Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 41 страница



 

* Ненависть к новому правописанию есть один из самых главных рычагов контрреволюционных идей И. Е.– Примеч. автора.

 

«Когда он украл пианино и его поймали, он стал говорить, что кончит жизнь самоубийством. Со старухой Гёц они ловко устроили торговлю краденых вещей. Гёцы были гордые люди, мне было больно смотреть, как старуха унижается, но такую же продажу устроили Герши, и туда я ходила. Финны называли это Hershan Messud – Гершова выставка – на пяти столах они раскладывали – финны ходили и узнавали чужие вещи.

Я ехидно спрашивала:

– Madame Герш, зачем вам было 10 топоров?

– Ах, М. В., у нас было такое большое хозяйство. Почтальон Токко купил у m‑me Герш в разное время 75 матрацев. У Герш работала служанка Маша, и она спрашивала:

– Барыня, откуда у вас опять так много вещей? Вчера все распродали, а сегодня опять.

– Ах, Маша , вы не знаете, мы были такие богатые люди.

– Но вот эти часы всегда висели у Бари на стене.

– Ах, Маша , неужели вы не знаете, что у нас были такие же часы.

Как‑то Маша говорит: – Барыня, я видела сейчас: из чужой дачи вылез какой‑то господин с узлом краденых вещей.

Маша, Маша , это вам так показалось. Господин не мог красть вещей. Крадут вещи только простые люди.

– Барыня, когда я всмотрелась, оказалось, что это был наш барин.

– Нет, Маша , нет, это быть не может, барин ведь такой образованный .

Наиболее индивидуальные вещи они сплавляли в Выборг и Гельсингфорс в чемоданах. Маша отнесет чемодан на станцию – сегодня на Куоккала, завтра на Оллила, а Герш или Перевертанный – образованные люди, идут налегке и отвозят сплавлять наворованное». То, что я здесь записываю, подтверждают: М. Вас. Колляри, крестьянин Евсей Ив. Вайтинен, Матвей Ив. Вайтинен, дочь художника Шишкина, Лидия Ив. Шайкович, художник Блинов, проф. Шайкович, огородник Дмитрий Федосеевич Суханов и многие другие...

Под впечатлением этих рассказов кинулся я к Кондрату Гёцу, которого знал очень любезным мальчиком. Застал его в сарае, он кормил кур. Встретил меня нагловато:

– Вам что угодно?

– Я пришел узнать адрес вашего друга Перевертанного‑Черного.

– Не знаю.

– Но ведь говорят, что вы с ним постоянно переписываетесь.

– Нет, переписывался, когда он служил в Художеств. Театре... а потом перестал...

– Я хочу привлечь его к суду за обворование моей дачи... Как же вы могли равнодушно смотреть, что обкрадывают дачу вашего соседа?

– Черный говорил, что его обокрали, вот и он обкрадывает...

– Но разве я обокрал его?

– Не знаю.

После этой наглости я повернулся и ушел. Для меня ясно, что Черный для того, чтобы оправдать в глазах куоккальского общества свое воровство, ославил меня здесь «большевиком» и «экспроприатором». Сукин сын.

Я решил написать ему такое письмо.

Милостивый Государь. Я посетил свою дачу в Куоккала и путем опроса многочисленных свидетелей установил, что вы, действительно, продали принадлежащую мне мебель и часть моей библиотеки. Вырученные от этой продажи деньги вы присвоили себе.

Благоволите немедленно прислать эти деньги мне – по адресу... (Ваша деятельность по охране чужого имущества простодушных людей, которые имели наивность довериться вам в Куоккале, показалась мне столь своеобразной, что я, движимый чисто литературным интересом, собрал о ней самые подробные сведения. Г‑да Репин, Блинов, Шайкович, Суханов, Вестерлунд, Э. Колляри, Р. П. Колляри, М. Вас. Колляри, Евс. и Матвей Вайтинен и многие другие свидетели снабдили меня столь обширным матерьялом, что я мог бы написать целую статью во фр., нем. и рус. газеты об этой знаменательной эпохе Вашей жизни.)

_________

Вечером я был у Стольберга, коменданта Раяоки. О политике мы не говорили, конечно, ни слова. Я пришел к нему с отчетливой целью – расспросить его о Репине, с к‑рым он в последние годы стал близок. И он, и его жена с большою горячностью заявили мне, что Репин один из лучших людей, какого они когда‑либо встречали, и что так думает о нем вся Финляндия. Какой он благородный! Русские люди вообще любят говорить худо о других, Репин никогда ни о ком. Сосед надул его – должен был дать ему за покос травы несколько сот марок, а дал всего лишь десяток яиц (или на десяток яиц) – Репин даже не жаловался, а все просил, чтобы мы и виду не показали, будто знаем об этом.

В 1922 г. он писал портрет Стольберга. 10–15 сеансов. «Это было чудесное время»,– вспоминает жена Стольберга – особенно приятны были перерывы, когда мы шли вместе чай пить. И характерно: когда мы возвращались назад, Репин непременно проберется тайком вперед и откроет для нашей тележки ворота. Как мы ни старались избежать этого, нам не удавалось. Это было так трогательно. Он вообще всегда считает всех людей выше себя. Когда он читает свои дивные воспоминания, он говорит вначале: кому неинтересно, можете выйти. Простите мне мою смелость, что я решаюсь занимать вас своей особой... Мы, финны, считаем большой честью, что среди нас живет такой человек...»

_________

Когда я спросил И. Е., правда ли, что он подарил свой театр «Прометей», он сказал:

– А куда мне было девать его? Они пришли ко мне утром с серенадой, а вы знаете, какой я скиф – я чуть не прогнал их... хотя среди них есть такие дивные голоса.

Иду сейчас к Илье Ефимовичу на свидание. Не спал совсем: напугал меня мой Федосеич.

1) Птичник – дровами завален. Птица в нем жила до вегетарианства Нат. Борис.

2) В киоске – бюсты Репина, Толстого, дамы.

3) Коновязь цела старая – теперь уже лошадей так мало, что дорогу не заезживают.

4) Голубятня, где Репин спит с июня по август и теперь .

5) Скуфейка высокая – парусиновая вышитая – голова мерзнет с тех пор, как был голод.

6) Вегетарианец ли он теперь?

7) Уплотнился – в одной комнате и кровать, и обеденный стол, и кабинет, и отчасти мастерская. Бывшая спальня превращена в мастерскую. Рядом – висят в столовой портреты <...>5.

«У меня здесь было собрание картин. Часть их вы помните. Я менялся со своими друзьями, и таким образом у меня собрались картины Шишкина, 2 картины. «Бурелом» и маленькая живописная. Было несколько моих: Толстого бюст раскрашенный, и еще другие, не помню, сколько – целую комнату заняли в финском музее – и свою портретную группу с Натальей Борисовной – и с Надей этюд недурной. Тут в Куоккале было такое время, что с одной стороны выгоняли белые, с другой красные, и кажд. минуту можно было ждать, что Пенаты взорвут. Тогда я с Н. Д. Ермаковым еще дружил, он посоветовал передать в музей всю стену,– я так и сделал – адресовался в Финский Музей, просил принять от меня эти картины как дар, они сейчас же ответили, что возьмут. Директор музея Шерншанов принял в этом горячее участие. Я хотел послать эти вещи на свой счет, но они настаивали, что перевозка будет на счет государства. Тогда я сказал: «Пришлите для столяра марок 300 (т. е. 15 р.), он упакует». Столяр Ганикейнен, прекрасный человек, умный, он отлично упаковал. Картины прибыли в Гельсингфорс, и я получил благодарственные письма. Тут подошло 50‑летие моей деятельности – вечные мои долголетия! Société des Arts Finlandaises* отнеслось ко мне с большими комплиментами. Потом у меня тут собралось кое‑что – чтобы сделать выставку – в том числе и группа знаменитых финнов (я провалился с этой картиной!). Мне присудили (белая эмаль) Орден Белой Розы (сам ленсман приехал, мне привез), и вот – приехал в Гельсинки, очень любезно встретили (увидите, поклонитесь) – Вилли Вальгрен (скульптор средне‑европейского стиля), Викстрем, француз – но вот кто это огромный талант сравнительно высокого роста – немного ниже вас – в картине там у меня он виден – Галонен, они съехались, дали мне обед – в ресторане о‑ва артистов – вечер прошел очень оживленно (к собаке: пошел назад!), потом я их угостил обедом, и у нас установились отличные отношения. (И солдаты мне козыряют, и мальчишки.) На 1‑м обеде – я сказал речь. Радуюсь, что могу быть здесь вместе с вами, собратьями моими по искусству. Прошу обратить внимание на все, что происходит теперь, потому что это самое радостное время для вас, для художников, для всех художников – и для портретистов и пейзажистов – п. ч. это первые времена их Республики, которые не повторяются. Медовый месяц.

 

* Финское общество искусств (франц.).

 

Когда я поехал в вагоне после банкета, ночью мне не спалось, я думал: «Что ж это я наболтал?» И решил я написать этих знаменитых людей,– и я принялся за работу. Мне все прислали свои фотографии. Но из карточки какая же может быть картина? Я не очарован своим произведением. Нет, нет. Корежил я ее, корежил – и я затеял устроить выставку, Леви устроил, мы там жили с Верой в гостинице <...> когда я был с выставкой, я получил приглашение посетить президента – он вроде вашего роста – хотя на снимках другого вида, розовый, симпатичный. Выглядим мы оба радушно – но ни слова не говорим. Он говорит только по‑немецки. Но тут мне был представлен полковник, он был в рус. службе. Очень обходительный. Показал мне весь дворец – столы большие из приемного зала. Множество угощений – кофе, чай, закуски – от 3‑х до 4‑х часов трапеза. Я там очень хорошо провел время – дочь президента красавица, учится медицине, студентка. М‑me – хорошая женщина, я подсел к m‑mе, и мы разговорились. Madame утешала меня: « Ничего – картина ваша не очень... но вы погодите... не унывайте... она будет продана». У президента было много гостей. <...>

О картине: она не могла иметь успеха, я не знал, кого с кем посадить, я видел, что вещь будет слабая, и в то же время, когда кончилась (Ярнфельд – он портретист‑литографист), он выпустил каталоги, в газетах писалось много хорошего,– запросил я за картину много денег, 200 000 марок – это очень большая цифра – президентша мне все говорила: «Может, вы уступите» – я даже всем говорил, что вещь неудачная, я только извинялся, что благодаря моей молодости – всего только 78 лет – 18 лет я делаю ошибки. Все же я продал кое‑что. Портрет Анны Ильиничны Андреевой. Прежде мне тоже случалось работать по фотографиям, но тогда был благодетель Стасов [нрзб]. Над финнами у меня было работы много. Мне интереснее всего Аксель Галлен в шапке, прислал плохой портретик. (Галлен приходил ко мне позировать с большим штофом коньяку в кармане.) Портрет там остался. Галлонен – хороший талант. Он такой дикий; нас угостил собственник дома, где была наша выставка, там был и Галлонен и Ярнфельд. Картину я оставил там. Леви возил картину по Финляндии и там – я считаю, что она везде провалилась. Потом вернулось через 2 года (сохранялась в кладовой) всё ко мне, и тут уж от нетерпения, как всегда, я начал кое‑какую переделку (это уже в этом году). Леви предприимчивый человек, он сделал мне много добра, он продал «Крестн. Ход», уж я так доверяю ему, как близкому человеку, и теперь Леви поехал в Прагу с выставкой. Там Маглич, богатый человек, чех; там сын Юрия Гай, и тоже не без хлопот этого Маглича ему дали иждивение – это очень хорошее пособие для студента. С Магличем была у нас дружеская переписка. Он звал меня туда. Чехи меня примут хорошо, я был там в 1900 году по пути с Парижск. выставки. <...>

Я переписывался с Кони, и А. Ф. меня спрашивает: как вы пишете, воскресшего или ожившего? (О картине «Радость воскресшего».– Е. Ч. ) Я писал на реальной почве. Я наконец задумался, и вижу, что ожившего только писать. Это проза! А воскресшего – нужно переходить к легенде – здесь полное впечатление мира чудес, мира легенды – есть – нужно быть большим талантом – а я посредственность, и ничего не выходит. <...>»

Потом был я у дочери Шишкина Лидии Ив., но она расположена к И. Е. плохо. Говорит: «У него огромные деньги, а он тут никогда никому не помог, и выклянчил, чтобы Гая обучали в Праге на даровщинку». <...> Блинова вспоминает, как хорошо читал И. Е. свою статью о Вл. Соловьеве, когда выступал в Териоках с проф. Павловым. Прямо расцеловать хотелось – так изящно, интересно, умно.

 

Надпись на моей даче

Julkipano

Venajanalanesen onusama palstactile Kivennapan piläjäm Kuokkala Kylässä on otetten ovaltion hortoon kuokkala pi narrascun*.

 

* Объявление. Российское имущество, дом Кивеннапского уезда в селе Куоккала взят под охрану финскими властями (финск.).

 

28 января. Сейчас сижу в Hotel Hospiz № 40. У меня на столе телефон – puhelin и две библии, одна на финском языке, другая на шведском. Сегодня я был у проф. Шайковича, у которого мои бумаги и книги. С ним вместе мы покупали ботинки желтые, узкие, щетку, две пары носков и часы. Отопление паровое – душно. В моей комнате ванна, умывальник, чистота изумительная и цена за все– 2 рубля. День полупраздничный: именины президента Стольберга. Впечатление прежнее: маленький город притворяется европейской столицей, и это ему удается. Автомобили! Радиотелефоны! Рекламы! «На чай» не берут нигде. Бреют в парикмахерских на америк. креслах – валят на спину – очень эффектно. Словом, Европа, Европа.

С Репиным простился холодно. Он сказал мне на прощание: «Знайте, я стал аристократ» и «Я в «Госиздате» не издам никакой книги: покуда существует большевизм, я России знать не знаю и каждого тамошнего жителя считаю большевиком». Я ответил ему: «Странно,– там живет ваша дочка, там ваша родная внучка состоит на советской службе, там в советских музеях ваши картины, почему же вы в советское издательство не хотите дать свою книгу?» Этот ответ очень ему не понравился.

 

29 января. Четверг. Впервые – после большого промежутка – спал. Нельзя не спать в таких дивных условиях. Все были вчера ко мне ласковы: Шайкович и его сыны, Колбасьев и его жена. Колбасьевы водили меня в кино: кино было усыпительно.

Вспомнил, что рассказывала мне Блинова, Вал. П‑на. Она должна была читать у Репина какой‑то доклад – ее пригласили. Читает, волнуется... Вдруг Репин говорит: – Не знаю, как вам, господа, а мне все это скучно. Если лекторша будет читать дальше, я уйду.– Конечно, Блинова прекратила чтение.

У меня под кнопкой электр. звонка над кроватью висит какая‑то надпись. Я думал: указание, сколько раз звонить горничной. Оказалось, это евангельский текст. «Walvakaa ja rukalkaa!» Matt. 26.41*.

 

* «Бодрствуйте и молитесь!» (от Матфея) (финск.).

 

Вчера видел трамваи, на к‑рые нельзя вскочить на ходу. Во время движения подножка опускается. Пришел сегодня очень усталый, хотел задремать, но за стеной ревет какой‑то младенец, ревет нагло, безнадежно, с громкими всхлипами, с кашлем, как будто нарочно, чтобы не дать мне заснуть. Сажусь записывать впечатления сегодняшние – хотя так и тянет в постель. Утром позвонил Шайкович. Я пришел к нему, взял у него клад – фотографии своих детей, свои, Репина, Волынского, Брюсова, Леонида Андреева, все забытое, с чем кровно связана вся моя жизнь. Я взял эти реликвии – и домой в Hospiz – и просидел над ними часа два, вспоминая, грустя, волнуясь. Вылезло, как из ямы, былое и зачеркнуло собою все настоящее. Потом в 12 час. пошел в посольство – за паспортом. Там встретил Картунена, к‑рый был приказчиком у «Меркурия», дружил с Ольдором и Карменом. Теперь он лыс, толст, бородат, маслянист, женат. Служит, кажется, в торгпредстве. Мы взяли автомобиль и поехали к портному, к‑рого он рекомендует. Портной мне не понравился. Мы поехали с женою Колбасьева в суконный магазин, купили там синего шевиота мне на костюм. Почему синего? Почему шевиота? Есть я хотел ужасно, но столько времени ушло на глупое мотание по городу, что не евши пошел к Шайковичу и с ним в университетскую русскую библиотеку, где хранятся мои бумаги. Библиотека солидная, тихая, чинная, на стенах портреты Гоголя, Толстого, Чехова, Мицкевича,– маленький столик, за столиком старый проф. Игельстрём, сидит и читает старый журнал, где помещены «Соборяне» Лескова. Он слыхал, что в России теперь мода на Лескова – и хочет познакомиться с этим писателем. Славу Лескова привез в Гельсингфорс недавно приезжавший сюда Шпенглер, а он прочитал Лескова по изданию Элиасбера «Рус. писатели о Христе»,– словом, Лесков до Европы дошел в высшей степени измененный, искривленный. Вместе со стариком Игельстрёмом сидел похожий на Киплинга проф. фон Шульц, читающий теперь в унив‑те лекции о Достоевском. Черные брови, седые усы, лысина. Он жалуется на невозможность достать в Гельсингфорсе самых насущно нужных книг: «Дневник Анны Григорьевны Достоевской», «Сборники Долинина», Леонида Гроссмана «Путь Достоевского» и проч. Только дня два или три назад получил он из РСФСР 21‑й и 22‑й томы Достоевского под ред. Леонида Гроссмана и обнаружил там те шесть статей Достоевского, честь открытия которых приписывал он себе. Здесь, в Гельсингфорсе, перечитывая «Время» и «Эпоху», он открыл несколько статей, которые несомненно принадлежат перу Достоевского. Он написал о своей находке статью для какого‑то ученого издания Финск. Академии Наук – и только теперь обнаружил, что его Америка открыта давно. С жадностью слушал он все, что рассказывал я ему о новых раскопках в области изучения Достоевского. С Игельстрёмом мы распрощались, условившись, что сегодня я пошлю за своими бумагами мальчишку из Mars'a. На прощание он рассказал мне о Репине: «У Репина в голове не все дома. Когда я в 1921 г. вернулся из России, у меня было к нему поручение; я посетил «Пенаты», и он пошел меня проводить. Я говорю ему: И. Е., почему вы не поедете в Гельсингфорс? – Он говорит: – Не могу, большевики не пускают.– В Гельсингфорс? – Да.– Почему же? – Это одна шайка: что финны, что большевики».

И Игельстрём, и Шульц поразили меня своим сочувственным отношением к тому, что происходит в России. Ни один из них не верит тем басням, которыми утешают себя эмигранты. Они отнюдь не энтузиасты всех мероприятий правительства, но они знают, что здесь истинное обновление России, а не просто каприз нескольких очень нехороших людей. По поводу здешней монархической пропаганды Игельстрём говорит, что она так гнусна и глупа, что следовало бы не боясь беспрепятственно распространять ее в России, дабы крестьяне видели, кто хочет господствовать над ними. Шульца и Шайковича я пригласил в ресторан пообедать. Шульц жадно расспрашивал о Толстом, о литературе, а я жадно ел, так как с утра до 4 ½ час. у меня во рту ни росинки не было. Замечательно, что оба эти литератора ничего не слыхали о формальном методе, о работах Эйхенбаума, Тынянова, Шкловского. Я за столом прочел им целую лекцию, а потом Шульц пошел ко мне в гостиницу и стал рассказывать свою историю. В молодости он служил в рус. армии прапорщиком – в Чугуеве и в Киеве. Но потом занялся науками в финл. университете. Началась война; его призвали. По своим убеждениям он враг милитаризма, поэтому он отказался идти на войну. Власти, не желая поднимать шума, предложили ему: пусть остается в тылу и учит военному делу новобранцев. Но Шульц ответил: «Что же это такое? Чтобы я посылал на войну других людей, а сам сидел бы в безопасности? Нет! Ни за что. Нет, нет!» Тогда его перевели на испытание в госпиталь, а потом стали судить. Судили, судили и присудили к тюрьме, посадили в «Кресты», где он много читал и излечился от головных болей. Очень милый человек: с нежностью вспоминает свою тюрьму и судей, посадивших его туда... Сейчас, дня два назад, он ходил к президенту Стольбергу хлопотать за другого такого же антимилитариста, сидящего в финской тюрьме. Хлопоты увенчались успехом. Обо всем этом он рассказывал уже на улице – на каком‑то мосту – где мы блуждали по русской привычке – и портфель у него был очень тяжелый: весь набит стихами Блока.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 200; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!