Обличительные (сатирические) стихотворения 5 страница



В другом месте тот же ученый и, как известно, очень сдержанный в своих выводах и беспристрастный исследователь эпохи Григория объясняет подробнее, каким недостойным путем приобретались тогда духовные должности (die unwurdige Art, wie man zu geistlichen Stellen gelangte; с. 511). «Решительное влияние на выбор епископов, – между прочим говорит он здесь, – одерживали попеременно власть двора, лицеприятие духовных и монахов и воля народа, который свои притязания на право избрания, раньше предоставленное ему, а потом постепенно отнимаемое, часто отстаивал довольно бурно. И почти невероятно, через какие происки, с каким произволом, с каким даже неистовым насилием многие епископы достигали своего почетного места. Примеры сами собой представляются в памяти каждого знакомого с историей». При таком порядке или, вернее, беспорядке вещей, совсем игнорировали, очевидно, два главных при избрании на высшие церковные должности условия или требования: основательную подготовку к ним и правильное передвижение от одной духовной должности и ступени к следующей, высшей. И святой Григорий не в одних только стихотворениях своих, но и в проповедях с особенной силой настаивает на соблюдении этих важных правил и с особенной строгостью восстает против нарушения их. Известно, как горько сожалеет он в надгробном слове своем на Василия Великого, что, между тем как при каждом искусстве и науке употребляют все средства, чтобы усовершенствоваться в них, тут, при этом высшем и священнейшем призвании совсем, не считают этого нужным. «Нет ни врача, ни живописца, – говорит он, – который бы прежде не вникал в свойства недугов, или не смешивал разных красок, или не рисовал. А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану, едва посеян, как уже и вырос, подобно исполинам в басне. В один день производим мы в святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились и, кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень. Низкое место любит и смиренно стоит кто достоин высокой степени, много занимался Божиим словом и многими законами подчинил плоть духу. А надменный председательствует, поднимает бровь против лучших себя, без трепета восходит на престол, не ужасается, видя воздержного внизу. Напротив того, думает, что, получив могущество, стал он и премудрее, – так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать» [656].

Или в другом «Слове», в котором Григорий оправдывает удаление свое в понт по рукоположении в пресвитера, в этом истинно классическом произведении по христианско‑пастырскому богословию, полно, глубоко и всесторонне раскрывающем идеал истинного пастыря и архипастыря. «Мне стыдно за других, – между прочим говорит он здесь, – которые с неумытыми, что называется, руками, с нечистыми душами берутся за святейшее дело и прежде, нежели сделались достойными приступить к священству, врываются в святилище, теснятся и толкаются вокруг святой трапезы, как бы почитая сей сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию, не служением, подлежащим ответственности, но начальством, не дающим отчета. И такие люди, скудные благочестием, жалкие в самом блеске своем, едва ли не многочисленнее тех, над кем они начальствуют; так что, с течением времени и с продолжением этого зла, не останется, как думаю, над кем им и начальствовать, – когда все будут учить, вместо того чтобы, как говорит Божие обетование, быть научеными Богом (Ис. 54:13); все станут пророчествовать, и, по древнему сказанию, по древней притче, будет и Саул во пророцех (1 Цар. 10:11). Иные пороки по временам то усиливались, то прекращались: но ничего никогда, и ныне и прежде, не бывало в таком множестве, в каком ныне у христиан эти постыдные дела и грехи. Но ежели не в наших силах остановить стремление зла, то, по крайней мере, ненавидеть и стыдиться его есть не последняя степень благочестия…

Я никогда не думал, чтобы одно и то же значило – водить стадо овец или волов и управлять человеческими душами. Там достаточно и того, чтобы волы или овцы сделались самыми откормленными и тучными. А на сей конец пасущий их будет выбирать места, обильные водою и злачные, перегонять стада с одного пастбища на другое, давать им отдых, поднимать с места и собирать, иных кнутом, а большую часть свирелью. У пастыря овец и волов нет другого дела, разве иногда придется ему повоевать немного с волками и присмотреть за больным скотом. Всего же больше озабочивают его дуб, тень, звуки рожка и то, чтобы полежать на прекрасной траве, у студеной воды, под ветерком, устроить на время из зелени ложе, иногда со стаканом в руке пропеть любовную песнь, поговорить с волами или овцами и из них же, что пожирнее, съесть или продать. А о добродетели овец или волов никому и в голову не придет никогда позаботиться… Но человеку, который с трудом умеет быть под начальством, еще гораздо труднее уметь начальствовать над людьми, особенно иметь такое начальство, которое основывается на Божием законе и возводит к Богу, – в котором чем больше высоты и достоинства, тем больше опасности даже для имеющего ум.

Ныне же изгнан из сердца всякий страх и его место заступило бесстыдство; кто бы ни пожелал, для всякого отверсты и знание, и глубины Духа. Моавитяне и аммонитяне, которым не дозволено входить в церковь Господню, у нас свободно ходят в самом святилище. Для всех отверзли мы не врата правды, но двери злословия и наглости друг против друга. У нас признаком добрых и злых – не жизнь, но дружба и несогласие с нами. Что ныне хвалим, то завтра осуждаем; что другие порицают, тому дивимся; охотно поблажаем во всем нечестию, – столько мы великодушны к пороку! Все стало, как в начале, во времена беспорядочного хаоса, или, если угодно, другое сравнение: как во время ночной битвы, при тусклом свете луны, не различая в лице врагов и своих, или как на морском сражении и во время бури, оглушаемые порывами ветров, кипением моря, напором волн, столкновением кораблей, ударами весел, криками начальников, стонами пораженных, в недоумении, не имея времени собраться с мужеством, мы нападаем друг на друга и друг от друга гибнем. От сего, как и естественно, мы ненавидимы язычниками и, что всего несноснее, не можем даже сказать, что ненавидимы несправедливо. Горько и стыдно сказать – мы выведены даже и на зрелища народные, нас осмеивают наряду с самыми развратными людьми, и ничто так не усладительно для слуха и зрения, как христианин, поруганный на зрелище. До этого довели нас наши междоусобия; до этого довели нас те, которые чрез меру подвизаются за Благого и Кроткого, которые любят Бога больше, нежели сколько требуется» [657].

И между самыми стихотворениями Григория вышеозаглавленная сатира, направленная против нравственной распущенности большей части современного ему высшего духовенства и в особенности против крайней совестливой бесцеремонности его по вопросу о правоспособности и подготовленности к духовным должностям, стоит далеко не одинокой. В стихотворении «Εις εαυτόν και περί επισκόπων» [ «О себе самом и о епископах»] мы встречаемся, например, со следующей картиной «собора» епископов. «Одни пришли от меняльного стола, другие, с загорелыми на солнце лицами, из‑за плуга, третьи – от заступа или мотыги, с которой провели они весь день, иные – прямо от весел или войска, не освободившись еще от запаха морской воды или от рубцов на теле, иные же – с сажей на голове от пиротехнических упражнений» [658]. И дальше в том же стихотворении: «Как легко ныне отыскиваются предстоятели общества, которые, еще ничего не сделав, идут прямо к достоинствам! О, скоропостижное превращение!.. Вчера еще ты был на театральных подмостках в числе актеров (и что ты делал после спектакля – пусть разведает другой кто‑нибудь), а ныне ты сам представляешь нам новое зрелище. Недавно еще ты был завзятым лошадником и поднимал пыль к небу, как иной возносит туда молитвы и благочестивые мысли, теперь же ты – так благонравен и смотришь так застенчиво, хотя тишком, быть может, и прибегаешь к старым привычкам. Вчера продавал ты, как ритор, право, вертел и так и сяк законы, теперь ты сделался вдруг судьей, новым Даниилом. Вчера сидел ты с обнаженным мечом на суде и воровством и насилием, и прежде всего над самыми законами, обращал трибунал в настоящий вертеп разбойников, – и как кроток ты сегодня! Трудно бы было даже поверить, чтобы кто мог так легко менять свое платье, как ты свой образ жизни»[659]. Осуждая обычай определять на епископские должности без строго испытания соискателей их, поэт говорит здесь: «Рассказывают об орле, что он весьма умно(πανσοφως) испытывает и распознает на солнечных лучах законное или незаконное происхождение (νόθονμεν και το μη) птенцов своих; а мы, не мудрствуя лукаво, легко производим в предстоятели народа(λαοΰ προστάτος) всякого, кто только пожелает, не соображаясь ни с годами его, ни со словами и делами, хорошенько не опробовав даже звука монеты. Мы избираем на епископские кафедры не тех лиц, которых способность к этому испытана уже в горниле времени, а тех, которые сами себя считают достойными епископской кафедры» [660].

(«Ουδέ χρόνον πύρωσιν ενδεδειγμένους,

'Αλλ' αυτοθεν φανεντας άξιους θρόνων».)

Насколько и к чему на самом деле были«άξιοι» [ «достойны»] подобные епископы, мы уже видели из цитируемого стихотворения, в самом начале которого поэт полагает, что лев, пантера и аспид всетаки великодушнее и мягче в сравнении с дурными(κακοίς) епископами, которые все полны неизмеримой гордости, а не любви, которые – волки в овечьей шкуре; «убеждай меня не словами, а делами; я ненавижу учения, которым противоречит жизнь; выбеленные гробы красивы снаружи; но отвратительный запах из них от разложившихся частей удаляет от них» [661]. А к чему были способны низшие члены клира, можно видеть из того же стихотворения, которое вообще очень любопытно по своей характеристике нравов современного поэту духовенства. Изображаемый здесь священник весьма развязно предается всем удовольствиям светской молодежи, играет, поет, угождает мамоне, считает для себя открытыми все роды жизненных наслаждений, несется по широкому пути жизни подобно разнузданному коню. «Для таких людей, – говорит поэт, – невежество – хотя и зло, но все же – меньшее зло. двуязычные в своей вере, они служат не закону Божию, а духу времени, непостоянны в своих учениях, как волнующийся Эврип, как гибкая лоза; будучи льстецами и сладким ядом для женщин, они с низшими – как львы, с сильными же как собаки, после каждого стола вынюхивающие тонким носом своим богатую поживу; гораздо более трут пороги они влиятельных, чем умных людей; стремясь более к приятному, чем к полезному. Они вводят чрез это в пагубу еще и ближних своих. Если хотите, отмечу и доказательства мудрости их: один хвалится своим благородством, другой – своим красноречием, третий – своим богатством, четвертый – своим родством; те же, которым совсем нечем похвалиться, превосходят всех своим непотребством» [662]. Но больше всего возмущается здесь святой Григорий пороком, который и Спаситель порицал со всем пламенем Божественного негодования и против которого «гораздо позднее святого Григория выступил с резким словом сатиры, растворенной горьким юмором, митрополит Солунский Евстафий; порок этот – лицемерие. Тон, слог и характер изобличения святым Григорием в цитируемом стихотворении этого порока, который он называет «Αισχρών. αίσχιστον» [ «постыднейшим из постыдных] [663], представляют столь замечательную параллель со специальным сочинением Евстафия «Περίΰποκρίσεως» [ «О лицемерии»] [664], что нельзя не предполагать непосредственного влияния на это последнее сильного, тонко‑насмешливого, но смело откровенного и картинного сатирического стихотворения святого Григория Богослова. Осмеивая лицемерие, поэт с большим остроумием и иронией изображает художников его в лице иереев, которые «и бородой своей, и опущенным взором, и согбенным станом, и мягким голосом, и рассчитанной походкой, и всем на свете старались показать вид благочестия, которого и тени не было у них ни в душе, ни в сердце» [665].

Таким образом, представляется достаточно оснований полагать, что острие жала сатиры «Είςεπισκόπους» [ «К епископам»] вполне соответствовало острому характеру современных поэту моральных недугов, против которых направлена она. Этого вовсе не отрицает и сам Гренье. «Зло было весьма велико, – говорит он, – и нам нет нужды умалять его. Большинство людей IV века обогатилось чрез религию (prenaient pour religion leur fortune а faire). В стремлениях к наживе, путем захвата лучших мест и беспрестанной перемены и промены их на более выгодные, не было различия между светскими и духовными лицами, все домогались их с одинаковым нетерпением. Не видано было, кажется, никогда более бесстыдных искателей приключений (d'aventuriers plus effronte's).

Усугубляя дерзость развращенностью, всякий считал себя достойным епископского сана. Где останавливались Василий и Григорий, там не колебались невежество и порок; солнце епископата потеряло уже тот блеск свой (cette vertu e'blouissante), о котором говорят отцы; первый пришедший с удивлением раскрыл бы глаза. Знали один стыд – молчать; избегали одного срама – не иметь успеха. Неудачные, неблагоразумные, неожиданные выборы, где, как оказывалось, для похищения одобрений не нужно было ни усердия (de Zele), ни знания, ни искуса, были такой соблазнительной приманкой (appat), пред которой не могла устоять слабость человеческая. Примеры, рождая надежду и в то же время оправдывая ее, доказывали, что смелость и шансы ведут к самой завидной фортуне и что испытание – если испытывали – заключалось, самое большое, в нескольких днях притворства и принуждения (de dissimulation et de contrainte). Священники стали как чернь (factus est sacerdos sicut populus).

Соборы установили мудрые и драгоценные правила, но кто заботился о них? Какая власть наблюдала за выполнением их? Еретические епископы, наперекор осуждениям и анафемам, свободно разъезжали по стране, проповедовали из деревни в деревню свои заблуждения, посвящали во священники. Если государственные люди вмешивались в церковные споры, они истолковывали или решали их по обетам интриги, в ущерб права»[666].

В этой характеристике эпохи Григория не воспроизводятся ли в сущности черты из той же сатиры поэта «К епископам», в которой, например, читаем:

«Смешно смотреть, что делается ныне. Всем отверст вход в незапертую дверь, и кажется мне, что слышу провозвестника, который стоит посреди и возглашает: «Приходите сюда, все служители греха, ставшие поношением для людей, чревоугодники, утучневшие, бесстыдные, высокомерные, винопийцы, бродяги, злоречивые, щеголи, лжецы, обидчики, скорые на лживые клятвы, снедающие народ, ненаказанно полагающие руки на чужое достояние, убийцы, обманщики, неверные, льстецы пред сильными, низкие львы над низкими, двоедушные рабы переменчивого времени, полипы, принимающие, как говорят о них, цвет камня, ими занимаемого, недавно оженившиеся, кипучие люди с едва пробивающимся пушком на бороде или умеющие скрывать естественный огонь, питающие в глазах воздушную любовь, потому что избегаете явной, невежды в небесном, – приходите смело: для всех готов широкий престол; приходите и преклоняйте юные выи под простертые десницы: они усердно простираются ко всем, даже и не желающим!.. Никто не останавливайся вдали, земледелец ли ты, или плотник, или кожевник, или охотник на зверей, или кузнец, всякий иди: лучше самому властвовать, нежели покоряться властвующему. Брось из рук кто большую секиру, кто рукоять плуга, кто мехи, кто дрова, кто щипцы и всякий иди сюда; все толпитесь около Божественной трапезы и теснясь, и тесня других. Если ты силен, гони другого, несмотря на то, что он совершен, много трудился на престоле, престарел, изможден плотью, мертвец между живыми и добрый священник Царя…»

Я пла́чу и припадаю к стопам Твоим, Царь мой Христос; да не сретит меня какая‑либо скорбь по удалении отсюда! Изнемог пастырь, долгое время боровшийся с губительными волками и препиравшийся с пастырями; нет уже бодрости в моих согбенных членах; едва перевожу дыхание, подавленный трудами и общим нашим безгласием. Одни из нас состязуются за священные престолы, восстают друг против друга, поражаются и поражают бесчисленными бедствиями. Другие, разделясь на части, возмущают Восток и Запад; начав Богом, оканчивают плотью. От противных сторон и прочие заимствуют себе имя и мятежный дух. У меня стал Богом Павел, у тебя – Петр, а у него – Аполлос. Христос же напрасно пронзен гвоздями. Предлогом споров у нас Троица, а истинной причиной – невероятная вражда. Всякий двоедушен – это овца, закрывающая собою волка, это уда, коварно предлагающая рыбе горькую снедь. Таковы вожди, а недалеко отстал и народ» [667].

Если, таким образом, в существе дела французский ученый соглашается с этой характеристикой Григорием своего времени, то едва ли справедлив он сам, называя вслед за этим сатиру «несправедливой («injuste»; с. 198) критикой» и, в противоречие с самим собой, предпосылая извлечению из сатиры только что приведенного нами места следующую оговорку: «Nous traduisons ces eclats d'impredente passion sans les excuser, encore moins y souscrire» («передаем эти взрывы неблагоразумной страсти, не извиняя их, еще менее соглашаясь с ними»; ibid.). Ученому XIX столетия, когда он сидит в кабинетной тишине и имеет дело с послушными книгами, удобно, разумеется, распоряжаться по произволу душевными движениями и аффектами героев отдаленной поры христианства, ободряя и рекомендуя одни из чувствований их, порицая и вычеркивая другие. Но не так‑то легко было справиться с этими «взрывами» душевными самим борцам христианства, жившим и действовавшим в эпоху, которая, по словам соотечественного же цитируемому критику ученого, была «epoque de passions theologiques, d'enthousiasme religieux, d'ardeur litteraire» [ «эпохой богословской страсти, религиозного энтузиазма, литературного пыла»] [668], – эпохой, стало быть, во многих отношениях исключительной в истории христианства. Знаменитые представители этой эпохи, наверное, не менее ученого XIX столетия понимали то зло, о котором красноречиво говорит Гренье, но, несомненно, гораздо живее и непосредственнее чувствовали его, гораздо сильнее и глубже скорбели и болели из‑за него. И можно ли назвать последовательным себе критика, который, не без справедливого сожаления замечая в объяснение широкого развития изобличаемого сатирой зла, что в то печальное время некому было заботиться о мудрых и драгоценных правилах соборных и с авторитетом власти наблюдать за выполнением их, тут же называет «взрывами неблагоразумной страсти» горячие, самоотверженные и благороднейшие порывы мужественно‑христианского сердца, направленные именно в сторону этих мудрых и драгоценных правил Вселенских Соборов. А что касается, собственно, до тона, до образа выражения или изложения стихотворения, то здесь‑то и имеют свое полное значение слова, высказанные Гренье по поводу стиля сатиры Григория «На женщин‑модниц» [№ 29. «На женщин, которые любят наряды»], в отношении которого он замечает: «Тут не спрашивается о том – благородна или неблагородна экспрессия сатирика, мягка или сурова она; тут предоставляется полная свобода истине, которая ставится выше всех лицемерных приличий мира. Истина – это была единственная политика и единственная поэтика этих бесстрашных моралистов» [669]. С этой правильной точки зрения, нам кажется, можно «извинить» тон и экспрессию сатиры, которой сам поэт предпосылает следующие слова: «Хотя все вы (епископы) единодушно почитаете меня человеком худым и несносным, далеко гоните от своего сонма, поражая тучами стрел и явно, и тайно (последнее более вам нравится), а я скажу, что побуждает меня и что внушает мне сказать сердце. Хотя не охотно, однако же изрину из сердца слово, как струю, которая, будучи гонима вон сильным ветром и пробегая по подземным расселинам, производит глухой шум, и где только может прорваться из земли, расторгнув узы, выливается из жерла. То же теперь со мною: не могу удержать в себе желчи. Но снесите великодушно, если скажу какое и колкое слово – плод моей горести» [670].


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 162; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!