Второе следствие, первый срок 17 страница



Что произошло в Кремле? Ничего, разумеется. Прием прошел как полагается.

Много лет спустя Эмма Герштейн постарается объяснить логику происходящего: «Лев Николаевич и его друзья‑солагерники воображали, что Ахматова крикнет там во всеуслышание: “Спасите! У меня невинно осужденный сын!” Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе. Вместо этого наивного проекта Анна Андреевна переговорила на съезде с Эренбургом. И он взялся написать “наверх” об Ахматовой».

С этим и в самом деле трудно поспорить, ведь реакция Хрущева (а решения принимал, конечно же, он, а не престарелый безвластный Ворошилов) была бы непредсказуемой. Такая эскапада на кремлевском приеме могла окончиться как быстрым освобождением, так и принципиальным отказом пересматривать дело Гумилева. В худшем случае Гумилеву пришлось бы досиживать свою десятку без надежды на досрочное освобождение.

Смущает меня только вот что. Мудрая и выдержанная Эмма Герштейн еще до войны, когда Гумилев отбывал свой первый срок, толкала Ахматову на действительно безумный, самоубийственный шаг: «Я предлагала ей решиться на какой‑то крайний поступок, вроде обращения к властям с дерзким и требовательным заявлением». Что касается Ахматовой, то полагаю, что читатель еще не забыл, как она приехала в октябре 1935 года в Москву со своим потрепанным чемоданчиком, как написала письмо Сталину, а друзья помогли сделать так, чтобы оно попало в руки адресату. А ведь в 1935‑м риск был куда выше, чем в 1954‑м. Как эта смелая до безумия женщина стала столь осторожной, расчетливой и хладнокровной?

Судить Ахматову мы не имеем права, попробуем ее понять. Забота о сыне не вытеснила из ее жизни другие, вполне понятные интересы. Знакомая Анны Андреевны, писательница Наталия Ильина, вспоминала, как Ахматова, которую тогда поселили в хорошем по тем временам номере гостиницы «Москва», пришла в гости к Ардовым: «Меня сразу включили в обсуждение цвета и фасона нового платья Анны Андреевны. <…> Мальчики были весело‑почтительны. Анна Андреевна… смеялась на шутки Ардова, и чувствовалось, что она привязана к Нине Антоновне и к мальчикам и что в этом доме ей хорошо». Прав был Лев Гумилев, когда отправил 22 декабря 1954‑го телеграмму Эмме Герштейн: «Напомните маме обо мне похлопотать».

Как непохожа эта веселая, счастливая дама в нарядном платье на ту полусумасшедшую женщину, что приехала в осеннюю Москву 1935‑го, «смотрела по сторонам невидящими глазами» и повторяла, как в бреду: «Коля… Коля… кровь».

Но о сыне она не забыла, не забыл своего обещания и Эренбург. Он составил письмо на бланке депутата Верховного Совета и отправил его Хрущеву, приложив еще и переданное ему Ахматовой ходатайство академика Струве, старого учителя Гумилева.

Хрущев не ответил.

 

Неконфуцианские письма

 

Всю зиму Лев Николаевич провел в ожидании вестей.

К весне стало ясно, что его дело с места не сдвинулось. Гумилев отсидел к этому времени только половину своей «десятки» и всё меньше верил, что выйдет из лагеря живым. Весенние письма к Ахматовой, Варбанец и Герштейн больно читать, столько там обиды на мать, горечи, ненависти.

Из письма к Эмме Герштейн от 8 марта 1955‑го: «1 посылка в месяц не покрывает всего долга матери перед гибнущим сыном, и это не значит, что мне нужно 2 посылки. <…> Пора понять, что я не в санатории. <…> У меня возникает иногда подозрение, что мама любит меня по инерции, что она отвыкла (по‑женски) от меня».

Из письма к Эмме Герштейн от 25 марта 1955‑го: «Мама как натура поэтическая страшно ленива и эгоистична. <…> Но совесть она хочет держать в покое, отсюда посылки, как объедки со стола для любимого мопса, и пустые письма без ответов на заданные вопросы».

Кстати о посылках. Двадцать лет спустя после смерти Ахматовой, тридцать лет спустя после освобождения Гумилев всё еще попрекал мать: «Мама присылала мне посылки – каждый месяц одну посылку рублей на 200 тогдашними деньгами, т. е. на наши деньги (деньги после реформы 1961 года. – С.Б. ) на 20 рублей». Трудно сказать, справедлив ли этот упрек. В посылках Ахматовой были финики, икра, ананасы. Гумилев в письмах даже просил ее присылать еду попроще – полагал, что она живет в той же бедности, что и в конце сороковых. Кроме того, мать высылала сыну от 100 до 200 рублей в месяц. Следовательно, в год помощь сыну в лагере стоила Ахматовой от 3600 до 4800 рублей. Это не так уж и мало (в середине пятидесятых средняя зарплата в СССР составляла что‑то около 600 рублей).

Но Гумилев считал, что мать заботилась о нем недостаточно.

Из письма Оресту Высотскому от 13 ноября 1957 года: «Все эти 7 лет я жил впроголодь; настолько впроголодь, что у меня сейчас язва 12‑перстной кишки, а это очень болезненно. О маминых 100 000 я не знал и их не видел. <…> Лишняя пачка махорки, фунт сахару и т. п. были бы спасением. <…> Письма и посылки ко мне были не ограничены».

Посылки на почту помогал отвозить сын Нины Ольшевской Алексей Баталов, будущий Герой Социалистического Труда и народный артист.

Ахматова с тридцатых годов подолгу жила в квартире Ардовых. Получив в кои‑то веки большой гонорар, она тут же сделала друзьям подарки, Эмме, например, купила пишущую машинку. Ардовых, разумеется, надо было отблагодарить чем‑то особенным.

«…когда я вернулся из армии, – вспоминает Алексей Баталов, – свой гонорар Ахматова подарила мне, чтобы я приоделся. Но я купил старенький зеленый “Москвич”, о котором мечтал. Помню, пригнал его под окна дома, поднялся к Анне Андреевне и говорю: “Я купил машину”. После паузы она ответила: “По‑моему, это великолепно”».

«Москвич 401» – усовершенствованная версия трофейного Opel Kadett K38 – выпускался с 1954‑го по 1956‑й. Подарок был сделан или в 1954‑м, или в первой половине 1955‑го (в августе 1955‑го Баталов уже водил машину). Подарок (9000 рублей – как раз стоимость нового «Москвича») дорогой, но вполне объяснимый. Любопытно, что Гумилев, часто ругавший мать и находивший для попреков самые разнообразные поводы, кажется, ни разу не вспомнил об этом.

Сам Лев Николаевич так и останется на всю жизнь «безлошадным», но ни автомобилями, ни новыми и дорогими костюмами и другими предметами скромной советской роскоши Гумилев никогда не интересовался. Он просил, требовал от Ахматовой вовсе не денег.

Из письма Льва Гумилева Анне Ахматовой от 9 июня 1955 года: «Думаешь ли ты о том, какую сумятицу ты вносишь мне в душу, и без того измятую и еле живую. Что это за игра в прятки? Ведь лучше написать прямо: “не хлопочу за тебя и не буду, сиди<…> пока не сдохнешь”<…> или “хлопочу, но не выходит”<…> или “хлопочу и надеюсь на успех, делаю то‑то”<…> или то<…> что есть. А ты<…> о чем угодно, кроме единственно интересного для всякого заключенного<…> – перспективы на волю. Неужели ты нарочно?»

Гумилев делился своими обидами не только с Эммой, но и с лагерными друзьями. Михаил Федорович Хван, вернувшийся из лагеря на год раньше Гумилева, в сентябре 1955 года попросит Василия Васильевича Струве помочь Гумилеву. В его письме к академику есть и такие слова: «Всё его несчастье в том, что он – сын двух известных поэтов‑неудачников, и обычно его вспоминают в связи с именами родителей, между тем как он – ученый и по своему блестящему таланту не нуждается в упоминании родителей». Ни Ахматова, ни Герштейн не сомневались, что «Хван писал с Левиного голоса». Гумилев впервые в жизни признается, что жалеет о своем родстве с Ахматовой.

Из письма к Эмме Герштейн от 25 марта 1955‑го: «Пускай она поплачет, ей ничего не значит. <…> У мамы старческий маразм и распадение личности; но мне от этого не только не легче, но наипаче тяжелее. <…> Вы пишите, что не мама виновница моей судьбы. А кто же? Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы… процветающим советским профессором, беспартийным специалистом, каких множество».

Это, конечно, не совсем так, дети «простых баб» как раз и составляли большую часть населения ГУЛАГа, но положение Гумилева не располагало к рассудительности. Его всё больше мучили боли – развивалась язва. 28 февраля 1955‑го Гумилев сделал приписку к своему научному завещанию, составленному еще в 1954‑м, – две страницы указаний для редактора, который после его смерти готовил бы «Древнюю историю Срединной Азии» к печати.

Из письма к Эмме Герштейн от 25 марта 1955‑го: «…для нее моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, как она, бедная, – сыночка потеряла. <…> Не кормить меня она должна, а обязана передо мной и Родиной добиться моей реабилитации – иначе она потакает вредительству, жертвой которого я оказался».

Со временем пытка ожиданием становилась всё более мучительной. Хрущев еще не прочитал своего секретного доклада, но «культ личности» уже осуждали на пленумах ЦК. Еще Берия весной 1953‑го начал освобождать политических заключенных. Процесс набирал обороты не быстро, но в 1955‑м на волю выходило всё больше и больше узников. В Камышлаге пробудились «чемоданные» настроения. Тех, кого еще не выпустили, ждали пересмотра своего дела со дня на день. Гумилев тоже готов был «сидеть на чемоданах» (у него уже были два фанерных чемодана, набитых книгами), но шло время, друзья выходили на волю, а он всё продолжал сидеть: «Все мои знакомцы, с коими я поглощал мамины посылки, уже пишут мне из дому. Я тоже хочу домой!»

Это цитата из письма, отправленного Эмме Герштейн 1 марта 1956 года, когда до освобождения оставалось всего два с половиной месяца, но пытка ожиданием совершенно расстроила его нервы. Ожидание переходило в раздражение, направленное почти всегда против матери.

Это продолжалось весь последний лагерный год Гумилева. Интересно, что в письмах к Эмме Герштейн или Наталье Варбанец упреков Ахматовой намного больше, чем в собственно переписке с матерью. Более того, иногда Гумилев пытался примириться с Ахматовой, обижавшейся на его непочтительные, «неконфуцианские» письма.

 

На пути к «Замку»

 

Гумилев всё больше сомневался в способности и желании матери его спасти, хотя Анна Андреевна начала хлопотать о сыне еще весной 1950‑го. 24 апреля она написала Сталину третье письмо, которое поступило, как и положено, в Особый сектор ЦК ВКП(б). Сталин письма, очевидно, не читал.

27 января и 5 февраля Ахматова вместе с Лидией Чуковской будет составлять письмо к Ворошилову. В то же самое время письмо Ворошилову написал знаменитый и влиятельный архитектор Л.В. Руднев, автор проекта здания МГУ на Воробьевых (тогда Ленинских) горах. Руднев же позаботился, чтобы письмо Ахматовой попало Ворошилову в руки. В феврале 1954‑го, как в памятном октябре 1935‑го, Ахматова пришла к будке комендатуры у Троицких ворот Кремля и передала конверт с двумя письмами (своим и рудневским).

Но поступок, спасительный двадцать лет назад, на этот раз не дал результата. В 1935 году Сталин был полновластным хозяином страны, любившим решать единолично все вопросы, от постановки нового спектакля в Художественном театре до вооружения новейшего истребителя. Ворошилов в 1954‑м формально считался главой государства, но от реальной власти был далек. Впрочем, в 1954‑м даже Хрущев еще не был авторитарным правителем. Это было время «коллективного руководства», когда Хрущев еще боролся за власть с Маленковым.

Эмма Герштейн правильно оценила слабость Ворошилова, но наивно предположила, что он, получив письмо Ахматовой, непременно должен был проконсультироваться с Хрущевым и получить от него инструкции насчет Ахматовой и ее сына. На самом же деле Ворошилову скорее всего и в голову не пришло беспокоить Хрущева по такому ничтожному, с его точки зрения, поводу.

Ворошилов сделал то, что и полагалось чиновнику его ранга, – направил письмо Ахматовой в Прокуратуру, где и должны были провести проверку. В июне пришел ответ, подписанный Генеральным прокурором Р.А. Руденко: «Исходя из того, что ГУМИЛЕВ Л.Н. осужден правильно, Центральная Комиссия по пересмотру уголовных дел 14 июня 1954 года приняла решение отказать АХМАТОВОЙ А.А. в ее ходатайстве о пересмотре решения Особого Совещания при МГБ СССР от 13 сентября 1950 года по делу ее сына – ГУМИЛЕВА Льва Николаевича».

После этого неудачного приступа Ахматова с помощью своих друзей начала что‑то вроде планомерной осады. Василий Васильевич Струве, еще недавно считавший Гумилева погибшим, написал письмо Хрущеву. Написал, как мы знаем, и Эренбург. Николай Иосифович Конрад передал свое письмо в Кремль через врача, лечившего секретаря ЦК П.Н. Поспелова.

В ноябре‑декабре 1955 года благодаря усилиям Анны Ахматовой, Эммы Герштейн и Надежды Мандельштам трое видных ученых, три доктора исторических наук – академик В.В. Струве, директор Эрмитажа М.И. Артамонов и лауреат Сталинской премии А.П. Окладников – направили в Прокуратуру СССР свои письма, где просили как можно скорее пересмотреть дело Гумилева и выпустить талантливого ученого на свободу.

В письмах все оценивали способности Гумилева исключительно высоко и доказывали, что такой ученый принесет Советскому государству немалую пользу. Но были и существенные различия. Отзыв В.В. Струве самый положительный, хотя и не слишком конкретный. Видна опытная рука человека, за много лет изучившего психологию советского начальства:

«Л.Н. – выдающийся знаток истории Среднего Востока, отсутствие которого из наших рядов приносит большой ущерб нашему делу. Его отличные способности и исключительная память позволили ему, даже находясь в условиях своего места заключения… написать две крупных и солидных научных работы. <…> Теперь, когда враги СССР, во главе с США, ведут ожесточенную идеологическую борьбу против нас в Азии, наличие такой научной величины, как он, было бы чрезвычайно необходимо».

Выдающийся советский археолог А.П. Окладников знал Гумилева меньше, к тому же он не решился объявить Гумилева невинно осужденным и специально оговорился: «…если и была вина, то много меньше по объему, чем всё то, что он уже перенес в заключении». Окладников объяснил Надежде Яковлевне Мандельштам, служившей посредником в этом деле: «Струве 80 лет (на самом деле В.В. Струве в 1955 году было 66 лет. – С.Б. ), он академик, он может, а я не могу…» Но в целом и его характеристика была исключительно положительной:

«Меня, как и всех, кто мог ознакомиться с его работами, поражала удивительная смелость его мыслей и подлинная историчность его взглядов. <…> Важно было бы вернуть этого талантливого и полезного нашей науке молодого исследователя к настоящей жизни в науке».

Директор Эрмитажа М.И. Артамонов знал Гумилева лучше других, работал с ним несколько экспедиционных сезонов. Его характеристика резко отличается от предыдущих. Она даже озадачивает, так как не вписывается, в отличие от писем Окладникова и Струве, в рамки самого жанра – прошения или ходатайства. Артамонов тоже высоко оценивает способности Гумилева: «…со временем он станет гордостью советской исторической науки». При этом Михаил Илларионович рассказывает о «неуравновешенном, впечатлительном» характере Гумилева, его склонности к «беспорядочному образу жизни», о ребячестве, остром уме и злом языке. Словом, создает картину, при которой можно объяснить как арест Гумилева, так и необходимость его освобождения.

Гумилев, которому Эмма переслала копии этих писем, был воодушевлен. Позднее он будет утверждать, что именно письма Конрада, Струве, Артамонова и Окладникова помогли ему выйти на свободу, но так ли это, сказать трудно. Самое позднее из этих писем, артамоновское, датировано 19 декабря 1955‑го. Через два месяца начнется XX съезд, 25 февраля Хрущев прочитает свой «секретный» доклад, который вскоре станет известен всем, кто хоть сколько‑нибудь интересовался политической жизнью. Тогда будет решено и дело Гумилева.

Почему же нельзя было решить его раньше?

Эмма Герштейн излагает свою версию. Самой страшной виной Гумилева было чтение стихов «о кремлевском горце». Герштейн ссылается на разговор Н.Я. Мандельштам с Фадеевым. Однажды нетрезвый Фадеев в лифте шепнул Надежде Яковлевне: «Это поручили Андрееву – с Осипом Эмильевичем». Кроме того, Андреев в 1940 году вместе со Ждановым и Маленковым забраковали ахматовский сборник «Из шести книг».

Отсюда следует вывод, что товарищ Андреев, наряду со Ждановым и Маленковым, был гонителем Мандельштама, Ахматовой и ее сына. Именно он мешал освобождению Льва Гумилева. «Нет сомнения, – считает Эмма Герштейн, – что от него исходил запрет на пересмотр дела Л.Гумилева. По всей вероятности, он никогда не мог забыть и простить оскорбительную строфу из стихотворения Мандельштама». И только после XX съезда, когда «ослабла власть А.А. Андреева», дело Льва начали пересматривать[27].

Мог ли Андреев повлиять на судьбу Гумилева? Скорее всего, ни о каких ахматовых, гумилевых и мандельштамах он и не думал. Представить себе не могу, чтобы партийный деятель и государственный чиновник самого высокого ранга, потерпев поражение в кремлевской аппаратной борьбе, интересовался стихами поэта, давным‑давно стертого в лагерную пыль. Тем более Андреева не могла занимать судьба какого‑то з/к из Омска. Полноте. Не до стихов было товарищу Андрееву.

Но если не Андреев, то кто же стоял на пути Гумилева? Не прокурор же Руденко, которому до Гумилева и подавно дела не было?

Во всём Советском Союзе, кажется, только Ирина Пунина не хотела возвращения Гумилева. Но, к счастью, Ирина Николаевна Пунина, скромный преподаватель‑искусствовед, была здесь бессильна.

Скорее всего никто и не стремился держать Гумилева в тюрьме. Просто он попал между шестеренок неповоротливой бюрократической машины. Не случайно Сергей Лавров начинает главу о последнем гумилевском сроке с цитаты из «Замка» Франца Кафки: «У вас нет даже отдаленного представления о нашей администрации, раз вы так думаете. <…> Вам, видно, еще никогда не приходилось вступать в контакт с нашими канцеляриями. Всякий такой контакт бывает только кажущимся. Вам же из‑за незнания всех наших дел он представляется чем‑то настоящим».

Точнее и не скажешь. Дело Гумилева, несмотря на заступничество академиков и влиятельных, известных писателей (Эренбурга, Шолохова, Фадеева), так и продолжало бы вращаться между деталями громадного государственного механизма, если бы Никита Сергеевич Хрущев не выступил со своим докладом, который оказался поворотным в истории послевоенной Европы и мирового коммунистического движения. Среди бесчисленных следствий этого доклада самым замечательным и бесспорно благим стал пересмотр множества дел и освобождение тысяч политических заключенных, среди которых оказался и Лев Гумилев.

2 июня 1956 года Военная коллегия Верховного суда отменит постановление Особого совещания при МГБ, осудившего Гумилева на десять лет. 30 июля дело Гумилева будет прекращено «за отсутствием состава преступления». Но Гумилев получит свободу еще до юридического признания невиновности, 11 мая 1956 года.

 

 

Часть VII

 

Невстреча

 

За год до освобождения Гумилев написал Эмме Герштейн: «…неужели она полагает, что при всём ее отношении и поведении, за последнее время достаточно обнаружившимся, между мной и ей могут сохраниться родственные чувства». К маю 1956‑го он ничуть не смягчился, его будущая встреча с Анной Андреевной не сулила ничего доброго.

Лев Гумилев поехал в Ленинград через Москву, где решил остановиться на Ордынке у Ардовых, но совершенно не рассчитывал встретить там свою мать. Анна Андреевна приехала в Москву 14 мая, а на следующий день приехал Лева.


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 229; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!