Вот и Новый Год. 12 часов 1923 года. 37 страница



 

26 августа. <...> Один для меня отдых – беседа с Лидой. Лида даже страшна своим интеллектуальным напором. Чувствуется в ней стиснутая стальная пружина, которая только и ждет, чтобы распрямиться. Она изучает теперь политграмоту – прочитала десятки книг по марксизму – все усвоила, перемолола, переварила, хочет еще и еще. Экономическая теория захватила ее, Лида стала увлекаться чтением газет, Англо‑советская конференция – для нее событие личной жизни, она ненавидит Макдоналда,– словом, все черты мономании, к которой она очень склонна. Жизнь она ведет фантастическую: ни секунды зря, все распределено, с утра до ночи чтение, зубрежка, хождение в библиотеку и проч. Вспоминала Одессу. О моей маме говорит с умилением.

 

3 сентября 1924. Погода по‑прежнему дивная. <...> Боба третьего дня выдержал переэкзаменовки по географии, алгебре и французски. У него жар. Он еле стоит на ногах, но вчера – помчался в Ольгино за карасями для щуки. Свою щуку он знает так чудесно, что может часами говорить о ней. Вчера пришел к вечеру из Ольгино пешком (нес в руках ведерко с окунями) – и потом час глядел в ведро и объяснял поступки каждой рыбы. Читает он мне вслух «Илиаду».

Я весь в корректурах: правлю Колин перевод романа «Искатель золота», правлю сборник «Сатиру», правлю листы «Современного Запада», правлю листы «Современника».

Впервые за всю свою жизнь чувствую себя почему‑то здоровым и, как это ни смешно, молодым. Был вчера у Ахматовой. Не знаю почему, она встретила меня с таким грустным лицом, что я спросил: «Неужели вам так неприятно, что я пришел к вам?» У нее служанка. «Оленька хочет уехать за границу. Хлопочет. У нее был apendix и воспаление брюшины. Она лежала 58 (кажется) дней в постели... Я ухаживала за ней и потому не написала ни строчки. Если напишу, сейчас же дам вам, в «Современник», потому что больше печататься негде... Я получила деньги из Америки, от Кини,– 15 долларов. Спасибо им».

Она, видимо, ждала, когда я уйду. До сих пор она была очень ко мне дружественна.

Я сказал ей: «Похоже, что у вас в шкафу спрятан человек и вы ждете, когда я уйду».

– Нет, сидите, пожалуйста! (Но вяло.)

Я замолчал, и она – ни слова. Потом: «Видела вашу Лидочку, как она выросла».

Уходя, я сказал: «Как вы думаете, чем кончится внезапное поправение Пунина?» – «Соловками»,– невесело усмехнулась она и пошла закрыть за мною дверь.

На камине у нее – две самодельных бумаги tangle‑foot*, но мухи приклеиваются к ним слабо.

Лозинский уехал на месяц в Териоки. Фома Вален [нрзб] переводит «The jester»**.– Коля был вчера и читал вторую главу своего романа. Прекрасно, напористо и поэтично. Но он почему‑то очень бледен, у него болит сердце. Жизнь он ведет трудную – и Марина для него слишком дорогая радость. Марину я постепенно научился любить, она Коле хороший товарищ. <...>

 

* Клейкая лента, (англ.).

** «Шут» (англ.).

 

6 сентября. Дня 3 назад Боба почувствовал себя оскорбленным в самых лучших своих чувствах: после того, как он выдержал переэкзаменовку по фр. языку, я дал ему учить фр. слова. Со свойственной ему силой упрямства он стал защищать свое право на безделие. Дошло до того, что он объявил голодовку, не ел ничего 24 часа, ушел из дому, но к французскому не прикоснулся. Мы с Марией Борисовной обсуждали, что с ним делать. На совете присутствовала Лида. Мура – руки за спину – ходила по комнате. Очень хмурилась, и вдруг: «Если Боба не хочет учить фран... суски, пусть учит немецки...»

Так мы и сделали. Боба стал учить немецкий, а к французскому и прикоснуться не желает. Лида слушает курсы стенографии – с увлечением. Я так утомился вчера на приеме «Современника», что вот не сплю вторую ночь, несмотря на принятую ванну. Особенно истомил меня Гизетти – душитель: он всегда говорит много и путано. Но и кроме Гизетти были: старуха Величковская, которой я должен был возвратить ее рукопись «Детоводство» (и она плакала); сын Лескова за деньгами (а денег нету), он ругал «ужасную» книгу Волынского о Лескове9, обещал позвонить через два дня, был Эйхенбаум (с женой), он принес рецензию о «Гоголе» Гиппиуса, была поэтесса Лидия Иванова, был Виктор Финк (он готовит новую статью – о деревенск. кооперации), был поэт Вагнер (я возвратил ему стихи), был агент «Красной Газеты», представитель «Бюро Вырезок», вдруг оказавшийся поэтом и потребовавший у меня обратно свои забракованные стихи, был молодой Комаровский (кажется), автор большой поэмы, которая поразительна тем, что не похожа на «Двенадцать» Блока, был впечатлительный, розовый, обидчивый серапионов брат, критик Груздев, он принес две рецензии, обещал третью, и когда я справился со всеми ими, оказалось, что типография почему‑то выбросила статью Финка «Новый быт». Eheu me miserum*. Из этой каторги – домой – аспирин – спать! Но вот – не сплю.

 

* «Горе мне бедному» (лат.).

 

Сейчас сяду разбирать письма Леонида Андреева. Бедный – человек в западне. Огромные силы, но пресненские. Всегда жил неудобно, трудно, в разладе со всем своим бытом,– безвольный, больной, самовлюбленный, среди страшной мелкоты.

Теперь у меня на очереди три каторжных нисколько мне не интересных работы

1) Разбор андреевских писем

2) Редактура Хроники для «Совр. Запада»

3) Редактура рецензий «Современника».

И увы, «Паноптикум». А потом – все к чертям! <...>

 

23/IX 24. Вчера наводнение, миллионные убытки, пожар, а сегодня солнце. Вчера было похоже на революцию,– очереди у керосиновых и хлебных лавок, трамваи, переполненные бесплатными пассажирами, окончательно сбитые с маршрута; отчаянные, веселые, точно пьяные толпы и разговоры об отдельных частях города: «а в Косом переулке – вода», «всю Фурштатскую залило», «на Казанскую не пройти». При мне свалилась с крыши и чуть не убила людей – целая груда железа.

Ванну истопили, а вода не шла. Я лег только в двенадцатом часу –и спал. С «Современником» неприятности. Дней пять назад в Лито меня долго заставили ждать. Я прошел без спросу и поговорил с Быстровой. Потом сидящий у входа Петров крикнул мне: «Кто вам позволил войти?» – «Я сам себе позволил».– «Да ведь сказано же вам, что у Быстровой заседание».– «Нет, у нее заседания не было. Это мне сообщили неверно!» – «А! хорошо же! Больше я вас никогда к ней не пущу».– «Пýстите!» (И сдуру я крикнул ему, что вас, чиновников, много, а нас, писателей, мало; наше время дороже, чем ваше!) Это вывело его из себя. А теперь как нарочно звонят из Лито, чтобы я явился и дал список всех сотрудников «Современника» – хотят их со службы прогонять. И адресоваться мне нужно к тому же Петрову: нет, не интересно мне жить.

 

24 сентября, четверг. <...> Мокульский говорит, что на службе с него взяли подписку, что он в «Современнике» сотрудничает по недоразумению. <...>

 

29 сент. Был у меня Мечислав Добраницкий. Он едет консулом в Гамбург. Он лыс, а лицо у него молодое. Мура, ложась спать, сказала: одного не понять: старенький он или молоденький.

В цензуре дело серьезно. Юноша Петров, очень красивый молодой человек, но несомненно беззаботный по части словесности, долго допрашивал меня, кто наши ближайшие сотрудники. Я ответил, что это видно из книжек журнала: кто больше пишет, тот и ближайший. Тогда он вынул какую‑то бумажку с забавными каракулями:

 

Тиняков

Эйхенбаум

Парнок Сопха

Зуев

Магарам

 

И стал допрашивать меня, кто эти писатели. Я ответил ему, что вряд ли Парнок зовут Сопха, но он отнесся ко мне с недоверием. О Зуеве я объяснил, что это вроде Кузьмы Пруткова, но он не понял. Тинякова у нас нет, есть Тынянов, но для них это все равно.

Тынянову я рассказал об этом списке. Он воскликнул:

– Единственный раз, когда я не обижаюсь, что меня смешивают с Тиняковым.

Самая неграмотность этой бумажонки показывает, что она списана с какого‑то письма, написанного неразборчивым почерком. Удивительная неосведомленность всех прикосновенных к Главлиту.

Приехал Замятин. Ставится его пьеса (по Лескову) в студии. Изо всех возможных декораторов он выбрал Крымова и доволен. Мы много с ним занимались, написали в Москву письма,– к Магараму, к Абраму Эфросу – нужны деньги, нечем платить сотрудникам и т. д. Потом мы пошли гулять на Неву и увидели баржу на набережной – неподалеку от Летнего Сада.

 

29 сентября. <...> Правлю Шаврову‑Юст, писательницу, которой некогда покровительствовал Чехов. Бедный! Сколько труда он укладывал на исправление ее рукописей. Она пишет, напр, (в своем новом рассказе «Люди и вещи») – завсегдатель, нищии , Рюриковичь , пэйзаж, она боить ся, скупч ица.

Вы пишет большой буквой, как в письме.

 

4 или 5 октября. <...> Во вторник был во Всемирной на заседании. Сологуб.– Что, не сердится на меня «Радуга» за то, что я похитил у нее три червонца? (Смеется.) (Подробно рассказывал, как он переводит Шевченка размером подлинника, притом произносит наймúчка. ) Я сказал ему, что Сосновский в «Правде» доказывал, что праздновать его юбилей не следовало. Он спросил: и основательно? Почти все заседание прошло в том, что Лернер разносил предисловие Мокульского к «Орлеанской деве», где видимо виляние перед Сов. Властью – и употреблено выражение антипоповский . Лернер указывал, что Мокульский, цитируя хвалебные отзывы Пушкина об Орл. деве, нарочно умолчал об отрицательных. Замятин поддержал Лернера. Сологуб сказал могильно: «К словам Николая Осиповича я присоединяюсь. Все эти выражения явно непристойны и создают впечатление недобросовестности». Вера Александровна была именинница. Я подарил ей огромный арбуз, которым она и угощала Коллегию. <...> В субботу заседал я у Замятина с Эфросом, ввалился Толстой: вот они где, голубчики! Рассказывал подробно, как он поссорился с Белкиным – из‑за рисунков к новому рассказу, который написал он для «Времени»11. Белкин не пожелал делать рисунки под контролем Толстого – отсюда чуть ли не побоище между мужьями и женами.

Толстой очень доволен своим новым рассказом: «Это лучше «Никиты». Понимаете, путешествие по Ждановке!»

С цензурой опять нелады. Прибегает Василий (в субботу) – «К. И., не пускают «Современник» в продажу!»–«Почему?» – «Да потому, что вы вписали туда одну строчку». Оказывается, что, исправляя Финка, я после цензуры вставил строчку о суздальском красном мужичке, которого теперь живописуют как икону. Контроль задержал книгу. Бегу на Казанскую, торгуюсь, умоляю – и наконец разрешают. Но на меня смотрят зловеще, как на оглашенного: «Редактор «Современника».

Сегодня кончил первую статейку о детских стишках‑перевертышах.

 

9 ноября 1924. Возился с «Бармалеем». Он мне не нравится совсем. Я написал его для Добужинского,– в стиле его картинок. Клячке и Маршаку он тоже не понравился, а М. Б‑не, Коле и Лиде нравится очень.

Коля кончает свой первый роман12. «Девятнадцатую (главу) пишу!» (Всех глав будет двадцать.) Всякий раз при встрече он сообщает, какую главу он пишет. Помню живо: «На шестой застрял», «в тринадцатой мало действия», и проч. Но в общем он пишет легко и уверенно, страшно увлекаясь работой. Прибегает поглядеть в «Энциклопедию Британника» – и назад, к письменному столу. По воскресениям он с Мариной обедает у нас, и мы весь обед занимаемся тем, что выдумываем имя его герою и заглавие его роману. Оказывается, это не так легко. Имя героя у Коли «Шмендрик» – имя явно невозможное. Заглавия такие: «Джентльмены удачи», «Ипполит Повелецкий», «Замыслы Шмендрика». Я предложил ему вчера – «Честолюбивые замыслы». Ему, кажется, понравилось. Сима Дрейден предложил в шутку «Остров сокровищ № 2».

Вчера были мы с Марией Борисовной на детском вечере в Доме книги. Видел Ионова – только что вернулся из Англии. Говорил с ним о своей поездке в Финляндию – к Репину. <...> Детский праздник удался, только фокусник был плоховат. И еще раз я удивлялся, как нынешние дети смотрят фокусы: для них фокусник – жулик, враг, которого нужно разоблачить и победить. Они подозрительны, держат его под контролем, кричат ему: «А ну, покажите рукава», «выверните карман», «Дайте‑ка эту шляпу мне», крик непрерывный в зале. Так что фокусник даже сказал:

– Это делает вам честь, что вы так скептически относитесь. <...>

По морозу вернулись мы домой в 9‑м часу – страшно позднее для меня время. Мура уже спала. Завтра встанет и прибежит, чтобы я ее «мучил». Каждое утро я «мучаю» ее: делаю страшное лицо и выкрикиваю: «Мучение первое – за нос тягновение! Мучение второе – за шею дуновение! Мучение третье – живота щекотание!» Она охотно подвергается пыткам – всех пыток не меньше двенадцати, и если я пропущу которую‑нибудь, напоминает: ты забыл одно мучение, по пяткам ты еще меня не бил. Особенно упоительно для нее «с высоты бросание». Конечно, я не причиняю ей никакой боли, но все же к ее веселью примешивается какой‑то радостный страх, который и делает эту игру упоительной. «Я твой мучитель, а ты моя жертва»,– сказал я ей, желая расширить ее словарь. <...>

Мне захотелось уехать в Финляндию – отдохнуть от самого себя.

Замятин говорил по телефону, что о нас (т. е. о «Современнике») в «Правде» появилась подлая статья13. Он сейчас пишет об Атилле – историч. повесть14.– «Думал сперва, что выйдет рассказец, нет, очень захватывающая тема. Я стал читать матерьялы – вижу, тема куда интереснее, чем я думал».

– Вы с «параллелями»?

– Обязательно. Ведь вы знаете, кто такие гунны были? Это были наши – головотяпы, гужееды, российские. Да, да, я уверен в этом. Да и Атилла был русский. Атилла одно из названий Волги.

– Вы так это и напишете?

– Конечно!

– Атилла Иваныч.

Нужно браться за вторую часть о педагогах, но интересно, как они огрызнутся на первую. «Современник».

 

13 ноября. Нас так ругают (Современников), что я посоветовал Замятину написать статейку: «Что было бы, если бы Пушк. «Я помню чудное мгновение» – было напечатано в «Современнике».

 

Я помню чудное мгновение

(небось какой‑нибудь царский парад)

Передо мной явилась ты

(не великая ли княжна Ксения Александровна)

Как мимолетное виденье

Как гений чистой красоты

(чистая красота! – дворянская эстетика)

Шли годы... бурь порыв мятежный

(Октябръск. рев.)

Рассеял... мечты

(о реставрации монархии)

 

и т. д. Ибо наши критики именно так и поступают.

У меня неприятности с «Совр. Западом». Коллегия очень раскритиковала журнал, и я решил выйти в отставку. Вчера послал Тихонову об этом записку. Хотя Тихонов очень болен, у него на всем теле фурункулы. Жаль смотреть, как он хромает.

Неожиданно мне прислали за редактуру какой‑то глупой книжки (Финкельштейн «Нерасцветшая») 65 р. Я сунул эти деньги в карман и потерял. Остался от них только 1 р. Очень жаль: хотел послать их маме. Бедная мама, ей не везет!

Вчера решалась судьба моей книжки о Некрасове. Ионов – за, Белицкий – за, Ангерт – против. Не знаю еще. <...>

 

16 ноября. Ночь. Половина 5‑го. Не сплю: должна приехать моя мама. Вчера пришла депеша от Маруси. Я счастлив – утром рано Марина, Коля, Боба, Лида собираются встретить ее на Царскосельском вокзале.

Читаю Adams'a «Success»*. Очень увлекательно – вначале. А потом американская дешевка. За это время, к счастью, я успел найти потерянные деньги – т. е. не я, а Маша: в корзине для бумаг под столом – все шесть червонцев. Хлопочу о поездке в Финляндию. Третьего дня корректор Ленгиза показал мне по секрету корректуру статьи Троцкого обо мне: опять ругается15. Очень. Если Ленгиз купит мою книгу о Некрасове, я возьмусь переделывать ее. А сейчас правлю Колькин роман. У него есть фантазия – но нет ни малейшего знания действительности. В одной главе он изображает пушечное ядро, как оно «медленно пролетало над площадью и скрылось в ближайшем переулке». Это не точная цитата, но близко к оригиналу. Неутомимость его удивительна. Только что кончив роман, он думает уже о стихах для детей –о трубочисте. <...>

 

* «Успех» (англ.).

 

Раньше всех встала Лидка (хотя обычно она встает в 10). Теперь она проснулась в 5, вскочила на ноги в начале 6‑го и помчалась с Бобой на вокзал. Я складываю книги и жду. Мурка в ажитации: выбегает ежеминутно в прихожую. Увидела, что я непричесан. «Причешись». Мура хочет сама открыть дверь. <...>

 

17/XI (24), понедельник. Бабушка оказалась сильно постаревшей, плотной здоровой женщиной – голос уже не тот, звук не тот; она привезла с собою – для меня чашку, для Коли сахарницу и щипчики, для Муры елочные украшения и проч. и пр. Но больше всего привезла она целые пригоршни прошлого, которое вчера разожгло и разволновало меня до слез, привезла милую Колькину карточку – где Коля беспомощный, наивный и запуганный патетически глядит как бы в будущее. Оказывается, когда‑то, когда кто‑то в шутку сказал «наша Лида», Коля вступился за сестру:

– Нет, Лида наша, это мы ее родúли! <...>

Кончаю «Success» Adams'a. Очень американская вещь, беспросветная, фальшивая, но захватывает.

 

24 ноября, понедельник. Мура освоилась с бабушкой. На третий же день бабушка в передней машет (крыльями), а Мура ей:

– Вы еще не вылупились.

Предполагается, что бабушка – птенчик в яйце. Много страстей поднялось и улеглось за эту неделю: первая – письмо московских литераторов. Ровно неделю назад в понед. в 4 часа Тихонов вынимает эту бумагу (протест против нынешних литературных условий), показывает ее мне и Замятину: «какой растяпа этот Толстой! только что прислал мне эту бумагу, полученную им из Москвы, но поздно: сам же говорит, что эту бумагу сегодня в 3 часа уже подают в Москве начальству. Так что никто из петерб. писателей не успеет ее подписать». Я взял у него эту бумагу, отнес ее в «Совр.», там подписали: я, Эйхенбаум, Всев. Рождественский. Потом во вторн. Замятин получил подпись Сологуба. Потом передал ее при мне Мише Слонимскому. Тот взял бумагу в Госиздат; там целая куча пролетарских и полупролетарских писателей объявила эту бумагу «недостаточно сильной» и составила свою «более сильную». В субботу в изд‑ве «Время» эту «более сильную» бумагу мне показал Тынянов. Я глянул и увидел, что эта «более сильная» есть в то же время «более сервильная» бумага – и что в ней заключается чудовищное предложение – вербовать цензоров из среды писателей! Тынянов (оказалось, что он в этих делах младенец) согласился со мной, взял назад свою подпись, и мы вместе пошли в Союз писателей (я не вошел, очень накурено, вечером не люблю шумных сборищ), а Тынянов просидел там около часу и сказал, что Союз собирается писать третью записку от себя. Таким образом голоса разобьются. (Шкловский – разговор с ним.)

Второе событие: мы с Замятиным написали отповедь нашим ругателям. Идея статьи моя. Я предложил взять стихотворение Пушкина и раскритиковать его на манер Родова, предложил взять лесковского Перегуда из «Заячьего ремиза», я сильно переделал то, что написано Замятиным, но он ведет себя так, словно вся статья написана им одним16. То же относится и к Паноптикуму. Так же было, когда он написал «Я боюсь»17. Перед этим я читал в присутствии Горького проект какого‑то протеста, где были эти слова: «В наше время Чехов ходил бы с портфелем» и проч. Замятин усвоил их – бессознательно.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 192; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!