Архитектура: искусство жить в городе 8 страница



 

Едва ли более привлекательным выглядит портрет чревоугодника, нарисованный Марциалом. Правда, речь у него, как и у Сенеки, идет о сатире, и, следовательно, возможно ироническое преувеличение:

 

В наряде желтом он один на всем ложе,

Гостей толкает локтем справа и слева,

На пурпур легши и подушки из шелка.

Рыгнет он — тотчас подает ему дряблый

Развратник зубочистки с перышком красным;

А у лежащей с ним любовницы веер

Зеленый, чтоб махать, когда ему жарко,

И отгоняет мальчик мух лозой мирта.

Проворно массажистка трет ему тело,

Рукою ловко обегая все его члены;

Он щелкнет пальцем — наготове тут евнух

И тотчас, как знаток мочи его нежной,

Направит мигом он господский уд пьяный.

А он, назад нагнувшись, где стоит челядь,

Среди собачек, что гусиный жрут потрох,

Кабаньим чревом всех своих борцов кормит

И милому дарит он голубей гузки.

Когда со скал лигурийских нас вином поят

Иль из коптилен массилийских льют сусло,

С шутами вместе он Опимия нектар

В хрустальных кубках пьет иль в чашах из мурры;

И, надушенный сам из пузырьков Косма,

Из золотых ракушек, не стыдясь, мази

Нам даст такой, какою мажутся шлюхи.

Напившись пьяным, наконец, храпит громко[80].

 

Некоторые чревоугодники прославились одной лишь своей страстью к застольному искусству, в то время как другие удостоились сохраниться в памяти людской по более славным поводам. Кто не знает Лукулла? История представляет его одним из первых, кто способствовал доведению кулинарного искусства до совершенства. Его чревоугодие вошло в легенду: к нему был приставлен специальный раб, останавливавший за столом руку своего хозяина, когда тот уже мог заболеть от переедания. Однажды, когда он ужинал дома в одиночестве и раб принес ему извинения за то, что ужин из-за отсутствия гостей оказался менее роскошным, чем обычно, Лукулл в гневе воскликнул: «Разве ты не знал, что сегодня у Лукулла ужинает Лукулл?!». Выражение «лукуллов пир» известно всем, но кто помнит, что Лукулл был также блистательным завоевателем Армении и победителем Митридата? Слава его желудка оказалась громче военных успехов.

Знаменитый Апиций демонстрирует нам степень безумия богача — раба своего желудка. На этот счет в Риме были в ходу два анекдота. Рассказывают, что как-то императору Тиберию подали рыбу в полтора килограмма весом. У императора возникла мысль отнести ее на рынок, решив, что рыба в два раза больше обычной непременно обратит на себя внимание таких непревзойденных гастрономов, как Апиций и его соперник Октавий. И действительно, люди императора продали рыбину с аукциона. В конце концов Октавий, обойдя Апиция, купил ее за 5 тысяч сестерциев!

В другой раз Апиций узнал, что в Африке только что поймали лангуста неведомых доселе размеров. Тем же вечером повар оказался у африканского берега! Не успел его корабль пристать к берегу, как к нему приблизились на лодке рыбаки, чтобы показать ему самые крупные экземпляры. Увы! Ни один лангуст не отличался от обычных, и Апиций развернулся назад, даже не пристав к берегу.

Возможно, единственное достоинство этой болезненной страсти к изысканной пище заключалось в том, что хозяева пиров стали настоящими экспертами в области кулинарии и мгновенно определяли качество масла или то, поймана ли поданная им рыба в открытом море или в устье Тибра (ибо усталость, вызванная подъемом рыбы против течения реки, придавала ее мясу особую изысканность)… Точно так же гурманы различали вкусовые качества матки свиньи, заколотой до того, как она опоросилась, или после опороса. Первая считалась лучше второй. Зато свиные сосцы обретали свой оптимальный вкус, если свинья опоросилась, но при условии, что поросята ее не сосали. Следовательно, момент, когда забито животное, считался очень важным. Для приготовления лучшей гусиной печени Апиций откармливал своих гусей сушеным инжиром и закалывал их только после того, как напаивал медовым вином. Очень важен был также способ, каким убивали животное. Так, часто в обеденную залу приносили еще живую рыбу, чтобы гости могли наблюдать за ее агонией. Только после того, как все видели, что рыба, сделав несколько последних прыжков, наконец замирала, повар мог уносить ее готовить. Ели только определенные части животного: верхняя часть бедра или грудка пулярки были весьма любимы чревоугодниками, у утки же предпочитали грудку и мозг.

Немаловажную роль играло также происхождение животного. Мы могли бы начертить настоящую географическую карту чревоугодия. Лучшие павлины были с Самоса, фазаны — с берегов Фаза, в Амброзии выращивали лучших козлят, в Халкедонии — молодых тунцов. Лучшие устрицы были из Тарента, Цирцеи и с озера Лукрин, рыба тюрбо — из Равенны. Галлия славилась ветчиной и колбасами, так же как Ликия и Иберия. Самые лучшие улитки были в Африке, орехи — на острове Тасос, финики — в Египте. Этот список можно было бы продолжить. Теперь мы можем лучше понять, до какой степени эти люди были рабами собственного наслаждения. Роскошная пища, сравнимая с наркотиком, опустошала самые тугие кошельки. Только очень богатые люди могли избежать долгов, часто приводивших к ссылке или доводивших до самоубийства. Апиций в один прекрасный день принял чашу с ядом, когда окончательно погряз в долгах. Он остался должен 2 миллиона сестерциев. Это была огромная сумма, составлявшая четверть тяжелейшего ежегодного налога, который галлы после завоевания их Цезарем были обязаны выплачивать Риму. Для богатейшего гастронома долг в десять миллионов оказался невыносимым. Правда, его страсть обошлась ему в 10 раз дороже этой суммы. Марциал, желчный, как никогда, написал на смерть несчастного Апиция эпитафию:

 

Апиций, шестьдесят миллионов дав брюху,

Ты все ж десяток сохранил себе с лишком.

Но, опасаясь жажды с голодом вечным,

Налив последний кубок, ты глотнул яду.

Такой, Апиций, не был ты вовек прорвой![81]

 

Было бы ошибкой считать, что застолье являлось наслаждением только для желудка. Оно предоставляло также наслаждения артистические и культурные. Все римские ужины, описания которых сохранились до наших времен, имеют нечто общее: они устраивались хозяином дома как театральные представления. Распорядок, предлагаемые блюда и развлечения превращали мир в иллюзию театра. Эти постановки могли выявить плохой вкус хозяина, а гости иногда присутствовали на ужине, чтобы повысить значимость пьесы, которую хозяин давал для самого себя. Нередко кто-нибудь обращался со своими гостями самым постыдным образом, подавая им вино из виноградных выжимок, когда у него хранилось хорошее старое вино, или приказывал подавать посредственного качества блюда, которые никогда бы не стал есть сам.

 

Устриц себе ты берешь, упитанных в водах Лукрина,

Я же ракушки сосу, рот обрезая себе;

Ты шампиньоны жуешь, а я свинухом угощаюсь,

С камбалой возишься ты, я же лещами давлюсь;

Ты набиваешь живот золотистого голубя гузкой,

Мне же сороку на стол, сдохшую в клетке, кладут.

Что это? Вместе с тобой без тебя я обедаю, Понтик?[82]

 

Император Элагабал пользовался еще более жестокими способами. Когда за его столом ели прихлебатели, он приказывал подавать искусно сделанные муляжи, например из воска, изготовленные настолько точно, что приглашенные часто ошибались. Иногда он даже предлагал им питаться духовно, глядя на картины или искусно нарисованные блюда.

Но речь идет о театре лишь в первом приближении. Настоящее искусство иллюзии заключалось в представлении блюд, и знающий гастроном умел превратить изначальный продукт совершенно в другой. Крайний случай мы находим в эпиграммах Марциала. Этот сатирический автор рассказывает нам об одном ужине, где единственным продуктом, использовавшимся поваром, была тыква, представленная во всех блюдах от закусок до десерта, что, по крайней мере, было выгодно с точки зрения экономии. Гастрономическое искусство превратило тыкву в грибы и кровяную колбасу, тунца и корюшку, чечевицу и бобы, разнообразные пирожные и даже финики.

Несколько таких примеров позволяют нам понять, что инсценировка, предложенная своим гостям Трималхионом в «Сатириконе» Петрония, покоится на реалиях того времени. Один этот роман предоставляет нам множество деталей и подробных описаний доведенного до крайности ужина конца II века н. э. Все кажется фальшивым у Трималхиона вплоть до собаки, испугавшей Энколпия и оказавшейся всего лишь настенной росписью. Само появление Трималхиона столь же театрально. Ужин уже начался, когда происходит пышное появление хозяина, которого вносят под музыку на множестве маленьких подушечек. Он одет в алый плащ и тут же высвобождает из-под него руки, чтобы все могли полюбоваться его богатыми браслетами из золота и слоновой кости. Затем он прочищает зубы серебряной зубочисткой, прежде чем взять слово и заявить, что он «пренебрег всеми удовольствиями», чтобы не заставлять ждать своих гостей, но что желает закончить начатую партию. Тут же он приказывает принести игровой столик и погружается в игру.

Этот бывший сирийский вольноотпущенник, ставший богачом, вносит некоторые потрясения в нормальный порядок вещей. И превращает будущий ужин в постоянную игру в правду и ложь.

Так, в качестве закусок рабы приносят корзину, в которой находится деревянная курица с растопыренными крыльями, как будто она сидит на яйцах. Тут же двое слуг поднимают солому и вынимают оттуда павлиньи яйца, которые предлагают гостям. Тогда Трималхион восклицает: «Друзья, я велел подложить под курицу павлиньи яйца! И, ей-богу, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуемте-ка, съедобны ли они»[83]. Ложь очевидна, поскольку курица деревянная, стало быть, можно надеяться, что хоть яйца настоящие. Но на самом деле яйца такие же фальшивые, как и курица, поскольку гости замечают, что они сделаны из теста. Но ложь становится правдой, когда яйца (которые таковыми не являются) от курицы (которая не является курицей) оказываются высиженными: гости находят внутри маленькую птичку, «винноягодника, приготовленного под соусом из перца и яичного желтка». Кухня с помощью чуда имитации сделала невозможное возможным.

Таково искусство трансформации и имитации — мы еще неоднократно увидим его до конца ужина: рабы приносят жирного гуся, обложенного рыбой и всевозможными видами птиц. Едва каждый из этих продуктов узнан гостями, как Трималхион тут же восклицает: «Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины!» Вновь хозяин дома становится хозяином иллюзии. «Дорогого стоит этот человек. Захоти он только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала — голубя, из окорока — горлинку, из бедер — цыпленка!» Это больше не кулинария, это волшебство, но волшебство, граничащее с поэзией в чистом смысле слова, то есть оно уподобляется реальности, чтобы воссоздать ее целиком согласно кодексу, не поддающемуся правилам самой же этой реальности.

Самый прекрасный пример этой инсценировки заключается, конечно, в эпизоде с невыпотрошенной свиньей[84]. Трималхион приказывает повару убить и приготовить самую старую свинью. Несколько мгновений спустя приносят и водружают на стол огромную свинью. Гости кричат в удивлении: «Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой промежуток вряд ли приготовить можно». Трималхион, побелев от гнева, требует привести к нему повара, который сконфуженно заявляет, что забыл выпотрошить животное. Хозяин дома тут же приказывает, чтобы он был раздет перед всеми, и уже приближаются два палача, готовые выпороть провинившегося. Гости начинают умолять Трималхиона даровать бедняге прощение, несмотря на то, что его проступок ужасен: как можно забыть выпотрошить свинью? Хозяин смеется и приказывает: «Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах». Без труда можно вообразить отвращение гостей. Вывалить на пиршественный стол внутренности этого животного? Повар взрезает живот свиньи, и вдруг оттуда, «поддавшись своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы». Бурные аплодисменты! Трималхиону удаются двусмысленности благодаря умелой подготовке, которая в данном случае принадлежит не повару, а постановщику, поддерживающему иллюзию и смешивающему правду и ложь. Конечно, это обман, свинья не могла сохранить свои внутренности и была выпотрошена заранее, но это тем не менее правда в той степени, что эти самые внутренности, обработанные и переделанные в колбасы, вновь занимают свое первоначальное место в животе свиньи. Сырое становится печеным, натура скрывает культуру, сырые внутренности претерпевают изменения, позволительные благодаря культурному вкладу общества в приятное и цивилизованное потребление пищи.

Эта инсценировка усиливается иногда культурным контекстом, очень утонченным и способным удивить даже такого персонажа, как Трималхион. Речь идет о знаменитом появлении кабана. Кабан вызывает в памяти охоту, излюбленное занятие римлян. И вот слуги вносят в обеденный зал и стелют перед ложами ковры со сценами охоты: «Были тут и охотники с рогатинами, и сети». Затем раздается крик, и в зал вбегают лаконийские псы. «Вслед за тем было внесено огромное блюдо, на котором лежал изрядной величины вепрь, с шапкой на голове, державший в зубах две корзиночки из пальмовых веток: одну с сирийскими, другую с фиванскими финиками. Вокруг вепря лежали поросята из пирожного теста, будто присосавшиеся к вымени, что должно было изображать супоросов»[85]. Слуга, наряженный охотником, подходит к кабану, достает нож и вскрывает кабану брюхо. Тут же оттуда посыпались дрозды; птицеловы ловят птиц, разлетевшихся по обеденному залу. Этот эпизод особенно интересен. С самого начала и в противоположность другим моментам ужина мы переходим не от правды к вымыслу, а от вымысла к правде. Охота является всего лишь представлением и притворством; и тем не менее именно настоящей охотой заканчивается театральное представление. Именно здесь жареное порождает сырое, смерть позволяет вырваться жизни. Однако аллегория более сложна. Почему кабан приготовлен во фригийском колпаке, являющемся отличительным признаком вольноотпущенника? На ум тут же приходит естественный ответ: Трималхион — вольноотпущенник, и кабан носит колпак, символизирующий положение хозяина дома. Но культурный символизм идет дальше. Плиний дает нам ключ к загадке. Самыми известными финиками являются сиагры (syagres ), а их вкус напоминает вкус кабанины. Настоящее название сиагра к тому же на греческом означает «кабан». С другой стороны, пальма, на которой растут эти фрукты, обладает особенностью воспроизводить себя в одиночку, подобно птице феникс, и по этой причине называется фениксом. Следовательно, семантическая связь соединяет кабана, феникса (пальму и птицу) и финики. Финики в корзине из пальмовых листьев напоминают о финиковой пальме, а кабан напоминает, что речь идет о разнообразии фиников, растущих на пальме феникс. А мертвый феникс возрождается к жизни точно так же, как мертвый кабан дает возможность улететь живым птицам — ибо феникс является птицей. Таким образом, с помощью метафорической и метонимической игры Трималхион предлагает на ужин своим гостям феникса. Наверняка немногие гости Трималхиона смогли расшифровать этот символ!

Возможно, более понятными являются мифологические ссылки. Трималхион внезапно требует тишины и пускается в несколько фантастический рассказ о Троянской войне: «Как и следовало, Агамемнон победил и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла: от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут». И «тотчас же на серебряном блюде весом в 200 фунтов был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс, жонглируя обнаженным мечом и изображая сумасшедшего, под музыку разрубил на части теленка и разнес куски ошеломленным гостям». Инсценировка с точностью воспроизводит мифологический сюжет: Аякс, не получив доспехи Ахилла, был поражен Афиной безумием и набросился на стадо быков, думая, что убивает греков. Теленок представляет стадо, а шлем напоминает, что Аякс зарубил это стадо ради доспехов Ахилла. Так поварское искусство соединяется с культурой.

Застольные наслаждения не являются, следовательно, исключительно гастрономическими или кулинарными. Конечно, некоторые богатые чревоугодники прославились именно благодаря своей эксцентричности, но у нас речь и не идет о большинстве римлян, доходы которых не позволяли им предаваться оргиям. Но и эти чревоугодники не чужды эволюции пиршественного искусства и изыскам, которые познала римская культура. Однако верно и то, что для большей части населения ужин после бани становится главным моментом наслаждения жизнью и каждый умеет извлечь из него выгоду в зависимости от своего темперамента, социального положения и культурного уровня. Именно поэтому ужин — акт практически религиозный, каковым он и был, — превратился в настоящую церемонию, даже празднество, в котором еда является всего лишь одним из элементов. Ужин, как мы уже видели, был настоящей театральной пьесой, где каждый исполнял свою роль. В этом микрокосме, которым являлся обеденный зал, хозяин пира становился хозяином Вселенной и командовал ею. Развлечений, предложенных шутами, танцовщицами и музыкантами, было недостаточно, каждый превращался в актера: рабы пели и приносили блюда, исполняя некое подобие балета, гости играли в кости и иногда позволяли себе предаться плотским наслаждениям. Этот замкнутый и театральный мир в некоторых случаях использовал даже искусственные механизмы, как, например, в Золотом дворце Нерона или в доме Трималхиона. Игры актеров, балеты, песни, развлечения — это больше, чем театр, это уже настоящая опера. И от оперы ужин времен Империи берет основную особенность: это мир условностей, где каждый играет в свою игру, не забывая, что речь идет об игре.

 

Загородные наслаждения

 

Мало кто из столичных жителей мог похвастаться тем, что его род уходил корнями в римскую историю. Римляне в большинстве своем являлись в полном смысле слова провинциалами, людьми земли (это относится и к тем великим людям, которые, подобно Катону, Марию или Цицерону, творили римскую историю; все они были подлинным продуктом итальянской глубинки). Да и сам Рим некогда образовался благодаря объединению пастухов и крестьян. Легенда гласит, что Ромул, пожелав населить свой город, широко распахнул ворота, предоставляя «приют» людям лесов и полей. Во времена завоеваний множество чужестранцев увеличивали население города, лишь усиливая феномен космополитизма, о котором мы говорили в предыдущей главе.

Все эти провинциалы имели свою «малую родину», как называл ее Цицерон. Этой «малой родиной» являлся не Рим, а какой-нибудь небольшой сельский городок или затерянная в горах деревушка, где они появились на свет. Каждый из них был крепко привязан к своей «малой родине». Римлянин не терял своих корней, он оставался верен тому клочку итальянской земли, который возделывали его предки и где покоились их останки. «Малая родина» с ее могилами и очагом являлась первой родиной в глубине души каждого. Другая, «большая» Италия, часто оказывалась в сердце патриота на втором месте. Менталитет римлян постепенно менялся по мере объединения Италии и завоеваний Империи, но в конце Республики все обстояло еще именно так, и Цицерон в своей первой речи о Катилине, произнесенной в 63 году до н. э., вынужден был уточнить: «Если вся Отчизна, которая мне гораздо дороже жизни, если вся Италия…» И добавил, боясь оказаться непонятым: «Если моя малая родина Арпинум…»

Для великих государственных мужей, например Катона, именно простая сельская жизнь давала силу характера, упорство, добродетели, необходимые, чтобы превратить Рим в столицу мира. И все эти великие римляне оставались верными своей родной земле, которую старались навестить, едва позволяли дела. Ибо римлянин всегда оставался близок к природе. Катулл воспел свою радость от возвращения в родной город Сирмион на озере Гарде:


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 152; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!