Обличительные (сатирические) стихотворения 3 страница



Лучшим из всех стихотворений в сатирическом роде следует отметить сатиру «На женщин, которые любят наряды». Она любопытна не в одном только историко‑литературном отношении, в каком нередко и классические по своему времени произведения бывают непонятны впоследствии без исторических нравоописательных комментариев на век, которого автор их был выразителем. Она весьма интересна и в живом, непосредственном, современном значении своем и притом интересна и безусловно понятна именно как сатира. Четырнадцать ровно столетий прошло со времени появления этой сатиры, а между тем в верном зеркале ее современные модницы могут так же нечаянно хорошо узнать себя, как изумленно узнала себя в зеркале некая особа у нашего дедушки Крылова. Странно даже, тот род мнимо‑изящных вкусов и обычаев женских, на какой нападает в своей сатире святой отец, относится к такой области, где непостоянство, разнообразие до безобразия и чисто женски‑капризная изменчивость признаются и первым достоинством, и непременным правилом. И однако ж, моды, манеры, утонченные приемы и формы кокетства знатных гречанок IV века с большим успехом могли бы украшать ревностных поклонниц «последней моды» нашего XIX столетия. Поэт как будто изображает нам в своей сатире будуары современных нам представительниц модного света, говоря о щеголихах своего времени, что «у них не было покоя ни дверям, ни ключам, ни зеркалам, ни притираньям, ни парикмахерам, так что весь дом приходил в содрогание»[613] Тут, в сатире его, находят свое осуждение и так недавно еще безобразившие головы женщин шиньоны, и игриво рассыпающиеся локоны, и всевозможные нынешние косметические средства: различных родов и назначений помады (для головных волос, ресниц, бровей, губ), духи, румяна, белила. Прихотливые моды, вздорные туалеты, изысканные условности и претензии позы, выдержки манер образуют под духовно‑сатирическим пером автора смешные, но живые картины. По обычаю своему он простирает далеко свой анализ: комичные явления, уродливые фигуры, забавные сцены и сценки женского легкомыслия следуют друг за другом, с ярким разнообразием возобновляясь из источника, который кажется исчерпанным. В этом колоритнейшем образчике произведения истинно греческого сатирического таланта с особенной рельефностью выразились и необычайная сила остроумия, и гибкость, и легкость, и яркость, и тонкая насмешливость, и скорбные ноты чувства разлада наличной действительности с нравственным идеалом.

«Не стройте, женщины, на головах у себя башен из накладных волос, не выставляйте напоказ нежной шеи. Неприлично женщине показывать мужчинам открытую голову, хотя бы и кудри, переплетенные в золото, обрамляли обнаженную шею ее или несвязанные волосы, как у скачущей менады, развевались туда и сюда нескромными ветерками; неприлично ей носить гребень наверху, наподобие шлема, или видную издали мужчинам и блестящую башню; неприличен ей и такого рода головной убор, что сквозь него просвечивают твои волосы, вместе покрытые и открытые, и, сияя как золото, где сбежало покрывало, выказывают мастерство твоей трудившейся руки, когда, поставив пред собою слепого наставника – свой истукан в зеркале, с его помощью писала ты свою красоту…

Если природа дала вам красоту, не закрывайте ее притираниями, но чистую храните для одних супругов своих и не обращайте на постороннего жадных очей: вслед за очами неблагочинно ходит и сердце. А если не получили вы в дар красоты при рождении, то не покупайте ее, подобно распутным женщинам, за несколько оболов; непрочна ведь эта красота: она легко стирается и стекает на землю; она не может удержаться на тебе даже во время смеха, а тем более – во время слез, ручьи которых тотчас же изобличают ее в подлоге. Блестящие и полные прелестей ланиты твои вдруг, к великому смеху, являются разноцветными: там выходит черная полоса, тут выступает красная, рядом показалась какого‑то двусмысленного цвета с крапинами – точно луг, на котором растут попеременно цветы двух родов, и приятные и неприятные. Поэтому или не расписывай своего тела, или, расписав, постарайся сберечь.

Походя на галку, описанную в басне, и зная, что эта птица, гордившаяся чужими перьями, вскоре ощипана и предана осмеянию, как и ты не подумаешь о последнем позоре, о пагубной красоте?

Да и что пользы в накладной красоте, когда старость покроет морщинами лицо, дотоле цветущее, когда дряхлость членов нельзя закрыть никакими прикрасами и остаток плоти походит на что‑то обожженное огнем и вынутое из пепла?..»[614]

Но что же и вредного, может спросить читатель стихотворения, во всех этих косметических и мнимо‑эстетических средствах с точки зрения собственно христианской морали? Не сводится ли тут все дело к одной только наружности, недостойной не только негодования и скорби великого отца Церкви, но и просто – внимания святого мужа?

Кто внимательнее прочитает сатиру, тот не может не заметить, что и в этом полушутливом произведении, разоблачая смешную сторону неразумных поступков, поэт не скользит только по одной комической наружности их, но и с оружием смеха, как опытный врач духовных недугов, он проникает в самую сокровенную глубь мотивов, целей и следствий изобличаемых поступков, рассматривает, обсуждает и осуждает их как страсть, как порок, как грех, сколько смешной, столько же и пагубный по своим последствиям. Почитаем дальше святого отца. «Рассказывают о гордом павлине, что, когда изогнув шею в виде круга, поднимает он свои золотистые и звездами усеянные перья, тогда начинает приветливо окликать своих жен: для меня удивительно будет, если и женщина подкрашивает лицо свое не для похотливых очей. И ведь смеха достойно то, что, стараясь утаить свою живопись от мужчин, мужчин же вводишь в секрет своей красоты, потому что те составы, которыми ты восхищаешься, приготовляли мужчины – строители безумной своей страсти. Это изобретения не целомудрия, но распутства; и распутство видно во всем том, на что ты ухищряешься для мужчин.

Если ты к супругу своему питаешь такую же любовь, какую и он к тебе с тех пор, как цветущею девой ввел тебя в брачный чертог, – это приятно ему. Но если стараешься понравиться взорам других, – это ненавистно твоему супругу. Лучше тебе внутри дома своего скрывать прелести, данные природой, нежели неблагочинно выставлять напоказ прелести поддельные» [615].

К чему ведут «выставляемые напоказ женские прелести», поэт изображает дальше с тонким пониманием оттенков женского характера и со сжатой пластической образностью чисто античной художественной кисти. В немногих штрихах, едва достаточных для общего контура небольшой картинки с натуры, для абриса простой житейской сцены, он передает, в сущности, содержание целого психологического романа женщины, начиная со случайной завязки или тайной интриги и кончая обыкновенной развязкой.

«Выставив напоказ свои соблазнительные прелести как сеть для стада пернатых, сперва станешь любоваться тем, кто тобою любуется, и меняться взорами; затем начнутся усмешки и обмен словами, сначала незаметно, украдкой, потом все смелее, свободнее. Дальше. но лучше не говорить, что обыкновенно следует дальше за этим. Самая невинная шутка женщины с молодым человеком уязвляет, как острое жало. Тут все неразрывно идет одно за другим, подобно тому как железо, притянутое магнитом, само притягивает другое железо» [616].

Поэт изливает свое негодование на мужчин, которые, потворствуя беспорядочности жен своих, «срамными делами своими уподобляются свиньям. Они не только не гнушаются женскими прикрасами, но сами же подкладывают в огонь сухие дрова, когда надлежало бы их убавлять, а не прибавлять. И есть мужья, которые стараются еще превзойти друг друга в нарядах жен, чтобы одному перед другим иметь преимущество в безрассудстве. Часто и при недостаточных средствах употребляют они все усилия, чтобы возбудить наглость жен своих» [617]. Все это было бы непонятно поэту, если бы не было известно, как необузданно сильна и слепа любовь как страсть. «Рассказывают, – говорит он, – что некто скитался по утесам, влюбившись в пустой и не имеющий вида отголосок, называемый эхом. А другой воспылал любовью к собственному своему изображению и бросился в источник, чтобы обнять подобие гибельной красоты своей. И еще одна узявилась любовью к прекрасным струям реки, в безумной страсти не могла отойти от милых берегов, лобзала воду, черпала ее руками и ловила пену, но и водами не могла угасить в себе пламенеющей любви. Так слепа и непреклонна любовь!..

Нимало не удивительно, если и ты, расцвеченная, розоперстая, одетая в роскошные ткани и откидывающая назад голову, сведешь с ума молодого человека, и даже не одного, но всякого, для кого расписываешь себе лицо. Известно, что один искусный художник своей живописью ввел в обман быка, изобразив красками на доске корову. Необычайна такая любовь – живые звери стремятся к бездушным изображениям! Подобно им и ты влечешь мужчин, у которых зверонравен ум и женонеистова жизнь»[618].

Дальше поэт сообщает любопытные сведения для характеристики современной ему великосветской модной женщины, противопоставляя ей образ скромной целомудренной женщины. «Не нужно ей (целомудренной) это золото, перемешанное с драгоценными камнями и сквозящим своим блеском поражающее взоры, – золото, в виде цепи разложенное на груди, жемчужным бременем отягчающее и обезображивающее уши или увенчивающее голову. Не дороги для нее эти золотые одежды, эти хитрые произведения из тонких нитей, то багряные, то золотистые, то прозрачные, то блестящие. Не губительные для кожи составы, не подрумяненные губы украшают женщину. Ее красота не в том, чтобы поверх расписанных веждей носить черную бровь, заворачивать внутрь увлажненные зрачки, изнеженным голосом привлекать к себе благосклонный слух, руки и ноги стянув золотыми, вожделенными и приятными для тебя узами, представлять из себя что‑то рабское, тело и голову умащать роскошно‑ароматическими духами, жевать во рту что‑нибудь неупотребительное в пищу [619], держать в непрестанном движении подбородок и, как бы из презрения к целомудренным, из зубов и из увлажненных уст точить пену. Не восхищайся роскошью седалищ, не старайся выказывать себя сквозь искусно сделанные и сквозящие створки, высматривая тех, которые на тебя смотрят. Не гордись ни множеством слуг, ни служанками – этой угодливой свитой твоего сердца. Вестники весны – ласточки, плодов – цветы; по служанкам можно заключать о госпоже. Подумай‑ка обо всем этом. Хотя не важно неприличие чего‑нибудь одного, однако же все вместе и одно при другом – несомненная пагуба» [620]. «Если ты и не покоряешься плотской похоти, а служишь только похоти очей, то и эта воздушная любовь есть уже болезнь» [621]. «Один цвет приятен в женщинах – это добрый румянец стыдливости. Его живописует наш живописец. А красильные вещества лучше побережем для стен и для таких женщин, в которых производит бешенство и помет молодых людей» [622].

Следует ряд положительных наставлений и советов; поэт спешит оплодотворить сатиру спасительными назиданиями и очистить выставленные им печальные картины порока, вызывая образцы добродетели и целомудрия; во взгляде на добродетели и обязанности женщины поэт сходится отчасти с воззрением на тот же предмет древнеклассических поэтов. «Лучшая драгоценность для женщин, – внушает он, – добрые нравы, то есть сидеть больше дома, беседовать о Божием слове, заниматься тканьем и пряжей (это обязанность женщин), распределять работы служанкам [623] и избегать с ними разговоров, на устах, на глазах и на ланитах носить узы; нечасто переступать за порог своего дома, искать себе увеселений только в обществе целомудренных женщин и в одном своем муже, для которого ты, с Божия благословения, разрешила девственный пояс» [624]. Кротким, любвеобильным, отеческим увещанием и убеждением следовать его советам поэт и заканчивает свое стихотворение. «Послушайся моих советов, женщина, и не поддавайся мысли – накладывать руку на лицо свое. С такими женщинами, дочь моя, не плавай на одном корабле, не ходи на общий совет, не живи под одной кровлей. Другим предоставь излишества; а ты бойся и похвалу выслушивать из уст мужчин – в этом доброе имя женщин…»[625]

Прежде чем перейти к изложению содержания стихотворения «Προς Μάξιμον» [ «Максиму»], лучшего из произведений частной сатиры святого Григория, нам кажется уместно сказать сначала несколько слов о самой личности Максима, против которого направлена сатира. Довольно подробные биографические сведения о нем сообщает сам же поэт в историческом стихотворении своем «О жизни своей».

Максим, родом из Александрии, был христианин, но, получив образование в школе циников, он усвоил себе как внешние знаки воспитанников этой школы, так и их дурные нравы, их порочные наклонности. Он ходил всегда не иначе, как с палкой в руках и с распущенными по плечам волосами, окрашенными в модный золотисторусый цвет и старательно подвитыми в локоны, но при этом носил грубый философский плащ, в какой одевались и древнехристианские аскеты [626]. Чувственность, гордость, корыстолюбие и честолюбие были отличительными чертами его характера. Принадлежа к классу искателей приключений, которых (искателей) было тогда немало, он не имел определенного местопребывания, а постоянно переходил из одного места в другое, из одной страны в другую. К причинам этой скитальческой жизни нужно отнести и то еще, что он в каждом месте своего пребывания или предавался открытому разврату, или попадался в каком‑либо важном преступлении, вследствие чего, по определению суда, изгоняем был вон. В Египте он даже был жестоко высечен за разные преступления; следы этого наказания долго оставались на нем и после и пригодились ему для успеха одного из самых «циничных» его замыслов. По прошествии многих лет скитальческой жизни по разным местам, он прибыл, наконец, в Константинополь с намерением овладеть епископской кафедрой, на которую незадолго пред этим возведен был святитель Григорий. С этого момента святой отец и описывает его в упомянутом стихотворении. «У нас в городе был человек женоподобный, какое‑то египетское привидение, злое до бешенства, пес, и пес из мелких, уличный прислужник, безгласное зло, китовидное чудовище, красный, курчавый, косматый. Курчавым был он издавна, а космы изобретены вновь: искусство – второй творец. Всего чаще это бывает делом жен, а иногда и мужчины золотят и завивают волосы, остриженные по‑философски. Употребите же в дело, мудрецы, и те притиранья, которые на лицах у женщин. Почему же, в самом деле, одним женщинам пользоваться этой привилегией, которая служит безмолвной вывеской нравов? Что Максим не принадлежит уже к числу мужчин, это таилось до времени, а теперь показала его прическа. Для нас удивительно в нынешних мудрецах, что природа и наружность у них двойственны и жалким образом принадлежат они обоим полам: по волосам походят на женщин, а по жезлу на мужчин. Этим хвастался и Максим, как человек, значащий что‑то в городе; у него плечи всегда осенялись золотыми кудрями; с волос, как из пращей, летали умствования, и всю ученость носил он на теле. Он, как слышно, прошел по многим лукавым путям. Наконец он появляется в Константинополе» [627] Здесь не были известны ни его имя, ни его прежняя жизнь; поэтому ему легко было обмануть православных и расположить их в свою пользу. Он старался показывать себя ревностным защитником Православия, строгим блюстителем всех установлений Церкви, восхищался проповедями святого Григория Богослова и пред всеми выражал свое удивление его высокой образованностью, чистотой и силой его учения о Святой Троице; к еретикам выражал презрение и ненависть как за их нечестивое учение, так и за те страдания, которым он будто бы подвергался за ревность к Православию. Он показывал при этом рубцы на теле, которые на самом деле были вышеупомянутыми следами наказания, заслуженного им разными преступлениями. Лицемерной святостью своей и безукоризненным выполнением роли ханжи он успел не только подкупить и привлечь к себе расположение народа, но и вкрасться в доверие и дружбу самого святого Григория Богослова. «Кто из добрых, – писал после святой отец, – в состоянии приметить, как человек злонравный хитрит, завязывает, приводит в исполнение свои козни, всегда умея закрыть себя тысячами уверток? И кто готов на негодный поступок, тот за всем наблюдает и высматривает удобное время. А кто расположен к доброму, тот по природе мешковат и не склонен к подозрению чего‑либо худого; от чего добродушие и уловляется удобно» [628] Жертвой этого добродушия сделался и святой Григорий; он настолько проникся уважением к Максиму и к мнимым достоинствам его как доблестного исповедника веры, что часто принимал его у себя, приглашал нередко к своему столу, читал вместе с ним, рассуждал о разных предметах веры и о средствах ослабления еретиков. Мало того, в похвалу его он произнес в церкви слово, известное в творениях святого Григория под заглавием «Слово в похвалу философа Ирона, возвратившегося из изгнания». Хотя и здесь, в этом похвальном слове, он, обращаясь к Максиму, называет его псом (приноравливаясь к тому, что он был циник, от слова κΰων,– пес), но называет его так совсем в ином тоне и ином смысле, чем в сатире. «Приступи, пес, – обращается он к Максиму в похвальном слове ему, – назову тебя так не за бесстыдство, но за дерзновение, не за прожорство, но за то, что ограничиваешься насущным, не за лаяние, но за обережение доброго, за неусыпность в охранении душ, за то, что ласкаешься ко всем, которые тебе – свои по добродетели, а лаешь на всех чужих» [629].

И вот, в то время, когда святой муж осыпал его похвалами, ласками, знаками самого искреннего доверия и высокого отличия, этот «ласкавшийся ко всем своим» пес готовился исподтишка укусить своего благодетеля – замышлял захватить его место, а самого святого Григория изгнать вон из Константинополя. Это обстоятельство, характеризующее личность Максима, нет никакого основания ставить в причинную связь с происхождением самой сатиры на него, написанной по другому случаю. Grenier, находя этот частный случай слишком мелочным и маловажным, считает его недостойным пера великого епископа. По этому поводу он говорит: «В данном случае выступает опять старый человек (le vieil homme), так сказать, прекрасный греческий ум. Христианин выдержал побитие камнями, прекрасный греческий ум раздражился эпиграммой. Максим поддразнил (harcelait) его плохими стихами и даже вызвал на род поэтической дуэли. Григорий не мог удержаться от принятия вызова: представлялся прекрасный случай проучить невежду. Но для епископа – какая победа! Не лучше ли было бы противопоставить этой бездарности (a ce miserable) молчаливое терпение презрения (la muette patience du mepris)?»[630]

Если нужно говорить об уместности возражения святого Григория, хотя бы и в форме сатиры, именно в данном случае, то разве только по поводу рассуждения на этот счет Гренье. Если в сфере пастырско‑христианских отношений своих святой Григорий, по духу Христова учения и сообразно заповеди евангельской, в борьбе со врагами противопоставлял при случае смирение, простиравшееся до самоотвержения, то в области интеллектуальной жизни и интеллектуальных интересов, в области литературного образования и на почве литературной борьбы те же качества, смирение и «молчаливое терпение презрения», едва ли могли иметь значение для него подвигов добродетели. Этот образ поведения не мог украшать его не только как «прекрасный греческий ум», но и как просвещенного представителя христианства среди общества, состоявшего из тех же «старых греческих умов». Это последнее обстоятельство, упускаемое из вида Гренье, очень важно, по нашему мнению, при суждении по затрагиваемому им вопросу. Греки, аплодировавшие художественно‑поэтическим проповедям Григория и сопровождавшие свои рукоплескания пронзительным криком, поднимавшие вверх витию [631], «жавшиеся, как пчелы» к церковно‑ораторской кафедре его и даже на кровлях домов явно и скрытно записывавшие за ним увлекательные слова и речи его, – греки эти были христианами, но прежде всего – «старыми» эллинами. Гордые своим национальным образованием, избалованные своими классическими авторами, они со своей эллинской художественно‑литературной жилкой и в самом христианстве искали элементов, сродных с унаследованными ими литературно‑эстетическими традициями и отвечавших их природным склонностям, и в лице представителя христианства не различали, как французский профессор XIX столетия, епископа от «прекрасного греческого ума». Даже больше того, последний они и понимали лучше и увлекались им прежде всего. Святой Григорий и сам хорошо понимал импонирующее влияние своего прекрасного греческого образования на христиан из греков и ясно видел благие результаты этого влияния; он знал, что по тому времени всякая «победа» его, как «прекрасного греческого ума», была с тем вместе и «победой» его как «епископа». Он и старался поэтому не о том, чтобы устранить или ограничить свое литературно‑просвещенное влияние на общество, а только о том, чтобы обратить это влияние с пользой для христианской Церкви. «Церковь находилась тогда, – говорил сам он, – в таком еще тесном положении, что немало для меня значило собирать и солому. Для меня очень было важно, если и пес ходит на моем дворе и чтит Христа, а не Геракла» [632].


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 171; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!