Продолжение Общественного Дневника. 2 страница



Захваченные мага­зины, предприятия и заводы закрывались; захват частной торговли повел к прекращению вообще всякой торговли, к за­крытию всех магазинов и к страшному развитию торговли нелегальной, спекулятивной, воровской. На нее большевикам поневоле приходилось смотреть сквозь пальцы и лишь пе­риодически громить и хватать покупающих-продающих на улицах, в частных помещениях, на рынках; рынки, единственный источник питания решительно для всех (даже для боль­шинства коммунистов) — тоже были нелегальщиной.

Терро­ристические налеты на рынки, со стрельбой и смертоубий­ством, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налет. Продовольствия, прежде всего, но так как нет вещи, которой нельзя встретить на рынке, — то забиралось и остальное, — старые онучи, ручки от дверей, драные штаны, бронзовые подсвечники, древнее бархатное евангелие, выкраденное из какого-нибудь книгохранилища, дамские рубашки, обивка мебели... Мебель тоже считалась собственностью государства, а так как под полой дивана тащить нельзя, то люди сдирали обивку и норо­вили сбыть ее хоть за полфунта соломенного хлеба... Надо было видеть, как с визгами, воплями и стонами кидались тор­гующие врассыпную при слухе, что близки красноармейцы! Всякий хватал свою рухлядь, а часто, в суматохе, и чужую; бежали, толкались, лезли в пустые подвалы, в разбитые ок­на... Туда же спешили и покупатели, — ведь покупать в Совдепии не менее преступно, чем продавать, — хотя сам Зино­вьев отлично знает, что без этого преступления Совдепия кончилась бы, за неимением поданных, дней через 10.

Мы называли нашу «республику» не РСФСР, а между прочим «РТП», — республикой торгово-продажной. Так оно фактически и было.

Надо отметить главную характерную черту в Совдепии: есть факт, над каждым фактом есть — вывеска, и каждая вы­веска — абсолютная ложь по отношению к факту. О том, что скрывается под вывеской «Советов» («выборного начала»), упоминается в моем дневнике.

Здесь скажу о петербургских домах. Эти полупустые, грязные руины, — собственность государства, — упра­вляются так называемыми «комитетами домовой бедноты». Принцип ясен по вывеске. На деле же это вот что: власти в лице Чрезвычайки совершенно открыто следят за комитетом каждого дома (была даже «неделя чистки комитетов»).

По возможности комитетчиками назначаются «свои» люди, кото­рые, при постоянном контакте с районным Совдепом (ме­стным полицейским участком) могли бы делать и нужные до­носы. Требуется, чтобы в комитетах не было «буржуев», но так как действительная «беднота» теперь именно «буржуи», то фактически комитеты состоят из лиц, находящихся на большевистской службе, или спекулянтов» т.е. менее всего из «бед­ноты». Нейтральные жильцы дома, рабочие или просто обы­вательские низы обыкновенно в комитет не попадают, да и не стремятся туда.

Бывают счастливые исключения. Например, в доме од­ного писателя — «очень хороший комитет, младший дворник, председатель, такой добрый... Он нас не притесняет, он пони­мает, что все это рано или поздно кончится...» А вот другой, очень известный мне дом: вечные доносы, вечное врывание в квартиры, вечное преследование «буржуазии» — такой, на­пример, как три барышни, жившие вместе, две учительницы в большевистских (других нет) школах и третья — врач в боль­шевистской (других нет) больнице. Эту третью даже не­сколько раз арестовывали, то когда вообще всех врачей аре­стовывали, то по доносу комитетчика, который решил, что у нее какая-то подозрительная фамилия.

Наш дом около Таврического Дворца был самым сча­стливым исключением из общего правила. И не случайно, а благодаря незабвенному другу нашему, удивительнейшему человеку, И. И.

На нем я должна остановиться. Он постоянно упоми­нается в моем Дневнике. Он, — и жена его, — люди, с кото­рыми мы действительно вместе, почти не разлучаясь физиче­ски и душевно, переживали годы петербургской трагедии. Слишком много нужно бы говорить о нем, я не буду здесь вспоминать страницы моего зарытого дневника.

Скажу лишь кратко, что И. И. — редкое сочетание очень серьезного уче­ного, известного своими творческими работами в Европе, — и деятельного человека жизни, отзывчивого и гуманного. Ти­пичные черты русского интеллигента, — крайняя прямота, стойкость, непримиримость, — выражались у него не словесно, а именно действенно. Он жил по соседству с нами, но во время войны мы не были знакомы. Сочувствуя со дней юности партии, нам далекой — социал-демократической, — он сталкивался преимущественно с людьми, с которыми мы уже были в идейной борьбе. Правда и у нас имелась некото­рая связь через Горького: Горького мы знали давно, лет двад­цать, он даже бывал у нас во время войны. Но мы не сходи­лись никогда с Горьким, странная чуждость разделяла нас. Даже его несомненный литературный талант, сильный и не­ровный, которым мы порою восхищались, не сближал нас с ним. Впрочем, окружение Горького, постоянная толпа нич­тожных и корыстных льстецов, которых он около себя терпел, отталкивала от него очень многих.

Эти льстецы обыкновенно даже не партийные люди; это просто литературные паразиты. Подобный «двор» — не ред­кость у русского писателя-самородка, имеющего громкий ус­пех, если он при том слабохарактерен, некультурен и наивно-тщеславен.

Паразитов Горьковских И. И. весьма не любил, но по до­броте своей Горькому их прощал; а с партийными людьми горьковского круга вел давнее знакомство.

И в дни февральской революции, когда вокруг Думы, — вокруг Таврического Дворца, — кипели и подымались чело­веческие волны, когда в нашу квартиру втекали, попутно, люди, более близкие нам — у И. И. собирались другие, иного толка. Казалось, в первые дни, — что смешались все толки, что нет разделения; но оно уже было. И чем дальше, тем дела­лось резче. Во время июльского восстания, определенно с.-д.-большевистского, — у И. И. в квартире скрывались социал-демократы, еще не вполне примкнувшие к большевизму, но уже чувствующие, что у них рыльце в пушку.

Известный когда-то лишь своему муравейнику литературно-партийный хлыщ — Луначарский, ставший с тех пор литературным хлы­щем «всея Совдепии», — во время июльского бунта жалобно прятался у давнего своего знакомого чуть не под кроватью. И так «дрянно» трусил, так дрожал за свою особу, гадая куда бы ему удрать, что внушил отвращение даже снисходитель­ным его укрывателям.

Вскоре после этого восстания, когда линия большевиков ярко определилась, когда все честные люди из не потерявших разум ее совершенно поняли, мы встретились с И. И. и его женой. Встретились и сразу сошлись крепко и близко.

Надвигалась буря. Лед гудел и трещал. Действительно, скоро он сломался на куски, разъединив прежде близких, и люди понеслись — куда? — на отдельных льдинах. Мы очу­тились на одной и той же льдине с И. И. Когда по месяцам нельзя было физически встретиться, даже перекликнуться с давними, милыми друзьями, ибо нельзя было преодолеть чер­ных пространств страшного города, — каким счастьем и по­мощью был стук в дверь и шаги человека, то же самое пони­мающего, так же чувствующего, о том же ревнующего, тем же страдающего, чем страдали мы!

Деятельная, творческая природа И. И. не позволяла ему глядеть на совершающееся, сложа руки. Он вечно бегал, вечно за кого-то хлопотал, кому-то помогал, кого-то спасал. Он делал дела и крупные и мелкие, ни от чего не отказывался, лишь бы кому-нибудь помочь. При всей своей непримиримо­сти и кипучей ненависти к большевикам, при очень ясном взгляде на них — он не впадал в уныние: он до конца, — до дня нашей разлуки, — таким и остался: жарко верующим в Рос­сию, верующим в ее непременное и скорое освобождение.

Зная все, что мы перенесли, какие темные глубины мы прохо­дили, — я знаю, какая нужна сила духа и сила жизни, чтобы не потерять веру, чтобы устоять на ногах, — остаться человеком. С какой благодарностью обращается мысль моя к И. И. Он помог нам — он и его жена, — более, чем сами они об этом думают.

Не могу не прибавить, что сильнее чувства благодарно­сти по отношению к этим людям, а также к другим, там ос­тавшимся, там нечеловечески страдающим и погибающим, к миллионам людей с душой живой — сильнее всех чувств во мне говорит пламенное чувство долга. Я никогда не знала ра­нее, что оно может быть пламенным. Мы здесь; наши тела уже не в глубокой, темной яме, называемой Петербургом; — но не ради нашего избавления избавлены мы, нет у нас чув­ства избавления — и не может быть, пока звучат в ушах эти голоса оттуда, — de profundis (из глубины (латинск.)  Каждая минута, когда мы не стремимся приблизить хотя на линию, на полмиллиметра ос­вобождение сидящих в яме, — наш собственный провал, если есть эта минута, — не оправдано избавление наше, и да по­гибнем мы здесь, как погибли бы там. Все равно, сколько у каждого сил. Сколько бы ни было — он обязан положить их на дело погибающих — все.

И это я говорю не только себе, не только нам: говорю всякому русскому в Европе, даже всякому вообще человеку,

если только он знает или может как-нибудь понять, что сей­час делается в России.

Я верю, что людям, достойным называться людьми, до­ступно и даже свойственно именно пламенное чувство долга...

Возвращаюсь, после невольного отступления, к фактам.

И. И. с самого начала пошел — «спасать квартиры от разграбления, жильцов от унижения». Сначала он был предсе­дателем одного из домовых комитетов, но затем его не утвер­дили — председателем стал старший дворник. Хитрый му­жик, смекавший, что не век эта «ерунда» будет длиться, и что ссориться ему с «господами» не расчет, — охотно уступал И. И. К тому же дворник более думал, как бы «спекульнуть» без риска, и был малограмотен. Остальная «беднота», состоявшая уже окончательно из спекулирующих, воров (один шофер хапнул на 8 миллионов, попался и чуть не был расстрелян), тайных полицейских («чрезвычайных»), дезертиров и т.д., бла­годаря тому же малограмотству и отсутствию интереса ко всему, кроме наживы — эта «беднота» тоже не особенно вос­ставала против энергичного И. И.

Надо все-таки видеть, что за колоссальная чепуха — до­мовой комитет. Противная, утомляющая работа, обходы неисполнимых декретов, извороты, чтобы отдалить ограбле­ния, разговоры с тупыми посланцами из полиции... А вечные обыски! Как сейчас вижу длинную худую фигуру И. И. без воротника, в стареньком пальто, в 4 часа ночи среди подозри­тельных, подслеповатых людей с винтовками и кучи баб — новых сыщиков и сыщиц. Это И. И. в качестве уполномочен­ного от «Комитета» сопровождает обыски уже в двадцатую квартиру.

Как известно, все население Петербурга взято «на учет». Всякий, так или иначе, обязан служить «государству», — за­нимать место если не в армии, то в каком-нибудь правитель­ственном учреждении. Да ведь человек иначе и заработка ни­какого не может иметь. И почти вся оставшаяся интеллиген­ция очутилась в большевистских чиновниках.

Платят за это ровно столько, чтобы умирать с голоду медленно, а не бы­стро. К весне 19 года почти все наши знакомые изменились до неузнаваемости, точно другой человек стал. Опухшим — их было очень много — рекомендовалось есть картофель с ко­журой, — но к весне картофель вообще исчез, исчезло даже наше лакомство — лепешки из картофельных шкурок. Тогда царила вобла, — и кажется я до смертного часа не забуду ее пронзительный, тошный запах, подымавший голову из ка­ждой тарелки супа, из каждой котомки прохожего.

Новые чиновники, загнанные на службу голодом и плеткой, — русские интеллигентные люди, — не изменились, ко­нечно, не стали большевиками. Водораздел между «склонив­шимися» и «сдавшимися», между служащими «за страх» и другими «за совесть» — всегда был очень ясен. Сдавшиеся, передавшиеся насчитываются единицами; они усердствуют, якшаются с комиссарами, говорят высокие слова о «народ­ном гневе», но менее ловкие все-таки голодают (я все говорю о «чиновниках», а не об откровенных спекулянтах). Есть еще «приспособившиеся»; это просто люди обывательского типа; они тянут лямку, думая только о еде; не прочь извернуться, где могут, не прочь и ругнуть, за углом, «советскую» власть.

Но к чести русской интеллигенции надо сказать, что громад­ная ее часть, подавляющее большинство, состоит именно из «склонившихся», из тех, что с великим страданием, со стисну­тыми зубами несут чугунный крест жизни. Эти виноваты лишь в том, что они не герои, т.е. герои, но не активные. Они нейдут активно на немедленную смерть, свою и близких; но нести чугунный крест — тоже своего рода геройство, хотя и пассивное.

К ним надо причислить и почти всех офицеров красной армии, — бывших офицеров армии русской. Ведь когда офи­церов мобилизуют (такие мобилизации объявлялись чуть не каждый месяц) — их сразу арестовывают; и не только самого офицера, но его жену, его детей, его мать, отца, сестер, бра­тьев, даже двоюродных дядей и теток. Выдерживают офицера в тюрьме некоторое время непременно вместе с родственни­ками, чтобы понятно было, в чем дело, и если увидят, что офицер из «пассивных» героев — выпускают всех: офицера — в армию, родных под неусыпный надзор. Горе, если приле­тит от армейского комиссара донос на этого «военспеца» (как они называются). Едут дяди и тетки, — не говоря о жене с детьми, — куда-то на принудительные работы, а то и запи­раются в прежний каземат.

Среди офицеров, впрочем, не мало оказалось героев и ак­тивных. Этих расстреливали почти буквально на глазах жен. В моих листках приведены факты; они происходили на глазах близкого мне человека, женщины-врача, арестованной... за то, что у нее подозрительная фамилия.

Я веду вот к чему. Я хочу в грубых чертах определить, как разделяется сейчас все население России вообще по отно­шению к «советской» власти. Последние годы много дали нам; много видели мы со всех сторон, и я думаю, что не очень ошибусь в моей сводке. Делаю ее но главным линиям и совер­шенно объективно. Они относятся ко второй половине 19 года; вряд ли могло в ней потом что-либо измениться корен­ным образом.

1) Собственно народ, низы, крестьяне, в деревнях и в красной армии, главная русская толща в подавляющем боль­шинстве — нейтралы. По природе русский крестьянин — ярый частный собственник, по воспитанию (века длилось это воспитание!) — раб. Он хитер — но послушен, внешне, вся­кой силе, если почувствует, что это действительно грубая си­ла. Он будет молчать и ждать без конца, норовя за уголком устроиться по-своему, но лишь за уголком, у себя в уголке.

Он еще весьма узко понимает и пространство, и время. Ему довольно безразличен «коммунизм», пока не коснулся его са­мого, пока это вообще какое-то «начальство». Если при этом начальстве можно забрать землю, разогнать помещиков и поспекулировать в городе — тем лучше. Но едва коммуни­стические лапы тянутся к деревне, — мужик ершится. Упрям­ство у него такое же бесконечное, как и терпение. Землю, зах­ваченное добро он считает своими, никакие речи никаких «то­варищей» не разбудят его. Он не хочет работать «на чужих ре­бят», и когда большевики стали посылать отряды, чтобы рек­визировать «излишки» — эти излишки исчезли, а где не были припрятаны — там мужики встретили реквизиторов с вин­товками и даже с пулеметами.

Вскоре мужик сообразил, что спокойнее .вырабатывать хлеба лишь столько, сколько надо для себя, его уж и защищать. И половина полей просто на­чала пустовать. Нахватанные керенки все зарываются да за­рываются в кубышки; и вот, мужик начинает хмуриться: да скоро ли время, чтобы свободно попользоваться накоплен­ным богатством? Он ни минуты не сомневается, что «они» (большевики) кончаются; но когда? Пора бы... И «комму­нист» — уже ругательное слово в деревне.

Воевать мужик так же не хочет, как не хотел при царе; и так же покоряется принудительному набору, как покорялся при царе.. Кроме того, в деревне, особенно зимой, и делать не­чего, и хлеб на счету; в красной же армии — обещают паек, одевку, обувку; да и веселее там молодому парню, уже при­выкшему лодырничать. На фронт — не всех же на фронт. Посланные на фронт покоряются, пока над ними зоркие очи комиссаров; но бегут кучами при малейшей возможности. Панике поддаются с легкостью удивляющей, и тогда бегут слепо, не взирая ни на что. Веснами, едва пригреет солнышко, и можно в деревню, — бегут неудержимо и без паники: про­сто текут назад, прячась по лесам, органически превращаясь в «зеленых».

Большевики отлично все это знают. Прекрасно пони­мают своих подданных, свою армию, — учитывают все. Но они так же прекрасно учитывают, что их враги, — европейцы ли, собственные ли белые генералы, — ничего не понимают и ничего не знают. На этой слепоте, я полагаю, они и строят все свои главные надежды.

2) Рабочие? Пролетариат? Но собственно пролетариата в России почти не было и раньше, говорить же о нем сейчас, когда девять десятых фабрик закрылись, — просто смешно. Российские рабочие — те же крестьяне, и с закрытием заво­дов они расплылись — в деревню, в красную армию. За ос­тавшимися в городах, на работающих фабриках, большевики следят особенно зорко, обращаются с ними и осторожно — и беспощадно.

Периодически повторяются вспышки террора именно рабочего. И это понятно, ибо громадное большинство оставшихся рабочих уже почти не нейтрально, оно враждебно большевикам. Большевикам не по себе от этой, глухой пока, враждебности, и они ведут себя тут очень нервно: то заискивают, то неистовствуют. На официальных митингах все бродят какие-то искры, и порою, достаточно од­ному взглянуть исподлобья, проворчать: «надоело уже все это...», чтобы заволновалось собрание, чтобы занадрывались одни ораторы, чтобы побежали другие черным ходом к своим автомобилям. Слишком понятна эта неудержимо растущая враждебность к большевикам в средней массе рабочих: бес­просветный голод, несмотря на увеличение ставок («чего на эти ленинки купишь? Тыща тоже называется! Куча...» сле­дует непечатное слово), беззаконие, расхищение, царящие на фабриках, разрушение производительного дела в корне и, на­конец, неслыханное количество безработных — все это слиш­ком достаточные причины рабочего озлобления.

Пассивного, как у большинства русских людей, и особенно бессильного, потому что «власти» особенно заботятся о разъединении ра­бочих. Запрещены всякие организации, всякие сходки, сбо­рища, митинги, кроме официально назначаемых. Сколько юрких сыщиков шныряет по фабрикам. Русские рабочие очути­лись в таких ежовых рукавицах, какие им не снились при ца­ре. Вывеска, — уверения, что их же рукавицы, — «рабочее» же правительство — на них более не действуют и никого не обманывают.

3) Городское обывательское население, полу­интеллигенты, интеллигенты-чиновники, а также верхи и полу-верхи красной армии, ее командный состав — об этом слое уже было упомянуто. Взятый en gros — он в подавляю­щем большинстве непримирим по отношению к «советской власти». Нейтралов сравнительно немного, да и нейтралами они могут быть названы лишь в той мере, в какой было наз­вано нейтральным крестьянство. Под тончайшей пленкой — и у них, у нейтралов, лежит самая определенная враждеб­ность к данной власти, — трусливая ненависть или презре­ние. С каким злорадством накидывается обывательщина, верхняя и нижняя, на всякую неудачу большевиков, с какой жадностью ловит слухи о их близком падении. Не раз и не два мне собственными ушами приходилось слышать, как ждут освободителей: «хоть сам черт, хоть дьявол, — только бы пришли! И чего они там, союзники эти самые! Часок только и пострелять с моря, и готово дело! Уж мы бы тут здешней нашей сволочи удрать не дали, — нет! Уж мы бы с ней тогда сами расправились!» Но этого «часочка стрельбы» настоящей не было, и разочарованные жители Петербурга после взрыва надежды молчаливо злобными взглядами про­вожают автомобиль. (Автомобиль — это, значит, едут боль­шевики. Автомобилей других нет).

Вот моя сводка. И не моя вовсе — ее, такую, делают все в России, все знают, что в грубых и общих чертах отношение русского населения к большевистской власти именно таково. Я ничего не сказала о чистых спекулянтах. Но это не слои и не класс. Спекулянты, сколько бы их ни было, все-таки от­дельные личности и принадлежат ко всем слоям и классам. Они, конечно, рады, что подвернулись такие роскошные усло­вия — власть большевиков, — для легкой наживы. Но, в це­лом, и на армию спекулянтов большевики не могут рассчиты­вать, как на твердую опору. Происходит та же, приблизи­тельно, история, как с крестьянами. Кучи спекулянтов уже стонут: да когда же? Долго ли? Когда же попользоваться на­грабленным?


Дата добавления: 2018-10-27; просмотров: 167; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!