Самая великолепная романтика в самой простой форме 8 страница
И рядом с этим — несознательные деревенские бабы, которые остервенело бросились на него. Вот из-за баб весь этот ваш рассказ — не просто рассказ о героическом поступке большевика. Вы скажете: «Но тема именно такая». А я скажу: тогда получится слишком сухая вещь, в ней не будет художественных красок, в нее не будет вложена ни эмоция артиста, ни его художественное мироощущение.
Значит, прежде всего надо понять, в чем настоящий русский героизм, выраженный здесь в простоте этого великолепного человека среди баб (это-то и смешно, что не мужики его колотили, а бабы набросились). Это героизм, смешанный с самым сильным юмором.
Так вот, вы должны охватить все художественное понимание Шолоховым этого народа. Автор делает вставку в четыре-пять строк о медвяном аромате набухающих почек тополей, который остро ощущал Давыдов. И сразу чувствуется, как автор этим уводит героя от трафаретно-плакатного героизма. Но у вас все это отсутствует, и я слушаю вас довольно холодно.
Если бы я сам или кто другой, лежа на диване, читал эту книгу, я бы получил такое же впечатление. Но вы приходите сюда с художественным чтением, то есть должны дать то, чего я не смог бы сам получить от чтения, что мне не пришло бы в голову. А вы можете это дать, можете, если привнесете в рассказ свою артистическую крепкую, глубокую индивидуальность, насыщенную отличными выразительными красками — чисто дикционными, декламационными, рисованием. Как будто от свидетеля это все пойдет, и свидетеля не мальчишки, который озорно относится к происшествию, не парня, который относится к этому с наивным волнением, не бабы, которая могла бы над Давыдовым поплакать, а от свидетеля, представляющего собой эпическую фигуру, всепонимающую, всеведущую, на все это посмотревшую глазами и эпохи и идеи, — от свидетеля, увидевшего в живых характерных столкновениях и большую мысль, и большой юмор, и большую трогательность. Вот со всем этим пришел сюда свидетель происшествия и нам рассказывает. Такой задачи не было у вас? А между тем вы должны рассказать так, {237} как будто там были, вы до такой степени должны вжиться в эту картину, чтобы у нас даже было впечатление, что вы все это действительно видели. Может быть, и во сне когда-то это увидите — до того сильно и крепко ваша фантазия играет при работе над этим отрывком. (Фантазия, возбудимая в такой мере, — очень важный элемент вашей актерской личности.)
|
|
Вы себе представляете, как бы это делал такой замечательный артист, как ваш же учитель Тарханов? Пусть он начнет рассказывать, сколько он своим мастерством нарисует?! Вы почему-то все это отбрасываете. Думаете, что это вам не под силу? Пусть это будет у вас в меньшей степени, чем у большого, опытного актера, но пусть остаются те же задачи.
|
|
Если бы вы играли Давыдова, вы произносили бы слова живьем. Но вы не играете, а рассказываете. Не читаете по книге и не играете роль, а рассказываете. Но рассказываете именно о том, о чем я говорил, а не о чем-либо другом. И набрасываете самые настоящие тона актера. В идеале: когда вы рассказываете, вы все заразительные средства пускаете в ход, чтобы до меня дошло и идейное понимание событий и великолепное понимание всей психологии. Вы — актер — видите гораздо больше, чем видит тот прямолинейно мыслящий актер, который будет говорить, что юмора не надо никакого и что самое главное, чтобы тут был показан герой-большевик. Но я отметаю восприятие такого человека, потому что он — не художник и не видит произведения по-настоящему глубоко, не видит широты психологического понимания автора, не схватывает его понимания национального характера, того, что есть в гении нашего народа: соединения громадного героизма с невероятной простотой и юмором, не оставляющим русского человека чуть ли не за три секунды до смерти. Слияние этого есть гений нации.
Так вот, надо охватить все это — для этого нужна и заразительность героических черт, и заразительность юмора, и заразительность дикционная, чтобы ни одно слово не пропало, и великолепно сделанные ударения, и даже пластика.
|
|
Я буду говорить то же самое по поводу каждой вещи, потому что это и есть актерский путь. Тут будет у меня и о том, что ваш голос не подходит к голосу мужицкому, или что вы не нашли этой речи и что манеры у вас интеллигентские, или что вы мужик, а не казак… Буду говорить, как вы сели, встали, как ведете себя… И постепенно задачи только рассказчика окажутся слишком малы, тем более, что тут и Шолохов раскроется как автор, от которого пойдут все ваши задачи.
Попутно я знакомлюсь с вашими голосами, с дикцией, с внешностью, движениями. Я смотрю на каждого из вас и думаю о другом. Вот мы будем распределять «Гамлета», а кто, как не {238} молодежь, будет у нас играть Бернарде, Марцелло, Розенкранца, Гильденстерна. Я слежу за тем, какая у каждого фигура, какая дикция; прикидываю: вот этот… и вот этот… могли бы играть Бернарде, Марцелло, действующих в шекспировской пьесе. И тогда я чувствую, что пока мало получаю от вас, если вы в чтении даете просто доклад или только набросок, рисунок. Сцена ведь не только рисунок, но и краски, иллюстрации. Бернар-до! — представьте себе, какой он воин при королевском дворе, как он берет меч, как его рука к мечу привыкла, и как у него ноги раскорячены от привычки ездить верхом, и какое у него отношение к Гамлету, и какое место он занимает во всем сквозном действии, и как он говорит об умершем короле и о короле-убийце. Сколько есть вопросов, которые синтетически слились в одной фигуре! Поймите, тогда мне мало, что у актера хорошая дикция и у него фигура довольно подходящая. Тем более, что, возможно, вы представляете себе Бернардо большим, крепким, сильным, а по-моему, он может быть и корявый, но зато актер синтетически крепко охватывает все задачи.
|
|
* * *
Такие встречи с молодежью все больше и больше убеждали Владимира Ивановича в том, что для наилучшей актерской подготовки необходимо создание специальной школы при Художественном театре. В его архиве военных лет мы находим набросок статьи, озаглавленной «Школа, при театре».
Вот выдержки из нее:
«Более сорока лет тому назад, при создании Художественного театра, даже одним из важнейших импульсов этого создания для меня была проблема школы. После восьмилетней работы в Филармоническом училище я пришел к убеждению, что школа, оторванная от театра, бесполезна или, во всяком случае, неполноценна.
Ничего нового в идее школы при театре нет. Из истории театра известно, что при императорских театрах и в Москве и в Петербурге были школы. Не буду сейчас останавливаться на положительных и отрицательных качествах тех школ, а укажу только на факт, что крупнейшие таланты старых императорских театров, в особенности в женском персонале, получали свою практическую подготовку, еще находясь в школе. Так, например, Федотова уже с тринадцати лет играла водевили в Малом театре. До этого времени выходила в “пажах”. И первый крупный дебют в “Ребенке” Боборыкина был, когда ей еще не минуло шестнадцати лет. Так же начала свою карьеру Ермолова.
{239} Правда, школы по своему педагогическому содержанию вовсе не были на такой высоте, чтобы заслонить приток артистов со стороны, из провинции. Мы знаем, что Ленский, Южин, Рыбаков, Горев, Правдин — все были со стороны. Точно так же, как позднее Давыдов, Варламов, Далматов, Писарев и другие. И, однако, большинство этих крупнейших актеров находили совершенно необходимой школьную подготовку. Очень многие из них были даже преподавателями.
Разница между школами, оторванными от театра и состоящими при театре, настолько большая, что и занятия должны планироваться особо. (Говоря о школе при Художественном театре, я вовсе не ограничиваю результатов подготовкой актеров именно для Художественного театра.)
… Существенная разница в программе обычной школы и школы при театре заключается в том, что ученики обычной школы совершенно лишены начальной практики на сцене, этого весьма полезного опыта, в то время как ученики школы при театре будут его иметь с первых же месяцев своего пребывания в ней. Они получат практику и опыт от исполнения народных сцен, выходных ролей и даже небольших эпизодов в спектаклях с участием первых актеров театра. И это для них уже крупные роли![clv]
… Параллельно с этим еще некоторое время должно быть посвящено вводу пришедшей молодежи в атмосферу театра. Скажем, их надо посвятить в этику поведения учеников на репетициях. Указать, как они должны сидеть на репетиции, в каком ряду занимать места; объяснить, почему они могут присутствовать на репетициях, когда пьеса репетируется на сцене, но не допускаются на все репетиции в фойе, и почему они уже решительно не могут присутствовать на совсем интимных репетициях в репетиционном зале. Разъяснить, как они должны воспринимать то, что видят на сцене, в чем должна заключаться их задача не только в поведении, но и в оценке того, что они видят от репетиции к репетиции. Так они поймут разницу в исполнении в процессе и в результате работы и приучатся разбираться в критике актерской игры.
… В самое последнее предвоенное время Комитет по делам искусств пошел навстречу Художественному театру и ассигновал известную сумму на учреждение курсов. Война помешала осуществиться этому делу[clvi].
… Сейчас я нахожу курсы одной из первых необходимостей нашего театра. Именно сейчас я думаю, что путем школы можно оформить, утвердить, обнаружить в чистом виде то лучшее, то драгоценное, что заключается и в искусстве нашего театра, и в его быте, и в организации дела, и в укладе личности советского актера. Подчеркиваю выражение “в чистом виде”, то есть когда {240} все элементы творчества у актерского цеха еще не засорены отрицательными сторонами быта, специфическими театральными столкновениями, болезненным соревнованием, словом — текущей без контроля жизнью. Надо, чтобы, приходя в театр, в школу, молодежь вместе с восприятием важнейших достижений искусства — актерского, постановочного, вообще театрального — сразу усвоила и идеальные установки этого дела и в дальнейшем могла бы выделить из себя те исключительные дарования, которые могли бы внести в наше искусство и новые, свежие струи.
Вот как понимаю я задачи школы при театре».
{241} Беседа с режиссерами и актерами периферии — делегатами Всесоюзного съезда профсоюза работников искусств[clvii]
1 февраля 1938 года.
Вл. И. Немирович-Данченко. Во-первых, товарищи, благодарю вас за привет. Во-вторых, хочу сказать, что я, может быть, виноват перед нашими товарищами на съезде, ограничив количество участников сегодняшней встречи. Но говорить при очень большом количестве публики, во-первых, трудно, а во-вторых, ответственно. А я вовсе не собирался и не собираюсь делать какой-то доклад или, тем более, читать лекцию — я просто хочу побеседовать с режиссерами и руководителями театров. Я уже как‑то ввел в круг своих обязанностей традиционную беседу с режиссерами и готов вести такие беседы ежегодно.
О чем же мы будем сегодня беседовать? Я более или менее хорошо подготовился, не «с бухты-барахты» пришел к вам, но я думаю, что было бы правильнее выслушать ваши желания: может быть, вы зададите какие-нибудь вопросы, на которые я буду отвечать, и, может быть, отвечая на вопросы, сумею задеть то, что меня больше всего интересует, чем я хотел бы с вами поделиться; одно с другим связалось бы.
Б. М. Филиппов. Мы заготовили несколько вопросов на экстренном получасовом заседании, которое мы провели перед тем, как прийти сюда. Эти вопросы у нас записаны, они волнуют всех присутствующих.
Вопросы:
1. Как вы понимаете сущность режиссерского постановочного плана, основные вехи режиссерского постановочного плана в работе над пьесой?
{242} 2. Проблема застольной работы с актером (говорят, что будто бы в МХАТ отказываются от застольной работы; в некоторых газетах были такие отрывочные сведения).
3. Сущность зерна роли и образ.
4. Актерское амплуа.
5. Как вы понимаете вопрос формализма и натурализма на театре?
6. Было бы интересно, если бы вы рассказали о работе режиссера с актером над текстом. Мы говорим о правде чувств как об основе реалистического театра, но правда чувств может заставить актера говорить грибоедовским и пушкинским стихом и прозой Толстого и Щедрина.
Вл. И. Великолепные вопросы. Если бы мы сошлись недели на три, мы бы, вероятно, до конца договорили об этом. Из этих вопросов я более или менее готовился только к одному — о формализме и натурализме.
Если бы я рассказал вам о моей сегодняшней работе, то есть о работе этих дней, — может быть, в этом рассказе можно было бы уже найти некоторые ответы на ваши вопросы.
Сейчас я занят «Горем от ума». Тут и подход к классической пьесе, как теперь ее ставить, тут и пьеса в стихах, тут и проблема текста вообще, тут и режиссерский план — все налицо.
Застольная работа. Эти разговоры возобновились в последнее время потому, что Константин Сергеевич сократил число застольных репетиций. Я ими никогда особенно сильно не увлекался, но никак не мог бы отказаться от них совсем. И потом, как понимать застольную работу?
Работа, которую вы называете застольной, может быть, самая важная во всей постановке (я рассказываю только, как я это делаю; правда, большинство режиссеров нашего театра работает так же). Ее, может быть, иначе можно назвать «интимной репетицией». Обычно на такой репетиции актеры у нас сидят не то чтобы буквально за столом, а несколько разбросанно, как бы в гостиной. Мы быстро начинаем двигаться, но пока еще в репетиционной комнате. Есть у нас великолепный помощник режиссера В. В. Глебов, необычайно внимательный, аккуратный. Он делает сразу в фойе как бы сцену: проложит на полу белую тесьму, чтобы отметить портал, принесет ширмы, наметит выгородку — вот вам и выходит почти сценическая обстановка. Правда, с «Горем от ума» вышло иначе, чем обычно: уже сделаны декорационные выгородки. Обыкновенно это делается позднее, а в «Горе от ума» художник [В. В. Дмитриев] уже сделал эскизы, их уже обсудили, переделали окончательно и выгородили на сцене. Стало быть, в режиссерском {243} плане есть особая работа по постановочной части с художником.
Уже на первом этапе работы мы пробуем двигаться, даже ищем мизансцены. Эти первые репетиции очень интимны, настолько интимны, что даже не все участвующие в «Горе от ума» присутствуют на них. Отчасти это зависит от случайных обстоятельств; не все участвующие в бале 3‑го действия определены, не окончательно установлены исполнители ролей Натальи Дмитриевны, Репетилова. Сейчас ведется работа над 1‑м и 2‑м актами, с Фамусовым, Чацким, Софьей, Лизой, Молчалиным, Скалозубом; даже не все их дублеры присутствуют на репетициях: они заняты в других постановках. Не присутствует никто из труппы, не занятый в этой пьесе.
Тут есть причины и второстепенные — этакое капризное состояние некоторых участвующих, у которых еще ничего не нажито или образ чуть-чуть только зарождается в фантазии; они хотят пробовать и стесняются какой бы то ни было демонстрации перед «публикой», если это даже свои товарищи-актеры. Но это вообще присуще актерской психологии. Мы признаем довольно важным и ценным такое положение: пока у актера не накопилось достаточного материала, не надо превращать репетицию в демонстрацию, какую бы то ни было — учебную или тем более показательную. Актер на первых порах стесняется произносить слова, у него еще едва-едва зарождается внутренний образ. И в это время актера нужно всячески оградить от необходимости громко говорить или «представлять». Сколько раз мы ни пытались делать эти репетиции публичными, они всегда вели к плохой работе или, во всяком случае, к более затяжной.
Но особенно засиживаться за столом тоже нельзя. Вы, зная актерскую психологию и технику, поймете, что сидеть на стуле, вполголоса разговаривать, бросать мысли как бы «внутрь себя», к своим нервам, чтобы отыскать образы, подсказываемые интуицией, — это одно; а когда актер заговорит полным голосом и те же нервы потянут его на штампы или неверные задачи — это уже другое. Режиссер «за столом» наводит актера на понимание образа, или актер набрасывает то, что ему кажется нужным сделать. Причем, как вы знаете, актер иногда может говорить одно, а выйдет другое. Говорят обыкновенно очень хорошо, а потом глядишь — актерская индивидуальность потянет в совершенно другую сторону. Поэтому засиживаться на интимных репетициях долго нельзя.
И тем не менее я утверждаю, что это самая интересная и важная работа, потому что здесь-то и начинается какое-то (на терминологию в искусстве я очень беден; вообще терминология {244} в искусстве бедна, моя — тем более) отыскивание в индивидуальности актера тех чувств, мыслей, образов, картин, которые подсказываются автором пьесы, отыскивание всего этого живым. Потом этот найденный материал начинает расцветать, переходить в мизансцены. Под влиянием мизансцен многое начинает меняться. Вот как складывается внутренний образ у актера. Это самая драгоценная, самая глубокая и самая важная наша задача. А в такой классической стихотворной пьесе, как «Горе от ума», которую многие участники знают издавна наизусть, перед нами встает особенно интересная, важная, трудная и пленительная задача: как бы сделать из этой пьесы новую, свежую, чтобы это не был цветок, пролежавший пятьдесят лет в книге, хоть и сохранивший краски, но мертвый, как сделать без малейшего насилия над текстом, чтобы это была живая, ароматная пьеса?
Если классическая пьеса ставится в театре, который имеет претензию считать себя академическим и даже по преимуществу академическим, как Художественный театр, — эта пьеса должна быть поставлена без малейшего насилия над ритмом стиха. И мало того, с подчеркиванием стихотворной природы пьесы. Я иду еще дальше, имея в виду именно «Горе от ума»: надо, чтобы когда-то, не скоро, может быть, на тридцатом-сороковом представлении, стих сделался самым главным в этом спектакле. Стиху здесь придается первенствующее значение. Я бы сравнил это с оперным спектаклем: в опере прежде всего певцу нужно выучить музыкальный текст, режиссуре нужно вместе с музыкальным руководителем хорошенько вникнуть в музыкальный текст и правильно угадать в нем музыкальную задачу. Эту задачу нужно «очеловечить», то есть жить, в сущности говоря, не музыкальной фразой, а тем живым подтекстом, который в ней заложен, чтобы в конце концов прийти все-таки к этой музыкальной фразе, которая теперь будет звучать уже не холодно-музыкально, а насыщенно тем человеческим, что вложено в основной замысел спектакля.
Так и здесь: надо выудить все, что можно, из стиха Грибоедова, затем все это обратить в живую психологию, в живые столкновения действующих лиц, в живую ткань пьесы, насыщенную и индивидуальностями, и темпераментом, и общим замыслом. Но этот крепко нажитый психологический материал должен быть до такой степени твердо вправлен в форму стиха, чтобы актеру потом больше ничего не оставалось делать, как читать стихи. Такие стихи донесут художественно-эмоциональный образ сильнее, чем если бы актер начал с чтения стиха.
Я приведу такой пример: вот Лиза сказала свой монолог в начале 1‑го акта, постучалась к Софье и Молчалину; переводит {245} часы. Появляется Фамусов. Фамусов увидел ее, Лиза соскочила со стула: «Ах, барин!» — «Барин, да. Ведь экая шалунья ты девчонка. Не мог придумать я…» и т. д. Мы начинаем разбирать сцену: каким пришел сюда Фамусов? Он только что встал, ходил по дому, вдруг услышал какие-то звуки. Что такое? То слышал фортепиано, то флейта, теперь какие-то часы… Он входит и с изумлением видит, что «девчонка» стоит на стуле и заводит часовой музыкальный механизм. Если Фамусова будет играть актер с хорошим комическим талантом, здесь сразу установится комедийный тон, сразу будет смешно.
Прежде чем выйти на сцену, актер должен найти физическое самочувствие Фамусова. Он может сказать себе: «Я играю Фамусова; значит, барин или большой чиновник, — в зависимости от трактовки, — или больше чиновник, чем барин, или я — чиновный человек александровской эпохи… и это буду играть». Нет, скажем мы, у нас актер, как простое человеческое существо, должен прежде всего найти то физическое самочувствие, в котором может находиться в это время Фамусов, и от этого идти. Как найти это физическое самочувствие? Можно сразу уловить его путем анализа, что, мол, Фамусов только что встал, печи только затапливают, есть какой-то утренний холодок в комнатах; надел халат, прошелся по дому посмотреть, как прислуга убирает; ему столько-то лет, но он считает себя еще молодцом; у него есть какая-то докторская вдова, которая «должна родить»; и к Лизе жмется… и т. д. Но разобрать — это мало. Выйдет актер и будет играть — пойдет на штампы. Режиссер, актер, педагог может, конечно, что-то подсказать ему, но это еще далеко не все. Я скажу теперь вещь, очень трудно понимаемую: настоящее творчество актера, нахождение образа возможно только тогда, если актер посылает верную мысль тем нервам в своем существе, которые в действительности вибрируют при данном физическом состоянии. Когда актер репетирует, ему нужно только помнить об этом, — не то что подумать, а именно помнить; и сама его природа, его память подскажет ему то самочувствие, которое нужно; опора на эту память и есть, в сущности, самое важное во всем творческом процессе. Эта память хранит в себе не только все то, что накопилось с детства, а и то, что у отца и деда накопилось, отложилось по наследству. И эта память подскажет верное, когда мысль толкнется в те человеческие нервы, которые обычно реагируют в данной обстановке. Для этого, главным образом, и нужны длительные репетиции.
Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 178; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!