Почему Гумилев не попал в «анналы»?



 

Теперь понятно, почему труды Абросова и Гумилева, опубликованные в шестидесятые, почти неизвестны современным исследователям. Если археологи даже не читают историков и не знают о работах предшественников, то о головоломных проблемах палеогеографии и климатологии нет и речи. У большинства современных ученых для проверки гипотез Гумилева просто нет ни квалификации, ни достаточной эрудиции. Разговоры об интеграции наук и междисциплинарном подходе остаются только разговорами.

Между тем представители естественных наук правоту Абросова и Гумилева скорее подтверждают. В недавнем исследовании директора Института медико‑экологических проблем Российской академии медицинских наук Юрия Мизуна приводится знакомая нам по статьям Абросова и Гумилева картина. Водоносность рек Средней Азии тем выше, чем больше выпадает осадков в степях и на склонах гор. Повышение солнечной активности усиливает солнечную радиацию, которая непосредственно влияет на климат Земли. Повышение или понижение солнечной активности влияет не только на направление циклонов, но и на объем переносимого ими влажного воздуха. Климат Сибири и в еще большей степени Средней Азии определяется объемом влажного воздуха, который переносят циклоны с Атлантики и Средиземного моря[34].

Европейские историки уже давно писали о влиянии климата на исторический процесс. Например, резкое похолодание в Европе XIV века (начало малого ледникового периода) приостановило экономическое развитие, привело к неурожаям, голоду, эпидемиям. В Италии часто выпадал снег, на севере Франции и Германии вымерзали виноградники и фруктовые деревья. Холодные проливные дожди губили урожай, гнила пшеница, а рожь поражала ядовитая спорынья. Организм полуголодного человека плохо сопротивлялся болезням, и недавно цветущие страны Европы опустошила эпидемия чумы, завезенной в Европу в 1347 году. Население самых развитых областей Европы сократилось едва ли не наполовину.

Если изменения в сравнительно мягком, морском климате Европы вызвали такие страшные последствия, то что говорить о кочевниках, чье хозяйство всецело зависело от резко континентального климата Центральной Азии.

Историко‑географические статьи Гумилева неслучайно так охотно переводили в Европе и США. Гумилев тогда, сам того не зная, шел в одном направлении с историками второго поколения школы «Анналов», самой авторитетной исторической школы Европы. Правда, с трудами «анналистов» Гумилев почти не сталкивался. Достоверно известно только о его знакомстве с русским переводом «Истории климата с 1000 года» Эмманюэля Ле Руа Ладюри. Эту книгу французского историка Гумилев не только включит в библиографию своего «Этногенеза и биосферы», но и еще раньше, в 1971‑м, отрецензирует в журнале «Природа». Монографию Ле Руа Ладюри Гумилев назовет «явлением незаурядным» и с удовольствием будет ее цитировать: «Превратить историка в специалиста только по вопросам гуманитарных наук – это означает искалечить его. Историк – это человек, изучающий время и архивы, человек, для которого ничто из того, что является документальным и датированным, не может быть чуждым». «В этой сентенции подкупает требование изучать не только историю людей, но и историю природы…» – комментирует Гумилев. Хотя вообще‑то к работе французского историка он относился несколько свысока. Лев Николаевич был уверен, что уже добился в науке много большего. Боюсь, это было не совсем так.

Фернан Бродель в своей знаменитой монографии «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» (первое издание появилось в 1949 году) задает вопрос: «Изменился ли климат по сравнению с XVI веком?» и предлагает подробнейший план исследований: «Расширять объем доступной нам информации, попутно ее систематизируя и классифицируя по заранее намеченным группам, чтобы каждая описательная деталь становилась на свое место – показатели влажности, сухости, холода, тепла в соотнесении с датой и временем года. <…> Выделить затем последовательности сходных событий: сроки сбора винограда, даты появления на рынке первого свежеотжатого масла, первого зерна, первой кукурузы; собрать сведения о вырубке деревьев, об изменении водного режима рек, о сроках цветения растений, о начале озерного ледостава, об образовании и разрушении ледяного покрова Балтики, о наступлении и таянии ледников, о колебаниях уровня моря – всё это равносильно установлению хронологии долгосрочных или краткосрочных колебаний климата.

Второй шаг заключается в согласовании полученных данных и поставленных проблем с общими гипотезами и положениями».

Гумилев не мог провести столь же основательное исследование, чтобы доказать свою идею об изменении климата евразийских степей за последние две тысячи лет. Во‑первых, в его распоряжении не было таких источников: история Средиземноморья оставила по себе много больше следов, вещественных и письменных, чем история причерноморских, прикаспийских, приаральских степей и полупустынь. Во‑вторых, Гумилев не занимался историей хозяйства и историей повседневности, его больше привлекала традиционная политическая и менее исследованная этническая история. В‑третьих, Лев Николаевич не любил углубляться в такие исследования, перепроверять гипотезы, казавшиеся ему и без того доказательными.

Возможно, поэтому его статьи и не приняли в «Анналы экономической и социальной истории» – известнейший, авторитетнейший, почти легендарный французский исторический журнал, который, собственно, и дал название исторической школе. Не помогло и посредничество весьма уважаемого французской научной элитой востоковеда Семена Шишмана, который пробивал статьи Гумилева в “Cahiers du monde Russe et Sovietique” и даже называл Гумилева «хазарским Шлиманом».

 

 

Часть X

 

«Пунические войны»

 

5 марта 1966 года, в день смерти Анны Ахматовой, Михаил Ардов приехал в ее последнюю ленинградскую квартиру на улице Ленина. Раздался звонок в дверь. Вошел Лев Николаевич, снял шапку и произнес: «Лучше бы было наоборот. Лучше бы я раньше нее умер». На похоронах Ахматовой он не давал операторам вести киносъемку и, по легенде, сломал две кинокамеры.

Но у Гумилева не было времени скорбеть слишком долго. Вскоре после похорон ему предстоял доклад на чтениях памяти академика Берга, в разгаре была работа над теорией этногенеза, в продажу вот‑вот должно было поступить «Открытие Хазарии», в издательстве уже давно лежала рукопись «Древних тюрков», Гумилев начал последнюю часть «Степной трилогии». Но время от времени ему всё же приходилось отвлекаться от научных занятий.

С легкой руки Михаила Ардова тяжба между Гумилевым и Пуниными (Ириной Николаевной и ее дочерью Анной Каминской) получила грозное название «пунические войны». Самого Льва Николаевича Ардов называл «Кунктатором», что тому чрезвычайно понравилось[35].

Предыстория «пунических войн» начинается очень давно, в середине двадцатых, когда Анна Ахматова поселилась в Фонтанном доме, а маленькая Ирочка Пунина поневоле стала ее соседкой. Ахматова нянчилась с Ирочкой, учила ее французскому, а когда та выросла, вышла замуж и родила ребенка, стала нянчиться c Аничкой Каминской, «Малайкой», как ее называл дед – профессор Пунин.

«Ирина и Аня – единственные люди на земле, которые говорят мне “ты”. Я рада, как в детстве», – говорила Ахматова в мае 1954‑го. Правда, на земле еще был Лев, о котором Анна Андреевна почему‑то забыла. Ему оставалось сидеть еще два года.

Никто не жил рядом с Ахматовой столько лет, как Ирина и Аня. Надолго они расстались только в сентябре 1941‑го, когда Ахматову эвакуировали из Ленинграда, а Пунины еще на несколько месяцев остались в блокадном городе.

Ирину Анна Андреевна видела гораздо чаще, чем собственного сына. Неудивительно, что Ахматова к Пуниной привязалась.

 

Привычка свыше нам дана,

Замена счастию она…

 

Скупая и суровая к сыну, Ахматова, кажется, ничего не жалела для Ирочки и Анички. Чуковская была уверена, что только ради них Ахматова, уже тяжело больная, «в 76 лет брала нелюбимую работу – переводы…». 8 декабря 1966‑го Лидия Корнеевна писала академику Жирмунскому: «А.А. любила Аню и всегда заботилась о деньгах, квартире, даче для этой семьи. <…> А.А. хотела, чтобы Аничка могла наряжаться, чтобы И.Н. могла лечиться…» Поскольку Ахматова в последние годы жизни зарабатывала немало, но денег не копила, то гонорары шли в основном Пуниной и Каминской.

Друзья Ахматовой в большинстве своем недолюбливали Пуниных, особенно Ирину.

«Жалкая, темная, больная, неглупая, жадная», – так писала о ней Лидия Чуковская, относившаяся к Пуниной лучше многих.

Надежда Мандельштам ждала от Ирины Пуниной «клеветы и гадостей».

Эмма Герштейн впервые увидела Ирину еще в 1937 году: «…эта девочка совсем не походила на обычных детей. Она посмотрела на меня зло, ехидно…» Заметим, что в 1937‑м «девочке» шел уже шестнадцатый год, но даже два года спустя Ирина, уже замужняя женщина с ребенком, показалась Чуковской «растрепанной девочкой». С Ахматовой эта «девочка» обходилась довольно бесцеремонно: звала Анну Андреевну запросто «Аней» и стучала в ее дверь кулаками и даже каблуками.

«Пунины – одно из самых гнусных явлений, которое мне довелось наблюдать в своей жизни», – вспоминал Иосиф Бродский.

Но соседство Пуниной и Каминской со временем стало для Анны Андреевны потребностью. Ахматова совершенно не могла жить одна не только в квартире, но даже в санатории. Дело здесь не только в бытовой беспомощности Ахматовой – она нуждалась в обществе. Летом 1958‑го в Болшеве Ахматова жаловалась Чуковской: «…одна я больше не могу. Следующий раз непременно возьму с собой Иру».

Так или иначе, Пунины ухаживали за Ахматовой, хотя делали это неохотно и не всегда добросовестно.

В июле 1956‑го Наталия Ильина бранила Ирину Пунину: «Анна Андреевна одинока, заброшена, неустроенна».

Лидия Чуковская писала пространнее и жестче: «Союз писателей в писательском доме предоставил квартиру Ахматовой (не Пуниным), они, живя с нею, не считают себя обязанными создавать в этой квартире быт по ее образу и подобию, быт, соответствующий ее работе, ее болезни. Ее нраву, ее привычкам. Сколько бы ни усердствовали, выдавая себя за “семью Ахматовой”, – это ложь».

Допустим, Герштейн и Чуковская необъективны, но даже Юлиан Григорьевич Оксман, во время «пунических войн» принявший сторону Ирины и Анички, оценивал Пуниных еще резче и злее: «Дочь и даже внучка Пунина очень холодны к ней (к Ахматовой. – С.Б. ), а она их обожает. <…> Я видел у нее Пуниных – и понял, что они ее ненавидят, а не бросают совсем только из корыстных соображений».

Эмма Герштейн описывает сцену, которая многое дает понять в отношениях Ахматовой и Пуниной. Дело было в Комарове, в начале шестидесятых: «…навстречу быстро идут две полузнакомые женщины. Это – бывшие соседки Ахматовой и Пуниных по квартире на Красной Конницы. Торопятся на станцию. А через минуту вижу, как их пытается догнать Анна Андреевна. Спотыкается о проступившие из‑под земли огромные корни старых сосен, почти бежит. “Что случилось?” – спрашиваю я в ужасе. “Случилось большое несчастье, – задыхается Анна Андреевна, – я забыла в городе свою записную книжку”. В эту минуту приблизилась Ира Пунина, медленно шедшая позади в пижамных штанах. “Как мне всё это надоело”, – брюзжит она».

Ахматова же относилась к Ире и Аничке заботливо и нежно, многое им прощала и была очень высокого мнения о душевных качествах Ирины Николаевны, считала ее благородной, справедливой и честной: «Ирочка никогда не посягнет на то, что принадлежит Леве…»

Ирина Пунина и Лев Гумилев враждовали друг с другом много лет. Эту вражду провоцировал еще покойный Николай Николаевич, демонстративно унижая Гумилева. Помните? «Масло только для Иры».

По словам Н.Я. Мандельштам, Ирина, узнав о возвращении Гумилева из лагеря, заплакала: «…до меня доносились вопли и рыдания Иры». «Ире бы волю, – комментировала рыдания Иры Надежда Яковлевна, – Лева просидел бы в лагере до конца своих дней. И не почему‑либо, а ради доходов, которые она получала со старухи». Анатолий Найман был уверен, что именно Ирина настраивала Ахматову против сына.

После возвращения Гумилева из лагеря между Ириной и Львом случались и перемирия, например, в августе, когда оба поминали погибших отцов – расстрелянного Николая Степановича и умершего в лагере Николая Николаевича. Однажды подвыпивший и подобревший Гумилев, по свидетельству Ардова, даже произносил тост: «Ну, Миша, выпьем за то, чтобы Ира была хорошая». Но перемирие между ними никогда не могло стать прочным миром: «Ира и Лева ненавидят друг друга», – говорила Нина Антоновна Ольшевская. Гумилев называл Ирину пиявкой, которая присосалась к его матери, когда та стала прилично зарабатывать.

Но Анна Андреевна уже попала в совершенную зависимость от Пуниных и очень огорчалась, что все вокруг так «плохо относятся к Ире».

Надежда Мандельштам была уверена, что Пунины только эксплуатируют Ахматову, а сами тем или иным способом заставляют каждую зиму отправляться в Москву.

Ахматова и в самом деле всё больше времени проводила в столице, где ей приходилось жить то у Ардовых на Ордынке, где всегда было много народу, то у своего литературного секретаря Ники Глен на Садовой‑Каретной, где в большой коммунальной квартире ютились шесть семей, то у Марии Петровых на Беговой, то у Любови Давыдовны Большинцовой‑Стенич в Сокольниках.

Наталия Ильина вспоминает, как по вечерам провожала Ахматову «на ночлег к кому‑нибудь из друзей: к Марии Сергеевне Петровых, к Фаине Григорьевне Раневской или на квартиру Шенгели. <…> Мы влезаем в переполненный автобус. <…> Мест нет. Ахматова пробирается вперед, я задерживаюсь около кондукторши. Взяв билеты, поднимаю глаза и среди чужих голов и плеч различаю хорошо мне знакомый вязаный платок. <…> Старая женщина в потрепанной шубе, замотанная платком. <…> Ее толкают: “На следующей выходите?”».

Юлиан Оксман удивлялся, что Ахматова, «проводящая больше половины года в Москве, живет в таких трудных условиях – всегда “на краешке чужого гнезда”, как бедная родственница». Лингвист А.А. Реформатский называл это «бедуинским образом жизни». Ахматовой нравилось его определение.

Иногда Ахматова как будто стряхивала с себя пунинское наваждение и вдруг с «нарастающим гневом» говорила Чуковской: «Ирочка и Аничка никогда не помнят ничего, что меня касается. Они хотят жить так, будто меня не существует на свете».

 

Завещание Ахматовой

 

20 сентября 1955 года, когда Гумилев в лагере еще таскал опилки из‑под электропилы и писал Абросову об отражении аридизации климата Центральной Азии в китайских источниках, Ахматова неожиданно отправилась в нотариальную контору и написала завещание, по которому всё имущество, «где бы таковое ни находилось и в чем бы оно ни заключалось, наличные деньги, ценности, облигации госзаймов и причитающиеся мне гонорары от издательств, я завещаю в полную собственность ПУНИНОЙ Ирине Николаевне».

Ирина Пунина утверждала, будто решение Ахматовой было для нее совершенно неожиданным. В это поверить просто невозможно. Ахматова боялась смерти и вообще не любила говорить ни о завещании, ни о наследстве. Настолько не любила, что Маргарита Алигер была потрясена, услышав от нее слово «наследник»: «Наследник? Какое странное в устах ее слово! Значит, уже задумывалась о конце?» Разговор этот происходил осенью 1965‑го в Боткинской больнице, за несколько месяцев до смерти Ахматовой. Но десять лет назад Ахматова была от мыслей о смерти, наследстве и наследниках гораздо дальше.

Трудно представить, чтобы Ахматова сама решилась пойти в нотариальную контору и вообще нашла туда дорогу без посторонней помощи. Но «посторонняя помощь» как раз оказалась под рукой. В нотариальную контору ее привела Ирина Пунина.

И почему вдруг она решила написать такое завещание именно осенью 1955‑го? Если бы дело происходило весной 1955‑го, во время ссоры, когда Лев писал Ахматовой полные упреков письма, когда он жаловался на мать Эмме Герштейн и Наталье Варбанец, тогда понятно. Но в сентябре 1955‑го никаких следов новой ссоры не было. Более того, даже после ссоры 30 сентября 1961 года, когда они окончательно расстались, Ахматова нигде и никогда не говорила, что собирается лишить наследства единственного сына.

Написать столь чудовищное завещание Ахматова могла только под известным влиянием.

Когда Надежда Мандельштам будет убеждать Ахматову уничтожить это завещание, Анна Андреевна станет без конца ссылаться на «Ирочку»: «Что скажет Ира? Она обидится, что я ей не доверяю…»; «Вы не знаете Ирочку…»; «Вдруг Ирочка узнает!».

Ахматова порвала завещание в день возвращения Гумилева, то есть 15 мая 1956 года. Но еще очень долго не могла собраться поехать в нотариальную контору и отменить его официально, ведь у нотариуса хранится один из экземпляров, с которого, в случае необходимости, тут же сняли бы копию, и завещание вступило бы в законную силу. Почему‑то Ахматова была уверена, что все эти формальности никакого значения не имеют, а после ее смерти бескорыстная и благородная Ира, разумеется, всё и так отдаст законному наследнику: «Ирочка справедливая и всё отдаст Леве…»

Ахматова поехала к нотариусу только под сильнейшим давлением Надежды Мандельштам и Анатолия Наймана, который, собственно, и отвел ее к нотариусу 29 апреля 1965 года. В отличие от Пуниной Найман защищал не свои интересы, а интересы Гумилева, с которым был едва знаком и который его, Наймана, не любил и не доверял ему, как и всему «еврейскому окружению» Ахматовой. Анатолий Генрихович в «пунических войнах» показал себя человеком бескорыстным и благородным.

В 2005 году на страницах журнала «Звезда» появилось интереснейшее исследование Анны Каминской «О завещании А.А. Ахматовой», где она выдвигает собственную версию истории завещания. Найману в этой истории отведена роль главного и, несомненно, отрицательного героя.

Каминская намекает, будто Найман подделал документ – «заявление» Ахматовой об отмене завещания. Аргументы такие: есть противоречия между показаниями Наймана на суде и его собственным рассказом об отмене завещания, который он поместил в свои «Записки об Анне Ахматовой». На суде Найман сказал, будто бы он отлучился, когда Ахматова писала свое заявление, а видел только, что Ахматова собственноручно поставила подпись. В своих «Записках» Найман рассказал, что сам по просьбе Ахматовой написал заявление, а та его только подписала. Подлинник заявления Каминская нашла в Центральном нотариальном архиве Санкт‑Петербурга, он подтверждает правильность именно второй версии Наймана: текст написан его рукой, но подпись ахматовская.

Найман так описывает события в нотариальной конторе: «Ахматова сказала: “Я разрушаю прежнее свое завещание”. Он (нотариус. – С.Б. ) объяснил, что это надо сделать письменно. Она почти простонала: “У меня нет сил много писать”. Договорились, что он продиктует, я напишу, а она подпишет».

Каминская недоумевает: почему же Анна Андреевна не стала писать сама? Разве она была немощным человеком? Ведь она продолжала вести свои записные книжки, причем в них есть записи, датированные 28 и 29 апреля 1965 года.

Трудно сказать, лукавит Анна Генриховна или в самом деле не понимает разницы между записной книжкой и официальным документом в нотариальной конторе. Ахматова вообще не любила заниматься такого рода делами, даже посылки к сыну за нее отправляла Эмма Герштейн. Написать же официальный документ для нее всегда было подвигом. Ей, как и многим творческим людям, очень тяжело давался даже переход на официально‑деловой стиль. Александр Николаевич Козырев недоумевал, почему письмо Ахматовой к Сталину составлено так безграмотно, полно орфографических и синтаксических ошибок. Хотя объяснить это как раз просто: перейти на официально‑деловой стиль для нее было, видимо, всё равно что заговорить на малознакомом языке. Чтобы избежать новых мучений, Ахматова и попросила Наймана.

Между прочим, завещание от 20 сентября 1955 года Ахматова тоже не писала, а лишь подписала текст, набранный машинисткой в нотариальной конторе.

Вот еще пример. Ахматова обещала дать поэту и переводчику Константину Богатыреву рекомендацию в Союз писателей, но всё не могла собраться написать. Когда Лидия Чуковская спросила, в чем для нее трудность, Ахматова ответила: «Я просто не умею ничего писать. Ничего, кроме стихов. Вы это знаете. <…> Лидия Корнеевна, приготовьте мне шпаргалку! Умоляю вас! Для вас это пустяки». Это было 10 января 1963 года.

Завещание Ахматовой было составлено в двух экземплярах. Один из них в нотариальной конторе, другой – дома у Ахматовой. Каминская пишет, что завещание из нотариальной конторы таинственно исчезло, фактически обвиняет Наймана в подлоге, а нотариуса Крючкова – в должностном преступлении. Но после того как Анна Андреевна, по ее словам, «разрушила завещание», его и не должны были хранить в конторе. Завещание отправили в архив, где его и нашла Анна Каминская много лет спустя.

О судьбе того экземпляра завещания, что остался на руках Ахматовой, Каминская вовсе не упоминает. Надежда Мандельштам, напомним, рассказывала, что Ахматова порвала его в день возвращения Гумилева из лагеря, то есть 15 мая 1956‑го. Каминская не могла не знать об этом свидетельстве, она его и не оспаривает, но и не упоминает в своем исследовании, так как оно совершенно не вписывается в ее версию.

Некоторые доказательства, приведенные Каминской, всерьез принимать не стоит. Например, заявление об отказе от завещания Ахматова написала не на бланке, а на тетрадном листке. В глазах Каминской это очень подозрительно. На самом же деле заявление можно писать на листе бумаги любого формата, ограничений здесь не было. Еще забавнее другой аргумент: «29 апреля – день именин Ирины Николаевны Пуниной. <…> Трудно предположить, чтобы Анна Андреевна, человек глубоких религиозных традиций, в такой день решила поехать в нотариальную контору». Религиозность Ахматовой – отдельный и довольно спорный вопрос, а предположение Каминской, будто именины Ирины Пуниной были таким уж священным днем, критики не выдерживает.

Каминская ссылается на известный и нам разговор Мандельштам и Ахматовой, невольно подслушанный. Надежда Яковлевна убеждала Анну Андреевну отменить завещание. Каминская датирует разговор октябрем 1965‑го, то есть спустя полгода после того, как Анна Андреевна его отменила. По версии Каминской, Ахматова и знать не знала о том, что отменила завещание. Но Каминская совершенно игнорирует известное письмо Н.Я. Мандельштам Л.Н. Гумилеву от 14 марта 1966 года, где история об отмене завещания изложена весьма подробно: Анна Андреевна не хотела отменять завещания, потому что боялась скандала с «Ирочкой» и была уверена, что всё и без того достанется Леве. Но в конце концов Ахматова все‑таки сообщила Мандельштам об уничтожении нотариальной копии.

Допустим, Надежда Яковлевна необъективна, но, по свидетельству совершенно незаинтересованной в деле Маргариты Алигер, Ахматова и в последние месяцы жизни называла Гумилева своим «самым близким человеком» и своим «единственным наследником». Намерения Анны Андреевны сомнений не вызывают. А вот версия Анны Каминской и само ее исследование производит крайне неприятное впечатление.

Друзья Ахматовой упоминали имя Анны реже, чем имя ее матери, только Надежда Мандельштам заметила, что Каминская «хитрее и осторожнее» матери. Одно время Каминская будто бы уговаривала маму: «Пусть всё будет дяде Левочке», но в тяжбе против Гумилева Ирина и Аничка выступали единым фронтом. И почти сорок лет спустя после смерти Ахматовой Каминская даже не усомнилась в справедливости своих действий. Гумилев, единственный сын и наследник, был отстранен от ахматовского архива и не получил ни копейки за его продажу.

Не усомнилась Каминская и в справедливости завещания 1955 года, хотя оно вызывает в лучшем случае недоумение. Возможно, Чуковская, Герштейн и в особенности Мандельштам относились к Пуниной предвзято. Их словам можно не верить, но как не поверить фактам?

 

«Какое злодейство…»

 

Еще за несколько лет до смерти Ахматовой Надежда Мандельштам, самый убежденный и последовательный противник Ирины и Ани, была уверена, что Пунина и Гумилев со временем будут судиться. Ее предсказание сбылось.

После смерти Ахматовой положение Пуниной и Каминской было незавидным: Лев Николаевич унаследовал всё – и деньги Ахматовой, и авторские права, и ее архив. Деньги Гумилев получил и потратил их на памятник Ахматовой. А вот рукописи законному наследнику так и не достались: весь архив Ахматовой Пунина и Каминская продали за приличные по советским понятиям деньги – 7818 рублей 45 копеек.

Гумилев собирался передать все бумаги Ахматовой в Пушкинский Дом за символическую плату (100 рублей). На его стороне было и большинство ахматовских друзей: Чуковская, Герштейн, Харджиев, Найман, Жирмунский, Мандельштам и даже Михаил Ардов (тяжба неожиданно разделила отца и сына – Виктор Ардов поддержал Пуниных). Но Лев Николаевич сделал всё, чтобы проиграть «пунические войны». Поэтому Лидия Корнеевна и назовет его поведение «предательством». Я бы назвал это иначе: цепь ошибок.

Ошибка первая. Гумилев не стал заниматься архивом матери. Если бы он взялся сам разбирать бумаги Ахматовой, даже Пунины не смогли бы ему помешать. Он мог бы контролировать ахматовский архив, который «физически» находился в руках Пуниных (в их с Ахматовой квартире).

Ошибка вторая. Гумилев категорически отказал Эмме Герштейн, когда та предложила свои услуги в работе с архивом. Не стал он допускать к ахматовскому архиву Нику Глен и Анатолия Наймана, которых ему рекомендовали Лидия Чуковская и Мария Петровых. «…Бумаги будет разбирать Аня…» – отрезал Гумилев. Удивительная непоследовательность для человека, всегда презиравшего «подлую пунинскую породу»! Позднее Пунина и Каминская будут утверждать, что получили деньги не за продажу архива, а именно за работу с ним.

Чуковская прокомментировала решение Гумилева словами героини Островского: «Какое злодейство». Пунина и Каминская совершенно не знали издательского и архивного дела. Лидия Корнеевна была просто потрясена «темнотой», непрофессионализмом Пуниной: «…рукописи Анны Андреевны она не считает архивом (!). Архив – это письма к Анне Андреевне от читателей (!), подстрочники к переводам (!), чужие рукописи (!)». Не лучше была и Анна Каминская. После смерти Ахматовой «Лениздат» предложил Каминской взяться за составление и подготовку сборника прежде не публиковавшихся стихотворений Ахматовой. Но вскоре договор пришлось расторгнуть, потому что «по уровню своей квалификации Каминская оказалась не в состоянии должным образом подготовить рукопись».

Ошибка третья. Гумилев запретил включать Анатолия Наймана в комиссию по литературному наследству Ахматовой и вообще «подпускать к архиву», хотя Найман, один из самых близких к Ахматовой людей, был естественным союзником Гумилева.

Ошибка четвертая. Гумилев пренебрег советами Надежды Мандельштам, которая еще 14 марта 1966‑го отправила ему пространное письмо с исключительно точным анализом сложившегося положения дел и ценными рекомендациями. Мандельштам предлагала Гумилеву приехать в Москву, чтобы «обсудить дела по литературному наследству помимо комиссии». Но он не приехал.

Ошибка пятая. Гумилев вообще отказывался принимать услуги старых друзей Ахматовой и самонадеянно заявлял, что «уже сговорился с Пушкинским Домом». При этом договор с Пушкинским Домом он заключил еще до того, как истекли положенные для вступления в наследство шесть месяцев. Гумилев явно тяготился наследством и хотел сдать его государству как можно скорее.

Возможно, он совершил еще одну ошибку. Якобы 7 сентября 1966 года, то есть уже после договора с Пушкинским Домом, Гумилев в разговоре с Пуниной, Каминской и Мыльниковым, заведующим отделом рукописей Публичной библиотеки, согласился передать рукописи Публичной библиотеке. Более того, добавлял Мыльников, Гумилев будто бы сказал: «Деньги за архив выплатите этим двум женщинам». Сам Гумилев утверждал, что такого соглашения не было и быть не могло, но суд поверил Пуниной, Каминской и Мыльникову, хотя все трое были людьми заинтересованными – у всех троих были основания лгать и сочинять. Однако непоследовательное поведение Гумилева заставляет задуматься. Не мог ли он сказать что‑то такое в спешке, желая отвязаться от надоедливых и совершенно чуждых ему людей, позабыв о договоре с Пушкинским Домом или не придав значения собственным словам? Все‑таки вряд ли. Но полумифические слова Гумилева суд сочтет «устным соглашением», которое имеет юридическую силу.

Пунины продали бумаги Ахматовой в отдел рукописей Государственной публичной библиотеки и в Центральный государственный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ). Случилось то, чего больше всего боялись: архив Ахматовой был разделен. Зато Пунина и Каминская, по советским меркам, стали обеспеченными дамами: ЦГАЛИ выплатил им 4500 рублей, Публичная библиотека – 3318.

«Бедная мама! Она так беспокоилась о “своих бумажках”, а то, что вышло с ними, пожалуй, наихудшее из всего», – писал Гумилев Эмме Герштейн.

Публичная библиотека и Центральный государственный архив литературы и искусства, вероятно, были не худшими хранителями архива Ахматовой, чем Пушкинский Дом. «…Интересы русской культуры в данном случае совпали с Вашими интересами», – писал Пуниной и Каминской Юлиан Григорьевич Оксман, неожиданно выступивший на их стороне. Против ЦГАЛИ в принципе не возражала и Лидия Чуковская. Плохо другое – разделение архива, проблема, совершенно не волновавшая Пуниных.

Только 21 ноября, когда часть архива уже была продана, а Ирина получила от Публичной библиотеки первый транш (600 рублей), Пушкинский Дом подал иск к Ирине Пуниной, а Гумилев «вступил в процесс в качестве третьего лица на стороне истца».

«Пунические войны» тянулись дольше трех лет, ожесточение достигло такой степени, что в письмах и разговорах их участников всё чаще стали встречаться военные, фронтовые слова: «Огромные победы на ахматовском фронте», – записывала Лидия Корнеевна Чуковская в декабре 1966‑го. Неделю спустя академик Жирмунский, Найман и Михаил Ардов наконец «пробились в крепость», то есть в квартиру Пуниных.

Увы, несмотря на отдельные, и весьма значительные, успехи антипунинской коалиции, «враг» не был разбит. Не помогли ни квалифицированные юристы (Анатолий Лукьянов, будущий председатель Верховного Совета СССР, и ленинградский правовед, доктор наук Юрий Кириллович Толстой), ни друзья Ахматовой – при странном и непоследовательном поведении Гумилева до конца стоявшие на его стороне.

Почему же Лев Николаевич вел себя так странно? Почему проиграл такое верное дело, почему сразу не воспользовался помощью, которую ему предлагали?

Для Пуниной, Каминской, Герштейн, Чуковской, Жирмунского, Оксмана архив Ахматовой был величайшей ценностью, и только для Гумилева – обузой.

Тяжба тянулась с 1966‑го по 1969‑й, а все его силы и время поглощала наука. Вспомним письмо Н.Я. Мандельштам. Оно датировано 14 марта 1966 года. Через пару дней она ждала Гумилева у себя, но как раз 16 марта 1966 Гумилев выступал с докладом на чтениях памяти академика Л.С. Берга. Через два месяца, 19 мая 1966‑го, Гумилев выступил на заседании отделения этнографии Географического общества с еще одним, на этот раз программным докладом «Этнос как явление». В этом же 1966‑м Гумилев впервые в жизни поехал на международный симпозиум в Прагу.

Во второй половине шестидесятых Гумилев завершал работу над пассионарной теорией этногенеза, занимался не только любимыми историей и географией, но и головоломными для гуманитария системологией, биологией и биофизикой, консультировался у Бориса Кузина в Институте биологии внутренних вод, у Тимофеева‑Ресовского в Институте медицинской радиологии АМН СССР, ездил на Шелковское городище проверять свою гипотезу о Семендере.

Если бы рядом с ним была верная и грамотная помощница, вроде той же Эммы Герштейн, он не проиграл бы процесса. Но Наталья Викторовна не разбиралась в литературоведении. Когда ей представили Льва Николаевича как сына Ахматовой и Николая Гумилева, это не произвело на нее впечатления.

Наконец, как раз в годы «пунических войн» Гумилев женился. А пока он занимался исследованиями и сватался к Наталье Викторовне, Пунины договаривались о продаже архива.

 

P.S.

За научными исследованиями и тяжбой с Пуниными Гумилев не забыл о своем долге перед матерью.

В день похорон на могиле Анны Андреевны поставили простой деревянный крест. Гумилев решил поставить более солидный памятник. Ленинградскому скульптору Игнатьеву он заказал мраморный барельеф Ахматовой, а псковскому художнику, реставратору и кузнецу Смирнову – большой металлический крест. Всеволод Смирнов сделал крест и припаял к нему свинцового голубя. Символика понятна. Смирнов заявил Гумилеву, что сын должен непременно сам принести крест на могилу матери. Гумилев сам протащил по кладбищу в Комарове тяжелый крест и установил его над могилой. Крест он вкопал глубоко, накрепко.

 

 

Часть XI

 

Троян как Уч Ыдук

 

Шестидесятые годы – расцвет ученого Гумилева. Одних только хазарских исследований другому ученому хватило бы с избытком, но Гумилев занимался исторической географией, древней тибетской картографией, тюркологией, монголистикой, археологией. «Вы достигли вершины, акме научного творчества, его подлинно цветущего состояния», – писал Гумилеву Савицкий. В шестидесятые появляются его первые статьи по этнологии – ступени к давно задуманной пассионарной теории этногенеза. «У него всё время было стремление работать, работать, работать», – вспоминала Наталья Симоновская, невеста, а затем жена Льва Николаевича.

В шестидесятые Гумилев начинает заниматься историей Древней Руси, причем сразу же обращается к источниковедению и древнерусской филологии, хотя источниковедение всегда казалось ему скучным, а филология и подавно. Неудивительно, что первая его работа по русской истории окончится громким скандалом. Речь пойдет о самой большой неудаче в научной карьере Гумилева.

Всё началось с того, что 23 февраля 1963 года доктор исторических наук А.А. Зимин прочитал в Пушкинском Доме доклад «К изучению “Слова о полку Игореве”», где доказывал, будто оно написано не в XII, а в XVIII веке. Датировка «Слова» – вопрос не только научный, но и политический, поэтому выступление Зимина многие восприняли как «враждебную выходку».

Гумилев, конечно, был в курсе дела, к тому же его внимание к дискуссии привлек и Петр Николаевич Савицкий: «Западные “благодетели” России подняли шум. <…> Знаю, что специально “Словом” Вы не занимаетесь. Но всё же нельзя отрицать, что судьба “Слова” небезразлична и для кочевниковеда», – писал он Льву Николаевичу в мае 1963 года. Гумилев и в самом деле заинтересовался новой для него темой – датировкой «Слова». Старый лагерник и закоренелый враг коммунистической власти, он не принял участия в травле Зимина. На датировку Гумилев посмотрел своим, особым взглядом.

В октябре 1964 года на заседании отделения этнографии Всесоюзного географического общества Гумилев изложил свои идеи об истинном смысле «Слова о полку Игореве» и предложил новую датировку. Доклад длился полтора часа, в зале было около сотни человек. Очевидно, слушатели были потрясены, потому что никто не сумел возразить Гумилеву, хотя никто его и не поддержал.

Гумилев датировал «Слово» не концом восьмидесятых годов XII века, а сороковыми – пятидесятыми годами века XIII. Автор «Слова», по его мнению, призывал князей к единству не в борьбе с половцами, слабыми и раздробленными, неопасными, а к борьбе с могущественными и воинственными монголами. Значит, «Слово» принадлежит к традиции русского западничества, которое Гумилев будет разоблачать в книге «Древняя Русь и Великая степь». Гумилев вообще объявлял всех русских противников монголо‑татар или дураками, или западниками, но к первым автор «Слова» явно не относился.

Гумилев считал, что автор «Слова» просто зашифровал реалии своего времени под XII век, потому что в середине века XIII открыто призывать на борьбу с монголами было небезопасно. Видимо, Лев Николаевич невольно переносил в прошлое опыт XX века. И все‑таки нельзя сказать, чтобы датировка Гумилева была уж вовсе еретической и совершенно оригинальной. Даниил Натанович Альшиц, профессиональный историк‑русист, хороший знакомый Гумилева, тоже датировал «Слово» XIII веком. Альшиц связывал его создание с возникшей после битвы на Калке (1223 год) монгольской угрозой. Гумилев же пошел гораздо дальше.

Поразительна аргументация Гумилева. Он пытается по‑новому растолковать смысл некоторых «темных» мест из «Слова», так до конца и не объясненных комментаторами и переводчиками. В числе этих «темных» мест и трактовка слова «Троян»: «тропа Троянова», «века Трояновы», «земля Троянова».

Пересказать это я не в силах, придется процитировать:

«Допустим, что “Троян” – буквальный перевод понятия “Троица”, но не с греческого языка и не русским переводчиком, а человеком, на родном языке которого отсутствовала категория грамматического рода. То есть это перевод термина “Уч Ыдук”, сделанный тюрком на русский язык. Переводчик не стремился подчеркнуть тождество “Трояна” с “Троицей”. Эти понятия для него совпадали не полностью, хотя он понимал, что и то и другое относится к христианству. Но рознь и вражда между несторианством и халкедонитством в XII–XIII вв. были столь велики, что русские князья в 1223 г. убили татарских послов‑несториан. <…> Начало “эры Трояна” падает на эпоху, когда учение Нестория было осуждено на Эфесском соборе 431 г. <…> Окончательно анафема упорствовавшим несторианам была произнесена на Халкедонском соборе 451 г. <…> В промежутке между Эфесским и Халкедонским соборами лежит дата, от которой шел отсчет “веков Трояна”. Такая дата могла иметь значение только для несториан».

Допустим, но что же тогда означает «земля Троянова», ведь в «Слове» это явно синоним Русской земли, а на Руси несторианства не было. Гумилев сам себя загнал в ловушку? Нет, утверждает Гумилев, Троянова земля – это не вся Русская земля, а только Черниговское княжество, где в начале XII века княжил будто бы уклонившийся в несторианскую ересь Олег Святославич. Ни одного свидетельства этого ни в одном источнике нет, но Гумилев рассуждает так: все враги Олега Святославича были православными, значит, Олег не мог не искать «другого варианта христианской веры». Вообще‑то у доброй половины русских князей XI – начала XIII веков враги (князья соседних княжеств) тоже исповедовали православие, но только Олег удостоился сомнительной чести стать первым (и последним) русским несторианином.

Откуда Олег вообще мог узнать о несторианах? А помог его друг Боян, который нашел путь «чрес поля на горы», то есть, по мнению Гумилева, Боян, тайный агент Олега Святославича, отправился или в Закавказье, или на Тянь‑Шань к несторианам. В чем же выразилась «несторианская ориентация» Олега Святославича? «Дело ограничилось попустительством восточным купцам и, может быть, даже монахам, симпатией к ним… сведения об уклоне… князя в ересь не попали в официальные документы…»

Что же выиграл Олег Святославич от такого поступка? Он ведь, по мнению Гумилева, руководствовался политическим расчетом. И если обращение Олега осталось незамеченным, почему же автор «Слова» даже сто пятьдесят лет спустя называет Черниговскую землю «Трояновой», то есть, по мнению Гумилева, несторианской?

Если бы население Чернигова, Новгород‑Северского, Путивля и Курска перешло в несторианство, то я поверил бы версии Гумилева, но у нас нет сведений ни об одном русском несторианине! Говорить просто не о чем.

Я рассказал только о «Трояне», у Гумилева есть и другие аргументы, но почти со всеми дело обстоит не лучше, чем с этим «Уч Ыдуком», будто бы переведенным на древнерусский язык непонятно кем и непонятно для кого.

В сущности, датировка Гумилева основана на нескольких догадках, превращенных им в постулаты, не требующие доказательств. Научной ценности она, на мой взгляд, не представляет.

 

Глава № 13

 

Весной 1965‑го доклад Гумилева, подготовленный к печати, вновь обсуждали. На этот раз свое слово сказали историки. С критикой Гумилева выступили даже его друзья, Даниил Альшиц и Матвей Гуковский. Тем не менее в самом начале 1966 года Гумилев опубликовал свой доклад под названием «Монголы XIII в. и “Слово о полку Игореве”», а еще через год тот же доклад в несколько измененном виде вышел под заглавием «Несторианство и Древняя Русь».

Многие специалисты сначала вовсе не заметили его докладов или решили не связываться с Гумилевым. Сохранилось свидетельство Натальи Казакевич, которая дружила с Верой Лихачевой, дочерью академика Дмитрия Сергеевича Лихачева: «…папа не счел нужным реагировать на статью… не сочтя ее положения достойными серьезного обсуждения», – рассказывала Вера Дмитриевна своей подруге. Даже симпатизировавший Гумилеву Георгий Вернадский с ним не согласился, но, разбив его аргументацию, счел необходимым подсластить пилюлю: «Перечел статьи Льва Николаевича с большим интересом. Всё, что он пишет, всегда будит мысль – даже когда я не могу согласиться с его построением».

Вероятно, о докладе Гумилева вскоре бы позабыли, но Лев Николаевич очень гордился этим исследованием и включил его в свою новую книгу «Поиски вымышленного царства», которая вышла в издательстве «Наука» десятитысячным тиражом. И грянул гром.

В 1971 году журнал «Вопросы истории» опубликовал рецензию Б.А. Рыбакова, академика и директора Института археологии, одного из самых влиятельных ученых‑гуманитариев в Советском Союзе. Дать оценку всей книге Гумилева Рыбаков не мог, так как не разбирался в истории Центральной Азии, но для разгромной рецензии ему хватило и единственной «древнерусской» главы. По иронии судьбы, ее номер оказался тринадцатым.

Академик Рыбаков показал самонадеянность Гумилева, который настолько не умел читать древнерусские источники, что, цитируя Ипатьевскую летопись, сделал в «пяти строках семь ошибок». Гумилев доказывал, будто Див из «Слова» – это монгольское божество земли Этуген, которое в Ипатьевской летописи названо «земли дьяволом»: «…по современной орфографии должно было бы стоять “земле‑дьяволу”», – уточняет Гумилев. Дефис Рыбаков принял за знак переноса, он прочитал слово так: «земледьяволу». «Но ведь этого существа в самом тексте летописи нет, – пишет академик, – там говорится о том, что татарская знать поклоняется Солнцу, Луне, Земле, дьяволу и находящимся в аду предкам. Здесь две разных категории объектов поклонения: во‑первых, природа (земля и небо) и, во‑вторых, ад и его обитатели с хозяином этого места во главе. Никакого «земледьявола» нет; он слеплен Гумилевым из конца одной фразы и из начала другой».

Гумилев пояснил, что надо читать «земле‑дьяволу», но тем самым лишь одну ошибку сменил на другую.

Справедливости ради замечу, что Борис Александрович Рыбаков не был таким уж бескорыстным служителем науки, а разгромная рецензия в научном журнале, видимо, стала хорошо рассчитанной местью.

Рыбаков, в соответствии с руководящими указаниями газеты «Правда», принижал историческое значение Хазарского каганата, а значит, и евреев. Борис Александрович, таким образом, зарабатывал очки на борьбе с «космополитизмом». Но, слабо разбираясь в головоломной хазарской истории, он поместил Хазарский каганат в калмыцких степях. Это противоречило не только данным археологических раскопок, но и письменным источникам. Михаил Илларионович, главный советский хазаровед, был принципиальным оппонентом Рыбакова. И вот теперь, пусть не сам Артамонов, а его ученик, научный редактор «Истории хазар», попал в лапы академика. Тринадцатая глава «Вымышленного царства» – дорогой подарок всем противникам Гумилева.

Александр Васильевич Суворов готов был скорее уложить костьми всю армию и сам погибнуть, чем отступить.

Николай Степанович Гумилев, в детстве проиграв состязание в беге какому‑то мальчику, потерял сознание.

Лев Николаевич Гумилев совершенно не переносил и не признавал поражений. Он тут же бросился Рыбакову отвечать.

Демонстрируя широкую эрудицию (ссылки от «Шахнаме» до «Войны и мира»), Гумилев придрался почти что ко всем придиркам Рыбакова. Не побрезговал даже оружием массового поражения – ссылками на классиков марксизма‑ленинизма: «Вспомним слова К.Маркса в его письме к Ф.Энгельсу от 5 марта 1856 года, что “Слово о полку Игореве” написано непосредственно перед вторжением татар. Но в 1185 году монгольские племена еще не были даже объединены…».

«Вопросы истории» печатать ответ Гумилева отказались, тогда Лев Николаевич обратился в «Известия Всесоюзного географического общества», где его по‑прежнему привечали, и в солиднейший журнал «Русская литература», который выпускал (и выпускает) Пушкинский Дом. Оба журнала ответы Гумилева напечатали, но «Русская литература» в пару к статье Гумилева опубликовала статью профессионального и добросовестного специалиста по истории русской книжности Льва Александровича Дмитриева. Того самого Дмитриева, который шесть лет спустя будет готовить вместе с академиком Лихачевым издание знаменитой серии «Памятники литературы Древней Руси» в двенадцати томах.

В отличие от хорошо известной статьи Рыбакова взвешенная и аргументированная статья Дмитриева «К спорам о датировке “Слова о полку Игореве”» почти неизвестна, хотя заслуживает не меньшего внимания.

Дмитриев вел спор корректнее Рыбакова, стараясь опираться только на факты. К фактам апеллировал и Гумилев: «…я опираюсь не на цитаты. Действительно, этот метод давно отвергнут историками. Я исхожу из несомненных фактов…»

Однако «несомненные факты» были на стороне Дмитриева. Вот Гумилев утверждает, что самостоятельные действия половцев против русских княжеств были редкостью: «после победы Мономаха в 1116 году… и до западного похода монголов в 1236 году, т. е. за 120 лет, только в 1184–1185 годах два половецких хана оказались противниками киевского князя Святослава…» Дмитриев проверяет утверждение Гумилева по Лаврентьевской летописи и находит многочисленные сведения о войнах с половцами. Более того, «…кроме этих записей о прямых войнах с половцами (а мы привели далеко не все), постоянно встречаются записи о том, что в таком‑то году “мир сотвори с половци”, хотя перед этим ни о каком столкновении не сообщается, т. е. целый ряд войн не отмечен в летописи», – констатирует Дмитриев.

Тем не менее Гумилев не отступит ни на шаг и спор с Дмитриевым продолжит позднее, в своей книге «Древняя Русь и Великая степь».

Впрочем, у тринадцатой главы «Поисков вымышленного царства» есть и свои поклонники. «Блестящая текстологическая источниковедческая работа» – так отзываются о ней создатели сайта «Жизнь и творческое наследие Льва Гумилева». Михаил Ардов, вообще‑то критически воспринимавший научные работы Гумилева и не принявший идею пассионарности, гумилевскую датировку «Слова» неожиданно признал: «Там много спорных утверждений, но главная идея, на мой взгляд, верна. “Слово…” – отнюдь не произведение одного из участников похода князя Игоря, а сочинение более позднее, призывающее на самом деле к борьбе не с половцами, а с другими “погаными” – с татарами». Ардов‑младший вычитал идею не из книги, а из опубликованного в феврале 1966 года доклада «Монголы XIII века и “Слово о полку Игореве”». Идея Гумилева, видимо, так понравилась Ардову, что он даже поспешил рассказать Ахматовой об успехах сына. Это было во время их последнего разговора, уже в Боткинской больнице 1 марта 1966 года.

«– Ну, как Лева?

– У него всё хорошо, – отвечал я. – Между прочим, он датировал “Слово о полку Игореве”.

– Ну вот в это я не верю, – отозвалась Анна Андреевна».

 

Перфектологический роман?

 

Скандал вокруг тринадцатой главы повредил профессиональной репутации Гумилева, зато «Поиски вымышленного царства» вышли за рамки академического сообщества. Интеллигентные читатели с удовольствием раскупали совершенно неординарную и увлекательную книгу. Одни только названия глав привлекают внимание: «Трилистник письменного стола», «Трилистник птичьего полета», «Трилистник кургана», «Трилистник мышиной норы», «Трилистник мысленна древа».

История этой книги началась задолго до 1970 года. В декабре 1944‑го Гумилев на перроне Киевского вокзала пообещал прислать Виктору Шкловскому свою трагедию в стихах. Свое обещание Гумилев исполнил. В декабре – январе он записал трагедию «Смерть князя Джамуги» и выслал Шкловскому, приложив к ней записку, которую и теперь прочесть интересно.

Гумилев писал трагедию «короткими солдатскими минутами», а потому просил прощения за почерк и дурную бумагу – удивительная деликатность, особенно для недавнего зэка, а в ту пору солдата. Но более всего современного читателя удивляет другое. Если судить по этой записке, содержание для Гумилева было тогда намного важнее формы. Он считал, что изучил историю монголов и биографию Чингисхана лучше Владимирцова и Бартольда, крупнейших русских востоковедов: «…концепция эпохи как борьба между военной демократией и родовой, степной аристократией – оригинальна. <…> На правильности ее я настаиваю, т. к. эта концепция есть плод моих многолетних занятий данным периодом.

Не имея возможности написать монографию, я написал трагедию».

Шкловский письмо получил, но сочинение Гумилева ему не понравилось. Шкловский «не то разочарованно, не то огорченно отозвался о Левиной трагедии», – вспоминала Эмма Герштейн.

Возможно, Шкловского отпугнула уже сама тема. Один только список действующих лиц навевает скуку. Для Гумилева это были живые, страстные, оригинальные личности, но читателю, даже такому неординарному, как Шкловский, имена Хубилая‑буху, Ван‑Хана, Белгутая, Мухули и даже Джамуги совершенно ничего не говорили. А избранная Гумилевым форма – длинная (пять действий) трагедия в стихах – оказалась неуклюжей, архаичной и совершенно не подходящей к поставленной задаче.

Авторская мысль о принципиальном отличии порядков, заведенных Тэмуджином (Чингисханом), от прежнего общественного строя монголов, который защищал Джамуга (Джамуха‑сэчэн), подана прямолинейно. Вот как говорят об этом «простые монголы»:

 

Второй пастух

Ну что ж.

Тревожиться ими не стану.

Ведь скот от рожденья пасешь

Тому ли, другому, но – Хану.

 

И мне безразлично давно,

Под чьей пресмыкаться ногою.

 

Первый пастух

Ошибся ты, Хана – одно,

А сын Есугая – другое.

 

Здесь даже знатнейший нойон

Не смеет зарезать барана.

И кто здесь бывал награжден

За труд, за лишенья, за раны?

 

Тот – дарит седло, и коня,

И даже с себя малахаи,

Заслуги нухуров ценя

И щедро за них награждая.

 

Там – Хан говорит с пастухом,

Там – ценится только наука

Того, кто владеет копьем

Да метко стреляет из лука.

 

«Поиски вымышленного царства» намного художественнее «Смерти князя Джамуги», читать их легко и приятно, вот только неясен сам жанр книги. Сергей Иванович Руденко, известный археолог, еще с 1948 года хорошо знавший Гумилева, написал к его книге доброжелательное и даже лестное для Гумилева предисловие. Руденко, возможно, с подачи Гумилева, назвал «Поиски» «трактатом».

Журнал «Народы Азии и Африки» откликнулся на книгу Гумилева благожелательной и пространной рецензией востоковеда Н.Ц. Мункуева. Рецензент оценил научное значение книги и заметил, что «по композиции и языку она приближается к произведению художественной прозы».

Но вскоре появилась и еще одна точка зрения. Яков Лурье позднее будет цитировать слова Анджея Поппе, известного историка, исследователя Киевской Руси: «…Возражая Б.Рыбакову, принявшему “слишком всерьез” и осудившему эту книгу, Поппе охарактеризовал ее как «красивую болтовню (hubsche Plauderei ) о странствованиях по вымышленным землям, некий “перфектологический” роман». По мнению польского историка, этот “перфектологический”, т. е. обращенный к прошлому, роман так же фантастичен, как и “футурологические” романы, повествующие о будущем».

Обратим внимание: «Поиски вымышленного царства» – даже не исторический, а перфектологический роман. Для профессионального историка характеристика, казалось бы, убийственная. Но три года спустя после выхода «Поисков вымышленного царства» профессор Калифорнийского университета Хейден Уайт издал книгу, которая вскоре станет академическим бестселлером и заметно повлияет на представления об исторической науке. Называлась книга «Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века». На русский язык ее переведут только через тридцать лет: западные интеллектуальные веяния вообще не слишком регулярно проникали в Советский Союз.

Книга Уайта очень скучная, но терпеливый читатель найдет в ней ценные мысли. Уайт показал, как тонка, подчас эфемерна грань между историком и писателем. Научная монография серьезного историка – это не набор фактов, умозаключений и доказательств, но и своего рода литературное произведение, и литературные приемы подчас оказывают решающее влияние на конечный результат.

Академик Рыбаков, суровый и принципиальный критик Гумилева, не только прибегал к историческим реконструкциям, подчас более смелым (если не сказать авантюрным), чем Гумилев, но и просто злоупотреблял ими.

В круг научных интересов Бориса Александровича входили темные и мифологизированные вопросы древнерусской истории: происхождение Руси, предки славян, славянское язычество. Естественно, что в таких вопросах без реконструкций не обойтись, ведь от древнерусских язычников до нас не дошло ни одного документа, а находки археологов молчаливы. «Язычество Древней Руси» и «Язычество древних славян» – в сущности, такие же перфектологические романы, как и «Поиски вымышленного царства».

«…Попытки Б.А. Рыбакова усматривать в ряде былин непосредственные отклики на конкретные исторические события вызывали возражения фольклористов, указывавших на то, что исследователь не учитывал художественную природу былины (наличие “бродячих сюжетов”, переходящих из одного памятника в другой) и без достаточных оснований использовал отдельные варианты памятников, игнорируя другие версии, не дававшие материала для искомых исторических параллелей», – писал строгий и въедливый Яков Лурье. Проанализировав известную статью Рыбакова о «Слове Даниила Заточника», которую обычно приводят как большое достижение исторической мысли, Лурье доказывает, что она основана на точно такой же «системе догадок», как и тринадцатая глава «Поисков вымышленного царства». «Иными словами, и здесь, употребляя выражение самого Б.А. Рыбакова в его споре с Л.Н. Гумилевым, “соглашаться трудно, но и опровергать нечего”. Перед нами – система догадок, “гиполептическая система”».

Но разница между сочинениями Гумилева и Рыбакова все‑таки заметна. Рыбаков гораздо лучше знал древнерусские источники, Гумилев же превосходил его широтой кругозора, эрудицией и литературным даром.

Из письма Льва Гумилева к Наталье Варбанец 17 августа 1955 года: «…я убежден, что история должна быть интересной, а не скучной. Этот тезис мне доставил в свое время немало неприятностей, но я решил плевать на шипение коллег – я сам знаю, что хорошо».

Его идеалом была «помесь Момсена с Майн Ридом», то есть солиднейшая научная монография, написанная как приключенческий роман. В «Древних тюрках», «Этногенезе и биосфере», «Хуннах в Китае» и, конечно, в книге «Древняя Русь и Великая степь» Гумилев к этому идеалу приблизился, хотя и прежде у него были удивительные удачи: «Глава получилась, кажется, неплохо – заиграла, как граненый аметист», – писал он из лагеря Василию Абросову.

Художник и ученый – разные профессии, даже разные типы мышления: пространственно‑образное и абстрактно‑логическое. Их антагонизм заложен самой физиологией человека, хотя история и знает людей, соединявших взаимоисключающие способности, – от Леонардо да Винчи до Алексея Хомякова. Гумилев был профессиональным историком, но его мышление определяла всем известная «тяжелая наследственность», а потому он высоко ценил специалистов, соединявших интеллект ученого с даром художника, поэта или хотя бы просто умеющих увлекательно и ярко рассказать читателю о собственных научных исследованиях. «Получив вечером книгу Окладникова, я начал ее вяло перелистывать и… не мог оторваться, пока не дочитал запоем до конца. Сейчас четыре часа ночи. Я в больнице и не могу спать – до того сильно впечатление. <…> Скучная археология читается как роман, нет, лучше чем роман, ибо я бросил Мюссе, не дочитав, ради Окладникова», – писал он Абросову.

Для Гумилева стиль значил не меньше научной аргументации.

Яков Лурье признавал, что монографии Гумилева читать гораздо интереснее и легче, чем романы Дмитрия Балашова, а ведь Балашов был популярен, знаменит, его книги раскупали сотнями тысяч. Гумилев же критиковал книги даже уважаемых им французских историков А.Кордье и Р.Груссе за нехудожественность и «сухость». «Как справочник они полезны, но для того, чтобы возникла потребность в справках, необходим интерес к предмету, а он тонет в калейдоскопе имен, дат и фактов. Просто читать эти книги так же трудно, как технический справочник Хютте, да и незачем. Эстетического наслаждения не возникает, память бесплодно утомляется и выкидывает сведения, не нанизанные на какой‑либо стержень».

Художник среди ученых, он мыслил совершенно иначе, поэтому так часто и озадачивал своих коллег. Владимир Полушин в библиографии к составленной им летописи «Гумилевы. 1720–2000» допустил изумительную ошибку. Вместо названия статьи Якова Лурье «Древняя Русь в сочинениях Льва Гумилева» он написал «Древняя Русь в воспоминаниях Льва Гумилева».

Другие ученые даже не возмущались, а недоумевали: откуда Гумилев взял, что новгородский князь Василий Александрович (сын Александра Невского) был «дурак и пьяница», да еще и «тихо‑спокойно умер от пьянства»? Ни в одной летописи нет ничего подобного. «Как известно, Федор Ярунович был агентом папы и оклеветал князя Ярослава, приписав ему контакт с Лионским собором и, следовательно, измену монголам, с которыми тот хотел заключить союз». Кому известно? Из каких источников?

И как не вспомнить тут Ахматову.

По словам Корнея Чуковского, Анна Андреевна говорила «о протопопе Аввакуме, о стрелецких женках, о том или другом декабристе, о Нессельроде или Леонтии Дубельте» так, будто знала их лично. «Этим она живо напоминала мне Юрия Тынянова или академика Тарле», – добавляет Чуковский.

 

«Поиски вымышленного царства» биографы Гумилева называют «венцом “Степной трилогии”», посвященной хуннам, тюркам и монголам. Но если история хуннов и даже древних тюрков была исследована сравнительно слабо, то с монголами дело обстоит иначе. История монголов известна очень хорошо, литература так велика и необозрима, что Гумилев вынужден был заметить: «Книг оказалось больше, чем я мог бы за всю жизнь прочесть».

Тюрками Гумилев занимался много лет и в конце концов стал одним из немногих специалистов в этой области. Но мог ли он, не знавший китайского и древнемонгольского, добавить что‑либо ценное к истории монголов? Добавил ли?

«Поиски вымышленного царства», на первый взгляд, легковеснее «Хунну», не говоря уже о «Древних тюрках». Многие исторические сюжеты только намечены, история Великой степи с IX века по XIV едва прорисована. Гумилеву не удалось объяснить и причину возвышения монголов, ведь пассионарную теорию этногенеза он еще не использовал. Даже история несториан Центральной Азии, главная тема книги, обозначена пунктиром.

И тем не менее помимо несчастной датировки «Слова» в книге довольно много новых идей. Гумилев отказался от распространенного в науке отождествления религии монголов с шаманизмом и достаточно убедительно показал: шаманизм – верование, духовная практика, но никак не религия, тем более не государственная религия империи Чингисхана. А религией монголов Гумилев считал тибетскую «черную веру», бон, о которой он смог больше узнать, возможно, благодаря сотрудничеству с профессиональным востоковедом‑тибетологом Брониславом Кузнецовым. В 1969 году Гумилев и Кузнецов выступили в Географическом обществе с совместным докладом «Бон (древняя тибетская религия)».

«Это совершенно ново, но едва ли можно считать доказанным этот тезис», – пишет вообще‑то доброжелательный к Гумилеву Мункуев. Однако на этот раз Гумилев, кажется, прав. Его гипотеза не только логична, но и, главное, не противоречит источникам, прежде всего сочинениям Гильома де Рубрука, Джованни дель Плано Карпини, Рашид ад‑Дина, Гайтона Армянина.

Уже эта гипотеза реабилитирует Гумилева как ученого. Между тем перед нами далеко не единственный успех Гумилева.

Свою идею гражданской войны между «аристократией и военной демократией» в трагедии о Джамуге Гумилев уточнил и дополнил. В 1941 году, когда Гумилев сочинял в Норильлаге первые варианты своей трагедии (один из них даже сохранился), Сергей Андреевич Козин выпустил перевод «Тайной истории» («Сокровенного сказания»). В руки Гумилева он мог попасть только после ноября 1945 года, когда «Смерть князя Джамуги» была уже сочинена, записана, отправлена и отвергнута Шкловским.

Гумилев превратил источниковедческий анализ «Тайной истории» в увлекательный детектив, который занимает большую часть четвертого раздела «Поисков вымышленного царства» – «Трилистник мышиной норы». Это не только литературный прием, но и метод анализа. Литературу у Гумилева невозможно отделить от науки: «И вот тут нам придется обратиться к самому кропотливому анализу, к разбору психологии действующих лиц трагедии начала XIII в. Тут нужны особые подходы к предмету и методика Шерлока Холмса, патера Брауна и даже Агаты Кристи. Тут мы будем ставить вопросы: как произошло то или иное преступление, кем оно совершено и кому оно было выгодно? Иными словами, из лживых источников мы попытаемся отжать крупицу правды. Хорошо еще, что в наших руках есть ключ ко всем замкам на всех дверях. Это один из участников событий – князь джаджиратов Джамуха‑сэчэн, лучший друг и главный враг Чингисхана. В истории их взаимоотношений, как в фокусе кристалла, отразился тот перелом, после которого появилась на свет, как феникс из пепла, историческая Монголия».

Джамуха и Тэмуджин в детстве побратались и стали андами (побратимами). Такое родство считалось выше кровного. Они и оставались друзьями даже после того, как Джамуха «силой вещей» оказался во главе врагов Тэмуджина. Из защитника свободы и поборника прав аристократии, каким Джамуха представал в трагедии Гумилева, он превратился в двойного агента. Защищая дело врагов Тэмуджина, он в конце концов довел их до полного разгрома. Оригинальная точка зрения, но она не противоречит фактам. Напротив, версия Гумилева многое объясняет.

 

И все‑таки «Поиски вымышленного царства» – не история монголов, не история несториан, даже не история Чингисхана. Я бы назвал книгу Гумилева не «венцом “Степной трилогии”», а наброском очерков истории Евразии. «Поиски вымышленного царства» больше связаны не с «Хунну» или «Древними тюрками», а с его будущими книгами, прежде всего с бестселлером «Древняя Русь и Великая степь». «Поиски вымышленного царства» – первая попытка создать широкую панораму истории большей части Азии за несколько веков. В центре этой панорамы, разумеется, любимая Монголия, но история «степного византийства» (христиан несторианского исповедания в Центральной Азии) и даже создание монгольской империи здесь – только важные фрагменты.

Гумилев со студенческих лет тяготел к всемирной истории, интересовался не только частными историческими проблемами, но и механизмом самого исторического процесса. Вспомним о несбывшейся мечте Гумилева поработать над одним из томов академической «Всемирной истории». Но такие издания появляются редко. Их создают десятки ученых, каждый получает свой фронт работ в соответствии со специализацией.

А мог ли один‑единственный ученый, пользуясь общепринятыми методами работы, охватить историю государств и народов от Иерусалимского королевства до Маньчжурии за несколько веков? «Для того чтобы обычными методами достичь того, что сделано в данной книге, пришлось бы написать минимум четыре монографии, доступные только узкому кругу специалистов, и затратить на это всю жизнь», – писал профессор Руденко.

Поэтому Гумилев прибегает к совершенно другому методу работы. В «Поисках вымышленного царства» Гумилев переходит от общепринятого в исторической науке индуктивного метода к дедукции.

Профессор Руденко оценил дедуктивный метод Гумилева исключительно высоко: «В смысле быстроты получения надежного результата он относится к существующим методам, как алгебра к арифметике. <…> Метод Л.Н. Гумилева позволил избежать такой траты сил, которая привела бы примерно к тому же результату».

Такая оценка возмутила многих историков, от Бориса Рыбакова до Льва Клейна, но критики Гумилева на этот раз ошибаются. Я сам профессиональный историк, мне нравится копаться в тексте, изучать его досконально, вчитываться в подробности, ускользнувшие от внимания предшественников. Но метод Гумилева я признаю, более того, я завидую человеку, который владел им так блистательно. При работе над такими масштабными вопросами, которые интересовали Гумилева, традиционный, классический историко‑филологический метод малоэффективен.

Правда, должен сделать одну поправку. Если ученый использует метод дедукции, то он должен, во‑первых, исходить из научно обоснованных предпосылок. Во‑вторых, быть готовым отказаться от них, если эти предпосылки входят в противоречие с исторической реальностью. Но Гумилев поступил иначе. Ему, человеку православному и в то же время очень любившему тюрков и монголов, нравилась сама идея степного христианства. Поэтому он и поместил в центр своего повествования именно историю монгольских и уйгурских несториан, а создание «Слова…», главного шедевра древнерусской литературы, связал всё с тем же понравившимся ему сюжетом – монголы‑христиане и их враги.

 

P.S.

Странная история произошла с названием книги. «Поиски вымышленного царства» (Легенда о «Государстве пресвитера Иоанна») – это именно авторское название, под которым книга и появилась в 1970 году в издательстве «Наука». Но в 1992 году издательство «Клышников, Комаров и Ко» выпустило книгу под новым названием: «В поисках вымышленного царства». Это было убогое издание, зато книга вышла большим тиражом – 50 тысяч экземпляров. В 1994 году издательство «Абрис» выпустило книгу Гумилева под тем же названием, тираж был тоже солидный – 30 тысяч. Вероятно, ларчик открывается просто. Всё дело в издательской культуре начала девяностых. В то время многие книги Гумилева издатели печатали торопясь, на редактуре и корректуре экономили, думали только о прибыли. И эта книга стала жертвой безграмотных и алчных коммерсантов.

Теперь солидные и цивилизованные издательства «Астрель» и «Айрис‑пресс» выпускают книгу Гумилева под правильным, авторским названием, но тиражи новых изданий на порядок меньше, чем у пиратских книг начала девяностых. Поэтому большая часть читателей Гумилева (в том числе и автор этих строк) впервые познакомились с его «перфектологическим романом» именно по этим дешевым и некачественным изданиям.

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 270; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!