------------------------

 10-е 26-е

 

А это - Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936 г., потрепанный

старый хрен:

 

 ! 500-!

 ! 400-!

 ! 300-!

 ! ----- * ------ * ------- * --------- * ---200-!

 ! 100-!

 ! 0 --------------------------------------------

 10-е 26-е

 

А вот уж это - ваш покорный слуга, экс-бригадир монтажников

птурс, автор поэмы "Москва - Петушки":

 

 ! * **** 500-! * * * *

 ! *** * * * 400-! * * * *

 ! * * * * 300-! * *** * *

 ! * * * * 200-! * * * *

 ! ** * * 100-!

 ! 0 --------------------------------------------

10-е 26-е

 

Ведь правда, интересные линии? Даже для самого

поверхностного взгляда - интересные? У одного - Гималаи,

Тироль, бакинские промыслы или даже верх кремлевской стены,

которую я, впрочем, никогда не видел.

У другого: предрассветный бриз на реке Кама, тихий всплеск

и бисер фонарной ряби. У третьего - биение гордого сердца,

песня о буревестнике и девятый вал. И все это - если видеть

только внешнюю форму линии.

А тому, кто пытлив (ну, мне, например) эти линии

выбалтывали все, что только можно выболтать о человеке и о

человеческом сердце: все его качества, от сексуальных до

деловых, все его ущербы, деловые и сексуальные. И степень его

уравновешенности, и способность к предательству, и все тайны

подсознательного, если только были эти тайны.

Душу каждого мудака я рассматривал теперь со вниманием,

пристально и в упор. Но не очень долго рассматривал; в один

злосчастный день у меня с рабочего стола исчезли все мои

диаграммы. Оказалось, эта старая шпала, Алексей Блиндяев, член

КПСС с 1936 г., в тот день отсылал в управление наше новое

соцобязательство, где все мы клялись по случаю предстоящего

столетия быть в быту такими же, как на производстве, - и, сдуру

или спьяну, он в тот же конверт вложил и мои индивидуальные

графики.

Я, как только заметил пропажу, выпил и схватился за

голову. А там, в управлении, тоже - получили пакет, схватились

за голову, выпили и в тот же день въехали на москвиче в

расположение нашего участка. Что они обнаружили, вломившись к

нам в контору? Они ничего не обнаружили, кроме Лехи и Стасика;

Леха дремал на полу, свернувшись клубочком, а Стасик блевал. В

четверть часа все было решено: моя звезда, вспыхнувшая на

четыре недели, закатилась. Распятие совершилось - ровно через

тридцать дней после вознесения. Один только месяц - от моего

Тулона до моей Елены. Короче, они меня разжаловали, и на мое

место назначили Алексея Блиндяева, этого дряхлого придурка,

члена КПСС с 1936 г. А он, тут же после назначения, проснулся

на своем полу, попросил у них рупь - они ему рупь не дали.

Стасик перестал блевать и тоже попросил рупь - они и ему не

дали. Попили красного вина, сели в свой москвич и уехали

обратно.

И вот - я торжественно объявляю: до конца моих дней я не

предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт

возвышения. Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу

общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы - по

плевку. Чтоб по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без

страха и упрека, надо быть пидорасом, выкованным из чистой

стали с головы до пят. А я - не такой.

Как бы то ни было - меня поперли. Меня, вдумчивого

принца-аналитика, любовно перебиравшего души своих людей, меня

- снизу

- сочли штрейкбрехером и коллаборационистом, а сверху -

лоботрясом с неуравновешенной психикой. Низы не хотели меня

видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить. "Верхи не

могли, а низы не хотели". Что это предвещает, знатоки истинной

философии истории? Совершенно верно: в ближайший же аванс меня

будут  пиздить по законам добра и красоты, а ближайший аванс -

послезавтра, а значит, послезавтра меня измудохают.

- Фффу!

- Кто сказал "фффу"? Это вы, ангелы, сказали "фффу!"?

- Да, это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!

- Да как же, посудите сами, как не ругаться! Весь этот

житейский вздор так надломил меня, что я с того самого дня не

просыхаю. Я и до этого, не сказать, чтоб очень просыхал, но, во

всяком случае, я хоть запоминал, что я пью и в какой

последовательности, а теперь и этого не могу упомнить... У меня

все полосами, все в жизни как-то полосами: то не пью неделю

подряд, то пью потом сорок дней, потом опять четыре дня не пью,

а потом опять шесть месяцев пью без единого роздыха... Вот и

теперь...

- Мы понимаем, мы все понимаем. Тебя оскорбили, и твое

прекрасное сердце...

- Да, да, в тот день мое прекрасное сердце целых полчаса

боролось с рассудком. Как в трагедиях Пьера Корнеля,

поэта-лауреата: долг борется с сердечным влечением. Только у

меня наоборот: сердечное влечение боролось с рассудком и

долгом. Сердце мне говорило: "тебя обидели, тебя сравняли с

говном. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся, как

сука". Так говорило мое прекрасное сердце. А мой рассудок? - он

брюзжал и упорствовал: "ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не

пойдешь и ни капли не выпьешь". А сердце на это: "ну ладно,

Веничка, ладно. Много пить не надо, не надо напиваться, как

сука, а выпей четыреста граммов и завязывай". "Никаких грамм! -

отчеканивал рассудок. - если уж без этого нельзя, поди и выпей

три кружки пива; а о граммах своих, Ерофеев, и помнить забудь".

А сердце заныло: "ну хоть двести грамм. Ну...

 

Реутово - Никольское

 

ну, хоть сто пятьдесят..." и тогда рассудок: "Ну

хорошо, Веня, - сказал, - хорошо, выпей сто пятьдесят, только

никуда не ходи, сиди дома".

Что ж вы думаете? Я выпил сто пятьдесят и усидел дома?

Ха-ха. Я с этого дня пил по тысяче пятьсот каждый день, чтобы

усидеть дома, и все-таки не усидел. Потому что на шестой день

размок уже настолько, что исчезла грань между рассудком и

сердцем, и оба в голос мне затвердили: "Поезжай, поезжай в

Петушки! В Петушках - твое спасение и радость твоя, поезжай."

"Петушки - это место, где не умолкают птицы, ни днем, ни

ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный

грех - может, он и был - там никого не тяготит. Там даже у тех,

кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен..."

"Там каждую пятницу, ровно в одиннадцать, на вокзальном

перроне меня встречает эта девушка с глазами белого цвета -

белого, переходящего в белесый - эта любимейшая из потаскух,

эта белобрысая дьяволица. А сегодня пятница, и меньше, чем

через два часа, будет ровно одиннадцать, и будет она, и будет

вокзальный перрон, и этот белесый взгляд, в котором нет ни

совести, ни стыда. Поезжайте со мной - о, вы такое увидите!.."

"Да и что я оставил - там, откуда уехал и еду? Пару дохлых

портянок и казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и

накладные расходы - вот что оставил! А что впереди? Что в

Петушках, на перроне? - а на перроне рыжие ресницы, опущенные

ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы. А после

перрона - зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и

судороги. Царица небесная, как далеко еще до Петушков!"

"А там, за Петушками, где сливаются небо и земля, и

волчица воет на звезды, - там совсем другое, но то же самое:

там, в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой,

распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех

младенцев. Он знает букву "ю" и за это ждет от меня орехов.

Кому из вас в три года была знакома буква "ю"? Никому; вы и

теперь-то ее толком не знаете. А вот он - знает, и никакой за

это награды не ждет, кроме стакана орехов."

"Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да

не преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько

томился. А пока

- вы уж простите меня - пока присмотрите за моим чемоданчиком,

я на десять минут отлучусь. Мне нужно выпить кубанской, чтобы

не угасить порыва".

И вот - я снова встал и через половину вагона прошел на

площадку.

И пил уже не так, как пил у Карачарова, нет, теперь я пил

без тошноты и без бутерброда, из горлышка, запрокинув голову,

как пианист, и с сознанием величия того, что еще только

начинается и чему предстоит быть.

 

Никольское - Салтыковская

 

  "Не в радость обратятся тебе эти тринадцать

глотков, - подумал я, делая тринадцатый глоток."

"Ты ведь знаешь и сам, что вторая по счету утренняя доза,

если ее пить из горлышка, омрачает душу - пусть ненадолго,

только до третьей дозы, выпитой из стакана - но, все-таки,

омрачает. Тебе ли этого не знать?"

"Ну пусть. Пусть светел твой сегодняшний день. Пусть твое

завтра будет еще светлее. Но почему же смущаются ангелы, чуть

только ты заговоришь о радостях на петушинском перроне и

после?"

"Что ж они думают? Что меня там никто не встретит? Или

поезд провалится под откос? Или в Купавне высадят контролеры?

Или где-нибудь у 105-го километра я задремлю от вина, и меня,

сонного, удавят, как мальчика? Или зарежут, как девочку? Почему

же ангелы смущаются и молчат? Мое завтра светло. Да. Наше

завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто

поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера?

"Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и

так далее. Очень складно и умно ты это сказал, ты редко

говоришь так складно и умно."

"И вообще, мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять

же, этого не знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя

душа вместительнее ума твоего. Да и зачем тебе ум, если у тебя

есть совесть и сверх того еще и вкус? Совесть и вкус - это уж

так много, что мозги становятся прямо излишними."

"А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак?"

"А вот когда. Когда я услышал, одновременно, сразу два

полярных упрека: и в скучности, и в легкомыслии. Потому что

если человек умен и скучен, он не опустится до легкомыслия. А

если он легкомыслен да умен - он скучным быть себе не позволит.

А вот я, рохля, как-то сумел сочетать."

"И сказать, почему? Потому что я болен душой, но не подаю

и вида. Потому что, с тех пор, как помню себя, я только и

делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это

рас ходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и

какие угодно силы. Вот оттого и скушен. Все, о чем вы говорите,

все, что повседневно вас занимает, - мне бесконечно посторонне.

Да. А о том, что меня занимает, - об этом никогда и никому не

скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может,

еще отчего, но все-таки - ни слова."

"Помню, еще очень давно, когда при мне заводили речь или

спор о каком-нибудь вздоре, я говорил: "э! И хочется это вам

толковать об этом вздоре!" а мне удивлялись и говорили: "какой

же это вздор? Если и это вздор, то что же тогда не вздор?" а я

говорил: "О, не знаю, не знаю! Но есть".


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 231; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!