Часть III. Функция значения и построение научного познания



Глава 1. К теории понятия

1.

Если попытаться назвать область нашего предшествующего исследования одним общим именем, то мы могли бы обозначить ее как царство «естественного миропонимания». Повсюду эта область демонстрировала некую определенную теоретическую структуру, некую мысленную форму и согласованность, но общие правила этой формации были так привязаны к содержательным особенностям и так изнутри ими пронизаны, что они могли быть представлены только вместе с ними. На той ступени рассмотрения сама теоретическая форма с ее специфической значимостью могла быть представлена не иначе как вместе с ее произведениями. Ее принципы были как бы сплавлены с этим продуктом — они рассматривались не in abstracto, не обособленно и «в себе», но демонстрировались через определенный порядок «предметов», объективных структур созерцания. Рефлексия и реконструктивный анализ были направлены не на функции формы как таковой, но на особенности того, что было достигнуто с ее помощью. Создавая какой-то образ объективности, выводя его из себя самой, мысль оставалась в то же время к нему прикованной — знание самой себя приходило не иначе как от этого посредника, будучи опосредованным предметным знанием. Взгляд был направлен «вперед», на действительность вещей, а не «назад», не на саму мысль и ее собственные свершения. На этом пути она достигала миров «Ты» и «Оно», и оба они выступали как нечто бесспорное в своей непроблематичной достоверности. «Я» постигало существование других субъектов и «предметов вне нас» в форме экспрессивных переживаний или в форме восприятий; оно пребывало и покоилось в этом существовании и в конкретном его созерцании. Как «возможно» само это созерцание — этот вопрос тут не ставился, да он и не требовался; созерцанию хватало самого себя, и оно само себя производило, не нуждаясь в опоре или в каком бы то ни было подтверждении.

Но это безусловное доверие действительности вещей испытывает потрясение и трансформируется, когда на первый план выходит проблема истины. В тот момент, когда человек не только находится в действительности и живет ею, но желает ее познать, он оказывается в новом, принципиально ином к ней отношении. Правда, вопрос об истине поначалу касается только части действительности, а не ее целого. В рамках этого целого тогда начинается обособление различных «слоев» по их

231

значению — «реальность» начинает противопоставляться «видимости». Но по самой сущности проблемы истины она, будучи единожды поставленной, уже никогда не возвращается в состояние покоя. Понятие истины скрывает в себе имманентную диалектику, неумолимо толкающую ее вперед и вперед. Это понятие переходит все заранее установленные границы; оно не довольствуется тем, что отдельные содержания «естественного миропонимания» ставятся им под вопрос, но ищет свою субстанцию, собственную общую форму. Все наиболее надежные и достоверные свидетельства «реальности», принимавшиеся ранее — ощущение, представление, созерцание, — вызываются теперь на форум и подвергаются допросу. Этот форум «понятия» и «чистого мышления» появляется не с момента возникновения собственно философской рефлексии, но с самого начала научного подхода к миру. Уже в нем мысль не удовлетворяется простым переводом на свой язык данного в восприятии или созерцании, но осуществляет характерное изменение формы, духовную перечеканку. Первая задача, с которой должно справиться научное понятие, заключается именно в установлении правила определения, осуществляемого в сфере созерцания и получающего в ней свое подтверждение. Но так как это правило должно быть значимым для мира созерцания, оно уже не просто принадлежит к частям или элементам этого мира. Оно означает нечто своеобразное и независимое от этого мира, даже если самостоятельный его смысл поначалу проявляется и производится только в материи созерцаемого. Чем дальше идет развитие научного сознания, тем очевиднее печать этого различия. Правило определения теперь не просто полагается, но в самом акте его полагания оно улавливается и созерцается как универсальное достижение мысли. Именно такое созерцание созидает новую форму прозрения, духовной перспективы. Вместе с ним мы оказываемся на пороге подлинно «теоретического» подхода к миру.

Классическим примером этого процесса может служить возникновение греческой математики. Решающим здесь было не то, что было признано фундаментальное значение числа, а космос был подчинен его закону. Этот шаг был совершен задолго до появления подлинно теоретического и строго научного мышления. Уже в мифе число возвысилось до универсального, поистине равного по объему всему миру значения; уже миф говорит нам о господстве числа над целым всего бытия, о демоническом всевластии числа1. Первооткрыватели числа в области науки, пифагорейцы, поначалу еще целиком оставались в этом кругу магико-мифических воззрений на число. Но наряду с ними у них появляется иное воззрение — число связывается с чистым созерцанием. Оно постигается уже не «в себе», как некая сущность, но постепенно начинает мыслиться как количество, как конкретное множество. Оно связывается прежде всего с пространственными определениями и фигурами; по своей природе оно поначалу является столь же геометрическим, как и арифметическим. Только по мере ослабления этой связи, по мере признания чисто логической природы числа, закладывается фундамент чистой науки о числе.

Правда, и здесь число еще не отрывается от созерцаемой действительности: оно предстает как ее основополагающий закон, которому подчи-

232

няется весь физический космос. Но само число уже не определяется физически-вещественным или по аналогии с какими-либо эмпирическими объектами. Даже если свою субстанциальность оно получает только от упорядоченных им конкретных вещей, то форма познания ясно отличается от чувственного восприятия или созерцания. Благодаря такому различению пифагорейское учение сумело стать подлинным выражением

истины чувственного2.

С самого начала входя в чистую теорию, это отношение оставалось определяющим для ее дальнейшего развития и формирования. Всякий раз оказывалось, что теория могла приблизиться к действительности только за счет полагания определенной дистанции между собой и действительностью, за счет того, что теория училась «отвлекаться» от действительности. Благодаря такому дистанцированию конфигурации, в каких пребывает «естественное миропонимание» и с чьей помощью оно формируется, превращаются в строго теоретические понятия. Спрятанные в формах созерцания сокровища постепенно выходят на свет посредством сознательной работы мышления. Именно в этом заключается первое достижение понятия: оно улавливает моменты, на которые опираются артикуляция и порядок созерцаемой действительности, оно постигает их во всем своеобразии их значения. Имплицитно положенные в форме простой данности отношения извлекаются из созерцаемого бытия — они высвобождаются и устанавливаются в чистом «в себе» своей значимости, как αύτο καθ' αυτό, если воспользоваться словами Платона.

Но этот переход в царство чистой значимости привносит в мышление множество новых проблем и трудностей. Ведь оно совершает окончательный разрыв с простым существованием и его «непосредственностью». Уже та сфера, которая обозначалась нами как сфера экспрессивности, и еще более — сфера представления, выходят за пределы такой непосредственности. Обе они не остаются в кругу одной лишь «презентации», но проистекают из базисной функции «репрезентации». Однако эта функция не только получает распространение в рамках чистой сферы значения, но в ней она впервые выступает в своем подлинном смысле. Только тут совершается отвлечение, абстрагирование, неведомое восприятию и созерцанию. Познание высвобождает чистые отношения из их переплетенности с конкретной и индивидуальной «действительностью» вещей, чтобы представить отношения как таковые во всеобщности их «формы», во всей их «реляционности». Оно уже не удовлетворяется соизмерением самого бытия с различными направлениями реляционного мышления, но создает для этого процесса универсальную систему измерения. По ходу развития теоретического мышления эта система получает все более прочное основание и становится все более широкой. Место «наивного» отношения между понятием и созерцанием, содержавшееся в «естественном миропонимании», занимает теперь «критическое» отношение, ибо теоретическое понятие в строгом смысле слова не довольствуется обзором мира предметов и простым отображением его порядка. Синтез, «синопсис» многообразного предписывается мышлению не самими предметами, но он утверждается самостоятельной деятельностью мышления, согласно в нем самом заложенным

233

нормам и критериям. Если в границах «естественного миропонимания» активность мысли демонстрирует еще более или менее спорадический характер, применяясь то здесь, то там и развиваясь в различных направлениях, то здесь она обретает все большую связность, происходит со все более строгой концентрацией сознания. Все понятийные образования — к какой бы частной проблеме они ни применялись — направляются одной ведущей и основополагающей целью установления «истины как таковой». Все частности, все отдельные понятийные структуры должны входить в единую всеохватывающую связь мышления.

Эта задача оставалась бы неисполнимой, если бы мысль по ходу ее постановки не создавала бы для этого новый орган. Она уже не держится тех образований, которые как бы в готовом виде поставляются ей миром созерцания, но должна построить длясебя царство символов с помощью свободной и самостоятельной деятельности. Она конструирует схемы, и теперь уже на них ориентируется вся целостность ее мира. Эти схемы также не остаются в пустом пространстве «абстрактного» мышления. Они нуждаются в опоре и поддержке, но получают ее уже не только от эмпирического мира вещей, но сами строят эти опоры. Система отношений и понятийных значений наделяется совокупностью знаков, по которым можно обозревать и считывать связи между отдельными элементами системы. Чем дальше продвигается мысль по этому пути, тем теснее завязывается этот узел. Одной из идеальных целей мышления оказывается теперь даже нахождение такого соответствия, когда любое соединение элементов выражается определенным сочетанием знаков. Scientia generals требует для себя characteristica generalis. Поиск такой характеристики продолжает работу языка, но вместе с нею появляется новое логическое измерение, поскольку знаки характеристики отбрасывают все лишь экспрессивное и даже созерцательно-репрезентативное — они становятся чистыми «знаками значения». Тем самым по-новому представляется «объективность» смыслового отношения, отличаемого от любого «предметного отношения», обнаруживаемого в восприятии или созерцании. Первой задачей анализа функции понятия оказывается постижение этого различия. В любом понятии, каким бы ни было его своеобразие, словно живет и властвует единая воля к познанию, чью направленность и должно передавать понятие. Только вместе с прояснением этой общей формы понятия и строгим отличением ее от воспринимающего и созерцательного познания мы можем перейти к особым ее задачам — перейти от функции понятия вообще к отдельным ее проявлениям и конфигурациям.

2

Анализ созерцательного познания показал нам, что форма созерцаемой действительности находит свою опору в отдельных своих моментах, существующих не самих по себе, но вступающих в своеобразное отношение «со-положенности». Мы нигде не находим здесь чего-либо изолированного и обособленного. Даже то, что по видимости принадлежит отдельной точке в пространстве и единичному мгновению времени, не ограничивается простыми «здесь» и «теперь». Все отдельное выходит за

234

собственные пределы, указывает на целостность содержаний опыта и вместе с ними образует некие смысловые целостности. В строении любого пространственного созерцания, всякого постижения пространственных форм, каждого суждения о положении, величине, дистанции обнаруживается «сплетенность» отдельного опыта с целым. Чтобы получить пространственную определенность и соизмеряться с целым, каждое единичное содержание должно соотноситься с типичными пространственными образованиями и в соответствии с ними истолковываться. Уже те толкования, которые совершаются с помощью языка знаков чувственного восприятия, можно считать первичными свершениями «понятия». Действительно, уже в них содержится момент, указывающий нам направление к понятию и его основополагающим деяниям. Эти толкования придают единичному и особенному определенный «порядок» и дают представление о таком порядке. Чем дальше заходит на этом пути созерцательное познание, тем больше каждое единичное содержание способно представлять тотальность всех остальных и опосредованно делать их «зримыми». Если считать такое представительство определяющей и характерной чертой функции понятия вообще, то не может быть никаких сомнений в том, что уже мир восприятия и пространственно-временного созерцания нигде не обходится без репрезентации.

В современной теории восприятия этой точки зрения держался Гельмгольц, положив ее в основание всей своей «физиологической оптики»: «Если "понимать" значит "образовывать понятия", и если с помощью понятия мы объединяем класс объектов со сходными признаками, то аналогичным образом понятие изменяющегося во времени ряда явлений стремится объединить то, что оказывается сходным на всех стадиях. Субстанцией мы называем то, что без зависимости от другого остается тем же самым при всех изменениях времени; законом мы называем сохраняющееся отношение между переменными величинами. Нами прямо воспринимается только неизменное... Первым продуктом постижения явлений посредством мышления является законосообразное... Нам доступно только знание упорядоченного законом в царстве действительности, да и оно должно быть представлено системой знаков наших чувственных впечатлений».

Согласно этому взгляду, логическое понятие служит тому, чтобы фиксировать законосообразность, заложенную уже в самих явлениях. Понятие сознательно устанавливает правила, которым бессознательно следует восприятие. В этом смысле для Гельмгольца уже простые идеи созерцания, возникающие у нас по поводу стереометрических форм физического объекта, играют роль понятий, объединяющих в себе длинные ряды чувственных образов созерцания. Они не обязательно получают словесные дефиниции, как то происходит в конструкциях геометра, но в них соединяются «живые идеи закона», и именно в соответствии с последними данное тело дает нам именно такое множество перспективных образов. Поэтому даже представление об индивидуальном объекте должно считаться понятием, поскольку такое представление «охватывает все возможные единичные агрегаты ощущений, которые могли бы у нас возникнуть при соприкосновении или каком-то другом исследовании данного объекта со всех его сторон»3.

235

Гельмгольц хорошо видел и даже подчеркивал то, что его теория, привносящая функцию понятия в сам процесс восприятия, расходится с привычным словоупотреблением и с традиционной логикой. Обычно логическая традиция считала истинным признаком понятия его «всеобщность»; всеобщее казалось ей «общим для многих». Но о какой общности может идти речь там, где вместо сравнения одного предмета с другим мы имеем дело с конституированием, с достижением мыслью одного индивидуального объекта? Гельмгольц с полным на то правом отметал это возражение, поскольку оно скрывает в себе, если посмотреть внимательнее, petitio principi. Разве сама эта всеобщность, выступающая здесь как необходимое условие понятия, не есть скорее результат логического анализа, чем латентный постулат, с самого начала положенный в основание «формальной» логики? Современное развитие логики все больше показывало сомнительность существования такого постулата. С разных сторон новая логика оспаривает то воззрение, согласно которому понятие с необходимостью включает в себя идею «вида», а все отношения между понятиями должны сводиться к одному базисному отношению «подведения» друг к другу родов и видов4. Если оставить это воззрение и понимать под понятием вместе с Кантом не что иное, как «единство правила», с чьей помощью объединяется и скрепляется многообразное содержание, то мы ясно увидим, что без такого единства нам не обойтись уже при построении мира восприятия или созерцания. Только посредством такого единства мы получаем определенные конфигурации в рамках созерцания; только оно создает прочные сочетания, благодаря которым различные явления выступают как определения одного и того же объекта.

Решающее значение здесь имеет не то, что в явлениях обнаруживается общее и они подводятся под общее представление, но то, что они выполняют общую функцию — при всем своем многообразии они тем не менее направлены на одну цель и на нее указывают. Форма такого «указания» в мире чувственного созерцания, конечно, отличается от мира «логического» понятия в узком смысле слова. В восприятии и созерцании указание только применяется, тогда как в случае понятия применение осознанно. Понятие как фигура чистого мышления конституируется именно новым родом сознания. Содержания восприятия и чистого созерцания также не могут, будучи определенными содержаниями, мыслиться без характерной формы определения — без той «точки зрения», с которой они устанавливаются и видятся взаимосвязанными. Однако восприятие или созерцание опираются на сравнение или какое-либо иное соотнесение элементов, но не на способы, не на модус их соотнесения. Только логическое понятие поднимается до этого модуса, и только оно совершает такой переворот, что в результате «Я» отворачивается от стоящих перед его взором объектов и обращается к способу их видения, к характеристике самого взгляда. Только там, где практикуется особого рода «рефлексия», мы вступаем в царство мышления и оказываемся в самом его центре.

Отсюда проистекает все то значение, которое имеет понятие при решении проблемы «символического формирования». Теперь эта проблема выступает не просто с новой стороны, но получает иное — логичес-

236

кое — измерение. Граница между «созерцанием» и «понятием» обычно проводится так, что созерцание берется как «непосредственное» отношение к предмету и отличается от опосредованного, «дискурсивного» отношения к нему понятия. Однако уже созерцание «дискурсивно» в том смысле, что оно никогда не останавливается на единичном, но стремится к тотальности, достичь же ее возможно, только пробегая по всему многообразию элементов, собирая их в конечном счете в одном взгляде. В сравнении с этой формой созерцательного синтеза понятие представляет собой новую и более высокую потенцию «дискурсивности». Понятие не просто пробегает по зафиксированным линиям, дающим ему «сходство» явлений или какое-нибудь другое созерцаемое между ними отношение; понятие не является уже проложенным путем, но оно есть функция прокладывания этого пути. Созерцание следует определенному способу соединения — в этом заключается его чистая форма вместе с ее схематизмом. Понятие выходит за эти пределы не только в том смысле, что оно знает этот путь, но и в том смысле, что оно само этот путь указывает: оно не просто шествует по уже построенной и знакомой дороге, но эту дорогу готовит.

С точки зрения строгого «эмпиризма» эта способность всегда была отмечена пятном «субъективности». Вся позитивистская и эмпиристская теория познания полна такого рода подозрений и упреков. Уже у Бэкона главное возражение против всякого понятийного мышления выдвигается в связи с тем, что оно не довольствуется действительностью опыта, как чего-то просто данного — действительность не принимается как таковая, но в каком-то смысле перестраивается, а тем самым фальсифицируется. Свобода и самостоятельность понятия понимаются им как произвол. Более глубокая причина этих возражений заключается в том, что эмпиризм берет эту свободу не во всей ее полноте и широте, но понимает ее исключительно как способность комбинации. Понятие не приносит в познание нового содержания; оно может передвигать, связывать и разделять данные в ощущениях простые идеи. Из этих поистине первоначальных данных опыта познание создает выводные феномены, они же представляют собой, к сожалению, результат смешения, а потому они непостоянны, как все продукты смешения. «Смешанные модусы» (mixed modes), как их называет Локк, возникают там, где ум не довольствуется внутренним или внешним восприятием ему данного, но формирует из него новые сочетания, принадлежащие только самому уму. Для этих модусов нет образцов, оригиналов — ни в чувственном ощущении, ни в мире реальных предметов. «Но если мы внимательно рассмотрим те идеи, которые я называю смешанными модусами и о которых мы теперь говорим, то найдем, что источник их совершенно другой. Ум часто прилагает активную силу при образовании таких различных сочетаний: запасшись однажды простыми идеями, он может складывать их в различные соединения и создавать таким образом множество разных сложных идей, не исследуя того, существуют ли они в таком сочетании в природе. Оттого-то, я думаю, такие идеи называются понятиями, что они как бы возникли и ведут постоянное существование больше в человеческих мыслях, нежели в действительности вещей, и что для образования таких идей было бы достаточно, чтобы ум соединил их части и чтобы они были согласны с разумом безотно-

237

сительно к тому, имеют ли они какое-нибудь реальное бытие... Ясно, что смешанный модус получает свое единство от акта ума, соединяющего вместе эти различные простые идеи и рассматривающего их как одно сложное целое, состоящее из этих частей»5.

Такое признание понятия в системе локковского эмпиризма опирается на узкий и ненадежный базис, а потому было достаточно первой атаки, чтобы потрясти его до самого основания. Беркли был куда последовательнее и точнее, когда убрал и эти оговорки и сделал понятие не столько самостоятельным источником познания, сколько источником всех ошибок и заблуждений. Если основание всякой истины лежит в простых чувственных данных, то вместе с отходом от него могут возникнуть только видимости. Этот приговор Беркли понятию вообще включает в себя понятия любого рода и логического ранга; Беркли распространяет его в первую очередь на по видимости «самые точные» понятия математики и математической физики. Все они не ведут нас к реальности, истине и сущности вещей, но от них уводят; они не заостряют духовное зрение, но делают дух невосприимчивым к той единственной настоящей реальности, что непосредственно дана нам в восприятиях.

Но именно этот радикальный отказ от понятия готовил — исторически и систематически — возвращение к нему, что и произошло по ходу развития мысли. Беркли полагал, что своей критикой он с корнем вырвал понятие, но если продумать эту критику до конца, то оказывается, что она содержит в себе позитивный момент для лучшего понимания и лучшей оценки понятия. Корни тут обрубались не у понятия как такового, но оно отсекалось от закрепившейся за сотни лет в логической и психологической традиции связи понятия с «общим представлением», с general idea. Устранялась именно эта связь, признанная внутренне противоречивым образованием. «Общая идея», скажем, образ треугольника, который не был бы при этом ни прямоугольным, ни остроугольным, ни тупоугольным, но одновременно являющийся всеми ими, есть пустая фикция. Оспаривая такого рода фикции, Беркли, вопреки собственным намерениям, готовил почву для иного, более глубокого воззрения на понятие. При всей своей борьбе с общим представлением он сохранил общность репрезентативной функции. Единичная конкретно созерцаемая фигура — треугольник с определенными размерами сторон и углов — тем не менее способна представлять все остальные треугольники для геометра. Данный в созерцании единственный треугольник становится тем самым «понятием»; мы не стираем все содержащиеся в нем особенности, но мы полагаем их варьирующими. Различные фигуры, рассматриваемые как «случаи» одного и того же понятия, связываются не единством вида, но единством правила изменения, благодаря которому мы можем от одного случая перейти к другому, а затем вывести тотальность всех «возможных» случаев. Опровергая единство видового представления, Беркли не оспаривал «единство правила»6.

Но тогда встает вопрос о том, насколько обосновывается эта теория на почве чистой «психологии представлений». Правило остается значимым, даже если такого рода значимость нельзя представить конкретно или как-то ее увидеть в прямой «перцепции». В поисках чувственно созерцаемого субстрата для этого правила Беркли мог найти его только в слове, в

238

имени. Однако номинализм не решает проблему понятия, а лишь отодвигает ее: имя становится именем исключительно потому, что оно нечто «обозначает». Если отнять у него эту функцию значения, то исчезает и его характер имени, так как оно низводится до простого чувственного звука; если эта функция сохраняется, то вместе с тайной номинального значения сохраняется и вся тайна «понятия». Нам нет нужды становиться на уводящий в сторону путь отождествления понятия с именем, но следует прямо перейти к центральному пункту нашего исследования, поставив вопрос о том способе «репрезентации» или «представительства», который признается даже эмпиризмом со всей его критикой понятия.

Кажется, что это базисное отношение постижимо прежде всего путем редукции его к количественному отношению. Такой квантификации требует уже определение понятия как «одного из многих». Данное определение восходит к самым первым постановкам проблемы понятия, начиная с открытия Сократом «индукции» и с диалектики Платона. Это определение считается классическим достоянием логики и философии в целом. Чтобы отличить понятие от созерцания, Кант тоже определял понятие как представление, содержащееся как общий признак в бесконечном числе всевозможных представлений, а потому содержащее их в себе7. Вернейшим, если вообще не единственным, путем к этой цели — определению данного признака и установлению его значения — было бы осуществление discursus'a, который проходил бы через все множество, представляемое этим общим признаком. Элементы этого множества рядополагаются, и простым их перечислением мы непосредственно находим форму их единства; в них и через них мы улавливаем скрепляющую их логическую «связь». Для сенсуалистической психологии такой взгляд на понятие является чем-то само собой разумеющимся: как единство «Я», так и единство понятия сводятся к «пучкам представлений».

Но такой редукции требуют и осуществляют ее и с, казалось бы, диаметрально противоположной стороны. Чем дальше шла математизация логики, тем чаще заявляло о себе стремление уловить «содержание» понятия через его «объем», а затем и вовсе заменить первое вторым. Только по мере осуществления такой замены считалась достигнутой и цель математической логики — полное подчинение качественных моментов господству количественного анализа. Понятие считалось доступным для точного анализа в терминах теории множеств только при строгом его определении, когда оно рассматривалось как «класс» элементов, образующих «коллективное» единство. Предполагалось, что тем самым логика осуществит то, что давно уже было реализовано естествознанием в своей области, а это даст логике ранг строго научного познания. Гомогенизация логики достигалась за счет сведения взаимных отношений и определений понятий к общим правилам исчисления классов. В особенности Шрёдер в своей «алгебре логики» стремился построить логику в этом смысле как чистую логику классов. Такая логика должна исследовать исключительно взаимные пересечения классов, где классы мыслились как агрегаты входящих в них элементов. Соединение между элементами рассматривалось только как отношение, выражаемое союзом «и», — отношение, которое, по выражению Рассела, может соединять друг с другом чайную ложку и число 3, равно как химеру и четырехмерное пространство8.

239

Против такого подхода к понятию критические голоса раздавались даже из того же лагеря математической логики. Такой логик, как Фреге, противостоял Шрёдеру и считал, что исчисление классов, где основным является отношение части к целому, должно целиком отличаться от логики. «Конечно, — писал Фреге, — я полагаю, что понятие логически предшествует своему объекту, и считаю неудачной любую попытку обосновать объем понятия как класса не с помощью понятия, но с помощью отдельных вещей. Так можно прийти к исчислению классов, но не к логике». Отношение математики и логики понималось и обосновывалось им совершенно иначе, чем у Шрёдера: связь между ними виделась не в понятии класса, но в понятии функции, а сущность понятия определялась как функция9.

Современная математическая логика принимала во внимание такое воззрение, поскольку даже там, где она держалась понятия класса и предпосылок исчисления классов, она вводила помимо него еще и самостоятельное исчисление отношений. В подходе Рассела к основам математики все отчетливее стал проступать логический примат понятия отношения над понятием класса. В вышедших в 1903 г. «Основах математики» он писал: «Тщательный анализ математического рассуждения показывает,., что типы отношений составляют подлинный предмет этих рассуждений... Логика отношений имеет более непосредственную связь с математикой, чем логика классов или пропозиций, и любое теоретически корректное и адекватное выражение математических истин возможно только посредством логики отношений... Философской ошибкой было бы обычное предположение, будто высказывания об отношениях менее фундаментальны, чем высказывания о классах, и эта ошибка вела к тому, что отношения пытались рассматривать так, словно они были своего рода классами»10.

Стоило однажды признать отношения в качестве фундаментального и сущностного момента математических понятий и понятия вообще, как рухнули все попытки объяснять содержание понятия его объемом. Хотя сам Рассел продолжал определять понятия исключительно как классы, он вынужден был ясно различать две дефиниции класса. Как он подчеркивал, существует два способа определения класса: в соответствии с первым его члены указываются один за другим и соединяются друг с другом как простой агрегат союзом «и»; при втором задается как условие общий признак, которому должны удовлетворять все члены класса. Второй способ порождения класса («интенсиональный») отличается от первого («экстенсионального»). Эти два способа не просто противопоставляются, но постепенно становится ясно, что «интенсиональная» дефиниция имеет первенство перед «экстенсиональной» — преимущество большей логической общности, ибо только она соотносит и классы, содержащие в себе несчетное множество элементов. Значение этого различия приуменьшалось самим Расселом, видевшем в нем чисто психологическое различие. «Классы, — писал Рассел, — можно определять либо экстенсионально, либо интенсионально. Иначе говоря, мы можем определить либо род объекта как класс, либо род понятия, денотирующего класс. Но хотя общее понятие "класса" может определяться двояким образом, частные классы (За исключением конечных) могут определяться только интенсионально, то

240

есть как объекты, денотированные теми или иными понятиями. Я считаю это различие чисто психологическим. Логически экстенсиональное определение столь же применимо к бесконечным классам, но на практике, попытайся мы применить его, смерть прервала бы наше похвальное предприятие раньше, чем мы достигнем этой цели»11.

Однако, насколько я понимаю, именно логика Рассела не удержала провозглашенного здесь равенства в дальнейшем своем развитии. Интенсиональное определение в ней все больше наделялось не только субъективным, но и объективным приоритетом, представляя собой уже не только πρότερον προς ημάς, но истинное πρότερον τη φύσει. Ведь очевидно, что еще до того, как элементы начинают группироваться в класс и экстенсивно указываться путем перечисления, должно быть принято решение: какие элементы считать принадлежащими этому классу. На этот вопрос можно ответить только на основании понятия класса в «интенсиональном» смысле слова. Объединяемые классом члены связываются друг с другом за счет выполнения всеми ими определенного условия, формулируемого в общем виде. Совокупность элементов выглядит уже не как простая сумма индивидов, но определяется именно тем условием, значение которого постигается и выражается само по себе, независимо от того, какое число индивидов удовлетворяет такому условию (или имеется ли вообще хоть один такой индивид). «Когда я произношу предложение с грамматическим субъектом "все люди", — писал Фреге, возражая Шрёдеру, — то я тем самым ничего не высказываю относительно какого-нибудь неизвестного мне племенного вождя из Центральной Африки. Было бы совершенно ложно предполагать, будто словом "человек" я каким-то образом обозначаю этого вождя». В духе того же воззрения Рассел ясно указывает в «Principia Mathematica», что экстенсионал есть неполный символ, чье употребление становится осмысленным только в его отношении к интенсионалу12. Согласно развиваемой здесь теории, класс скрепляется тем, что все объединяемые им члены мыслятся как переменные определенной пропозициональной функции (propositional function); поэтому пропозициональная функция, а не одна лишь идея множества как чистого коллектива, оказывается ядром понятия.

Пропозициональная функция как таковая должна при этом строго отличаться от любой единичной пропозиции, от суждения в обычном логическом смысле. Она дает нам в первую очередь только шаблон для суждений, не будучи суждением сама по себе: у нее отсутствует главный признак суждения, поскольку сама она не является ни истинной, ни ложной. Истинность и ложность принадлежат единичному суждению, в котором определенный предикат связывается с определенным субъектом, тогда как пропозициональная функция не содержит в себе такой определенности, но задает лишь общую схему, приобретающую характер высказывания при заполнении ее каким-то значениями. «Пропозициональная функция, — по дефиниции Рассела, — есть выражение, содержащее в себе одну или более неопределенных составляющих, так, что вместе с приписыванием значений этим составляющим выражение становится пропозицией. Иными словами, это функция, чьими значениями являются пропозиции». В этом смысле любое математическое уравнение будет примером такой пропозициональной функции. Возьмем равенство

241

χ2- - 8 = 0. Выражение будет истинным, когда на место поначалу совершенно неопределенного «л» мы не подставим два значения квадратного корня, а при любых других значениях оно будет ложным13. На этом основании мы можем дать понятию «класса» общую, чисто «интенсиональную» дефиницию. Рассмотрим все «х», принадлежащие какому-то типу пропозициональной функции F(x), и сгруппируем значения «х», выступающие как «истинные» значения для этой функции; тем самым мы по функции F(x)дали дефиницию определенному классу. В этом смысле каждая пропозициональная функция передает класс, а именно, класс таких «х», что они дают F(x), причем данное «таких, что» уже не разлагается на другие дефиниции, но признается как значение sui generis, как «логически неопределимое». Каждый класс становится определимым только с помощью пропозициональной функции, которая истинна для членов этого класса и ложна для всех остальных вещей14. Но тем самым стремление растворить в коллективном множестве то, что логика называет «понятием», оборачивается своей противоположностью, и множество обосновывается понятием. Одно лишь логическое исчисление не может здесь вести нас далее; обнаруживается, что им не заменить чистый анализ значения, хотя такое исчисление дает анализу более строгую и простую формулировку.

Но если с этой стороны можно ждать аналитического прояснения, а не настоящей «генетической дефиниции» понятия, то в ином отношении математика открыла логике новые пути. Хотя философия — по общему вердикту Канта в его «учении о методе чистого разума» — не должна ожидать спасения от «имитации метода» математики, но последняя все же наделяет философию тем содержанием, с чьей помощью лучше всего и самым адекватным образом выявляется специфический смысл чистой функции понятия. Со всей отчетливостью понятие выступает лишь в «точном» математическом оформлении; здесь и только здесь «заглавными буквами» написано, что означает и как действует понятие. В одном из ранних моих исследований я сам шел по этому пути, сделав математическое и математико-физическое понятие парадигмой универсального определения понятийной функции вообще. Против такого подхода можно возразить, что часть здесь принимается за целое. Могут напомнить о том, что истинно логический и феноменологический анализ понятия должен осуществляться в тотальности его значений, в целостности отдельных его свершений и их фаз, тогда как математика и точные науки имеют дело с его совершенной, но тем самым и принадлежащей конечному пункту развития формой. Разве этот конец не следует соединить с началом, не пропуская при этом промежуточных и опосредующих стадий? Разве без этого мы можем прийти к исчерпывающему определению понятия? Некоторые логики доходили даже до того, что «логическое понятие» (в их терминологии) не только отличалось ими от «научного понятия», но они даже противопоставлялись как два противоположных полюса. Как учил Вундт, логическое и научное понятия образуют два противоположных пункта в развитии мышления. Мышление начинается с логического понятия, а с достижением научного понятия завершается некая линия его деятельности. Логическое понятие зависит лишь от двух базисных условий: оно требует определенного содержания и логической связи с други-

242

ми понятиями. Научное понятие, кроме этого, требует достижения познанием какой-то — пусть относительной — завершенности; оно должно всесторонне удостоверять свою значимость, достигая тем самым ступени общезначимости15. Выводить структуру «логического» понятия из «научного» понятия, прочитывать одно посредством другого — значит путать друг с другом род и вид. Кажется, нам не уйти от этого возражения — хотя бы потому, что один из важнейших результатов нашего собственного исследования заключается в том, что мы должны были признать некие способы духовного формирования, которые четко отличаются по своему облику от научного понятия, не лишаясь от этого своей мысленной определенности16. Не следует ли нам применить тот же подход к нашему пониманию логики? Не должны ли мы и в ней видеть сложную и дифференцированную совокупность форм мышления и познания вместо единого и единственного типа «понятия вообще»?

Действительно, все предшествующее исследование раз за разом обращало наше внимание на тот факт, что символическое формирование миров восприятия и созерцания никоим образом не вступает в действие вместе с «абстрактным» понятием, не говоря уж о столь поздней его форме, как точное научное понятие. Чтобы понять это формирование и его основное направление, мы должны обратиться к более глубокому измерению и вернуться от научного миропонимания к «естественному миропониманию». Но этот шаг назад лучше всего показал нам, что результаты предшествующего анализа не только не смещают «точное» понятие, но лишь с новой стороны его подкрепляют. Расширение нами проблемной области не затрагивало тем не менее содержания проблемы, как мы то видели на примере математического понятия отношения. К какому бы моменту познания мы ни обращались, — идет ли речь о высших его ступенях или самых низших слоях, о созерцании или чистом мышлении, о языковом или логико-математическом образовании понятий, — повсюду мы находили «единое во многом», выступавшее в одном и том же смысле на самых различных ступенях и при всей их конкретности. Повсюду всеохватывающе-единое было не столько единством рода, под который подводятся виды и индивиды, сколько единством отношения, благодаря которому многообразное определялось внутренней сопринадлежностью.

Эта фундаментальная форма отношения обозначалась выдающимися математиками как сердцевина понятия числа, а тем самым и как ядро математического мышления вообще17, но форма отношения не ограничивается областью математики. Она действует и в большом, и в малом; она господствует во всем познании от простейшего чувственного обнаружения и узнавания вплоть до высших концепций мышления — в них мысль выходит за пределы всего данного, возвышается над простой «действительностью» вещей и достигает свободного царства «возможного». В этой форме должно обосновываться и утверждаться «понятие». «Постижение» в понятиях и «отношение» в строгом логическом и теоретико-познавательном анализе повсюду выступают в корреляции18. Эта взаимосвязь сохраняется при движении в рамках любого «миропонимания» — имеем ли мы дело с эмпирическими «вещами» мировосприятия или миросозерцания, с «гипотезами» естествознания или с «конструкциями» математики. Содержание мыслимого не затрагивает и не меняет чистой

243

формы мысли, подобно тому как в знаменитом сравнении Декарта свет Солнца не меняется от того, что проходит сквозь разные предметы. Построение мира — берется ли он как совокупность чувственных или логических, реальных или идеальных предметов — всегда возможно только за счет неких принципов артикуляции и организации. Понятие осуществляет именно установление формообразующих моментов и их фиксацию для мысли. Оно задает определенное направление и определенную норму для discursus'a; оно дает ту «точку зрения», с которой доступно уловление и «обозрение» многообразного содержания, принадлежащего хоть к восприятию и созерцанию, хоть к чистому мышлению. Блуждание логических и теоретико-познавательных теорий вокруг сущности понятия связано в конечном счете с тем, что понятие видится ими не как точка зрения, но как зримая вещь, как нечто пребывающее либо в чувственном мире, либо наряду с ним, либо над ним. Обе партии, противостоявшие друг другу в «гигантомахии» по поводу понятия, ошибались в одном и том же ключе: одни хотели как бы схватить понятие руками, другие переносили его в некое сверхчувственное место, но продолжали мыслить его субстанциально, как нечто в этом месте наличное. Примечательно то, что Платон, приближаясь к признанию чисто реляционной природы понятия и углубляя свое первоначальное учение об идеях, настаивая на κοινωνία των γενών, отвергает оба эти воззрения. В «Софисте» он выступает как против сенсуалистов и материалистов с их слепотой на понятия, так и против понятийного реализма «друзей идей»19. Но и противоположное этому понятийному реализму движение — «номинализм» Средних веков и Нового времени — не был свободен от тех цепей, над которыми он обычно насмехался. Ведь и он, пытаясь уловить природу понятия, гоняется за тенями. Не обнаружив понятия, существующего в виде вещи, он объявляет его простым звуком, flatus vocis. Но и в звуке, в слове языка, он продолжает видеть — пусть вторичный — род существования, а не чистую функцию значения, чтобы ею обосновывать «объективность» существования. Материалисты и спиритуалисты, реалисты и номиналисты, стремясь установить и удержать смысл понятий, всякий раз помещали его в какую-нибудь сферу бытия. Но именно поэтому они упускали более глубокое видение символического характера как языка, так и познания, заключающееся в том, что любое бытие уловимо лишь посредством смысла и доступно через смысл. Тот, кто стремится понять (begreifen) само понятие, не должен пытаться схватить (greifen) его подобно какому-то предмету.

Здесь лучше всего заметна внутренняя противоречивость сенсуалистической теории познания. Существовали логики-идеалисты, отдававшие сенсуалистическому воззрению мир явлений, мир чувств, чтобы тем вернее во всей чистоте оберегать «интеллектуальный» мир от всякой примеси чувственного и полагать его самостоятельной сферой с собственными законами. Рассмотрение нашей основной проблемы с самого начала держалось иного пути и со все большей отчетливостью показывало, что сенсуализм не в состоянии достичь единого и непротиворечивого видения даже самого чувственного мира. Спор с сенсуализмом нужно вести именно в той области, которую он с незапамятных времен считал своим достоянием, и оспаривать его не с точки зрения «идей», но исходя из содер-

244

жания самих чувственных явлений. Их анализ показал, что сама их явленность, их «презентация», невозможна без дифференцированной и артикулированной системы чисто репрезентативных функций. Совокупность видимого требует для конституирования его как целого — как тотальности созерцаемого космоса — неких фундаментальных форм «видения»; они могут проявиться только через видимые предметы, но их никак нельзя путать с этими предметами, принимать их за видимые объекты. Без отношений единого и иного, сходства или несходства, тождества или различия мир созерцания не обретет четкого облика; но сами эти отношения не входят из-за этого в состав мира; они являются его условиями, но не его частью.

Это отношение, открывшееся нам в базисном и первоначальном слое созерцательного познания, подтверждается и подкрепляется при переходе к более «высоким» ступеням мышления и понимания. Мир чистого «значения» не добавляет ничего принципиально нового к миру «представления»; в первом раскрывается то, что уже содержалось как «возможность» во втором. Правда, именно этот переход от «потенции» к «акту» составляет самое труднодостижимое свершение познания. Ведь функции «указания», заключавшиеся в образованиях созерцаемой действительности, должны высвобождаться познанием из этого заключения и постигаться как чистые модусы функциональной значимости. Для этого требуется теория значимости — учение о формах, обращающееся к разного рода отношениям, уже доминирующим в мире созерцания и в нем in concreto демонстрируемым, чтобы, с одной стороны, их изолировать и, с другой стороны, постичь их в присущей им взаимозависимости. Например, мы видели, что при построении мира пространства значимы определенные базисные нормы, а само это построение возможно лишь потому, что единичные пространственные восприятия «ориентированы» на некие базисные формы20. Однако только геометрическое познание улавливает закон, которому подчиняются эти формы и который выражает их с объективной определенностью. Теория понятия и здесь должна воздерживаться от смешения формы определения с содержанием, определимым лишь посредством этой формы; она должна избегать смешения закона и того, что под этот закон подводится. При всей их взаимосвязи, обе эти сферы должны четко различаться. Символический язык логики исчисления может помочь здесь анализу значения, поскольку он непосредственно демонстрирует нам это различие. Если мы определяем понятие не путем перечисления того, что под него подпадает, но чисто интенсионально, через указание пропозициональной функции, то эта функция F(x)содержит в себе два явно разнородных момента. Общая форма функции, обозначаемая буквой F, четко отличается от значения переменной х, которое может входить в эту функцию как «истинное» значение. Функция определяет отношение междуэтими значениями, но сама она не является одним из них: «F» от «х» не гомогенно «х»» из серии хГ х2, х3и т.д. «Следует заметить, — пишет Рассел, — что, согласно теории пропозициональных функций, нами здесь отстаиваемой, "F" в F(x)не является отдельной и отличимой сущностью (a distinguishable entity): она живет в пропозициях в форме F(x)и не способна пережить анализ... Будь F отличимой сущностью, то имелась бы пропозиция, утверждающая F саму по себе, и

245

мы могли бы обозначать ее как F(F);тогда существовала бы и пропозиция не-F(F). отрицающая F(F). В такой пропозиции мы могли бы рассматривать F как переменную, и мы получили бы таким образом пропозициональную функцию. Возникает вопрос: может ли утверждение пропозициональной функции утверждать само себя? Утверждение не утверждает себя, ибо если бы оно себя утверждало, то оно не утверждало бы себя, а если бы не утверждало, то утверждало. Противоречия мы избегаем признанием того, что функциональная часть пропозициональной функции не является независимой сущностью»21.

В форме известного логического парадокса мы сталкиваемся здесь с той трудностью, которая с давних пор затрагивает не только логику, но и все развитие метафизики; мы имеем дело со старой проблемой универсалий, пусть она и предстает здесь в новом обличии. Как бы ни решалась эта проблема, — считались ли универсалии предшествующими единичным вещам или следующими за вещами и в них «содержащимися», — всякий раз эти мнимые решения допускали одну и ту же метафизическую ошибку. На место чистого отношения значений ими ставилось отношение между эмпирическими вещами или процессами. Ведь только между ними можно устанавливать отношения «до» или «после», «внутри» или «вовне». Участью чуть ли не всех партий в споре по поводу универсалий было то, что эти метафоры «до» и «после», «внутри» и «вовне», принимались как логически, если не метафизически, значимые определения. Но такие метафорические выражения перестают нас обманывать, как только выясняется, что «общее» и «особенное» разделяются не по своему бытию, но по своему смыслу, а различия смысловых измерений никогда не сводятся к различиям, значимым для пространственного и временного, и не могут адекватно ими выражаться. Из всех решений проблему универсалий наиболее удовлетворительным казалось то, в котором бытие универсалий стремились обнаружить в единичных вещах: universalia non sunt res subsistentes, sed habent esse solum in singularibus22. Здесь избегают хотя бы внешнего между ними раскола; позаимствованный пространственный образ все же сохраняет здесь строгую корреляцию, взаимосвязь общего и особенного.

Однако эта корреляция туг же сталкивается с новыми трудностями и недоразумениями, поскольку она таит в себе угрозу смешения ее с гомогенностью взаимосоотнесенных моментов. Понятийно всеобщее становится тут просто общим, неким нечто, пусть и не являющимся еще одной вещью, но выражающим имеющееся в вещах сходство. Значение всеобщего сводится к категории сходства, similitudo. Но тем самым неподобающим образом сужается смысл понятия как чисто реляционного понятия: в системе отношений сходство играет роль лишь частного случая, не дорастающего до ранга «типа» понятийного отношения. Многообразное сравнивается и соединяется отнюдь не по одному лишь сходству, но наряду с этой формой соединения на равных с нею правах выступают другие, ориентируемые совершенно другими точками зрения или «подходами». Каждая такая точка зрения, любое отношение Rp R2, R3и т.д. выдвигает такое же притязание, и каждое из них законно определяется своим «понятием»23. С точки зрения общности значения, представленной и развитой понятием, все, что входит в эту общность, является не просто

246

сходным, но тождественным: чтобы считаться особым «случаем» понятия, отдельные экземпляры должны соответствовать понятию в целом, т. е. всей совокупности входящих в него условий. Но эта идентичность точки зрения никоим образом не требует того, чтобы элементы объединяемого понятием множества обладали каким-то общим содержанием; сама точка зрения не есть нечто вещественное, целиком или отчасти содержащееся в этих элементах. О ней нельзя по аналогии с пространством сказать, что она «скрывается» в этих элементах. Разве функциональное уравнение каким-либо образом «скрывается» в отдельных значениях переменных, которые мы можем подставить в уравнение как «истинное значение» функции? Уравнение, задающее наклонную кривую линию, можно назвать «понятием» этой кривой; оно представляет собой пропозициональную функцию, где все значения координат точек этой кривой истинны, в то время как все прочие значения ложны24. Этим уравнением различные точки кривой объединяются в единое целое, каковое, однако, не означает никакой другой общности, кроме этой формы корреляции. Если задан закон такой корреляции, то совокупность «возможных» точек пространства сразу распадается на два четко дифференцируемых класса: на точки, выполняющие выраженное законом отношение, и точки, этому закону не отвечающие. То, что улавливается созерцанием как особый гештальт с некими признаками и свойствами, выступает теперь в аналитическом мышлении как сводимое к общему правилу соответствия.

Это относится не только к математическим понятиям, но представляет собой сущностную черту всех подлинно понятийных структур. Основной задачей понятия оказывается собирание в единое (συνόγειν εις έν, как говорил Платон) разбросанного в созерцании, даже если с точки зрения созерцания оно является совершенно разнородным; понятие дает ему новую, идеальную точку отсчета. Расходившееся ранее в разные стороны особенное соотносится теперь с этой точкой и вместе с единством направления получает единство «сущности», причем эта сущность должна мыслиться не онтически, но логически, как чистая определенность значения. Конвергенция, посредством которой преодолевается чувственная и созерцательная гетерогенность, становится возможной не потому, что в элементах множества обнаруживается субстанциально тождественное или совпадающее, но потому, что при всех различиях между моментами смысловой связи каждый из них со своего особого места участвует в конституировании целостности этого смысла и его функции.

Стоит нам взять единство понятия такого рода, то поначалу оно, — если применить термин, использовавшийся Кантом в иной связи, — будет лишь «проективным единством». Понятие пока только устанавливает точку зрения для сравнения и соотнесения, еще ничего не говоря о том, существует ли нечто отвечающее данному определению. Уже поэтому очевидно, что адекватное объяснение понятия никогда не приходит от одного лишь объема при рассмотрении единичного или частного. Нет никакой уверенности в том, что единичное соответствует полагаемому понятием единству, что какое-то особенное под него «подпадает». Математическая логика, стремившаяся свести понятие к «классу», сталкивалась с особыми трудностями при введении «нулевого класса». Без «нулевого класса» не могут обойтись полная логическая теория понятия и ло-

247

гическая теория числа; однако любой чисто «экстенсиональный» подход был отягощен парадоксами и противоречиями. Именно эти парадоксы поспособствовали перевороту, приведшему, например, Рассела к осознанию недостаточности «экстенсионального» подхода и побудившему Рассела дополнить и углубить его за счет «интенсионального». Класс, не имеющий элементов, конечно, не определить указанием элементов; его можно обозначить только интенсионально с помощью определенной пропозициональной функции25. Традиционная теория абстрагирования понятий демонстрирует свою ограниченность помимо всего прочего и тем, что элементы, из которых строится понятие и из которых оно «абстрагируется», должны предполагаться уже данными элементами. Если понятие изымает из ряда единичного общее и отбрасывает разнородное, то оно должно заранее устанавливать для себя единичное, а потому должно «иметь» чувственные или созерцаемые определенности еще до того, как понятие наложило на них свою форму. Оно может обозначать только то, что «есть», но не то, чего «нет». Этот постулат был выдвинут в момент возникновения логики как основной тезис логики элеатов. Но за Парменидом последовали Демокрит и Платон, причем оба они — один в области физики, другой в области диалектики — отвоевывали права и смысл для небытия. Нельзя достигнуть знания в общих и переплетенных друг с другом понятиях, как учит «Софист» Платона, пока мы не признали бытие и небытие равноправными и равно необходимыми моментами. Каждое отдельное понятие включает в себя помимо высказывания о бытии множество высказываний о небытии: каждое «есть» в утвердительном суждении становится полностью понятным только вместе с коррелятивной ему мыслью о «не есть»26. Понятию не удается достичь идеального определения действительного, пока само оно пребывает в границах этого действительного. Высшим и подлинным его свершением является движение от «действительного» к «возможному», а это удается лишь в том случае, если оно не отшатывается от своей противоположности, от «невозможного». История науки показывает нам, сколь выдающееся значение может иметь концепция «невозможного»: во многих случаях именно она дает нам обзор царства возможного и систематически раскрывает его организацию и артикуляцию. Если понятие есть «точка зрения» отношения и упорядочения, то ему должно быть доступно соединение противоречий — тогда оно учится распознавать в соединениях противоречия и видеть их основание. Скажем, полезно и разумно образовывать понятия, вроде «правильного десятигранника», поскольку из входящего в эту мысль небытия мышление получает новый взгляд на бытие геометрического мира, на структуру пространства. Ранее мы говорили, что понятие представляет собой не столько проложенный путь, по которому движется вперед мысль, сколько метод, способ прокладывания такого пути. В этом мышление действует совершенно самостоятельно: оно не привязано к фиксированным целям, предложенным ему в готовом виде, но ставит перед собой новые цели и задается вопросом о пути их достижения. На языке символической логики это выражается так, что «пропозициональной функции», с чьей помощью обосновывается понятие, еще не приписывается истинность или ложность; поначалу еще не решено, имеются ли значения переменной χ для этой функции. Такая пропозицио-

248

нальная функция интендирует определенное значение, но она его еще не выполняет: она не дает готового ответа, но устанавливает направление вопроса. Любому познанию предшествует такая постановка вопроса, если мы вообще хотим найти ясный и достоверный ответ. Исследование не начнется, пока понятием не проведены определенные линии, ведущие нас к цели; иначе нам не установить значимые отношения в областях как эмпирического, так и идеального бытия. Характерно то, что в истории философии само «понятие» сначала появляется в форме вопроса. Аристотель назвал Сократа «первооткрывателем» общих понятий. Но это открытие было у него не столько новым видом знания, сколько видом незнания. В сократическом вопросе «Что есть?» (τι έστι) содержится и метод сократического «приведения», λόγοι έπακτικοι. В развитом познании всякое новое понятие остается попыткой, подходом, проблемой; его ценность заключается не в том, что оно «отображает» какие-то предметы, но в том, что оно открывает новую логическую перспективу, позволяя познанию бросить новый взгляд и обозреть целое определенного комплекса вопросов. Если брать основные логические функции, то суждение обладает характером вывода и заключения, в то время как главной функцией понятия является открытие и обнаружение. Оно набрасывает вопросы, окончательное решение которых предстоит суждению; оно вводит уравнение, решение которого ожидается от анализа определенной идеальной предметной области или от продвижения вперед опытного знания. В этом смысле понятие может быть действенным и плодотворным для познания еще до того, как само оно получило точную дефиницию, т. е. пришло к полной и окончательной определенности. Одной из важнейших его задач оказывается следующая: не давать проблемному полю познания до времени успокоиться, привести его в движение, ставить перед теорией познания новые цели, прозревая их поначалу гипотетически. Здесь мы вновь видим, что понятие не столько «абстрактивно», сколько «проспективно»: оно не только фиксирует уже известное и дает его общие очертания, но оно постоянно обращено к новым и неведомым соединениям. Понятие не только принимает предложенные ему опытом сходства или связи, но выдвигает новые сочетания. Понятие есть свободное проведение линий, всякий раз возобновляемое, чтобы ясно выявлять внутреннюю организацию и царства эмпирического созерцания, и логически-идеальной предметности.

Поэтому мы сразу видим, почему неизбежно терпит неудачу теория понятия, стремящаяся объяснить его, ограничив понятие чисто репродуктивными свойствами. Уже в области созерцания и чистой «репрезентативной функции» такое ограничение оказывается невозможным: даже здесь любая теория эмпирического восприятия и эмпирического познания вообще не может обойтись без функции «продуктивной способности воображения». В понятии мы имеем высшую форму этой способности. Даже обычное «Что это такое?» не будет нами понято, если мы попытаемся превратить его в сумму репродукций, в совокупность образов памяти. Уже простое феноменологическое размышление выдвигает против этого возражения: если взять понятие в его непосредственности, то оно противостоит таким образам памяти как нечто совершенно иное. Чтобы уравнять понятие с образом памяти, нам нужно покинуть сферу познания и перей-

249

ти от чистой логики и феноменологии к физиологии. Тогда понятие можно представить как результат «бессознательных» следов и остатков прежних чувственных восприятий в мозге. Но даже независимо от того, что тут утрачивается всякий смысл логического вопроса, а логика превращается в «метафизику мозга», само понятие попросту не соответствует этой задаче (если считать это его задачей). Здесь вспоминается насмешливое сравнение Бэконом тех, кто хотел бы уловить действительность с помощью понятийного мышления, с человеком, который для лучшего видения удаленного предмета взобрался на башню и смотрит на него издали, хотя мог бы к нему подойти и разглядеть вблизи. Тут верно замечена характерная «установка» понятия, действительно заключающаяся в том, что, в отличие от прямого восприятия, оно должно наблюдать свой объект издалека, со своего рода идеальной дистанции, чтобы вообще его видеть. Понятию нужно снять присутствующее, «презентированное», чтобы достичь «репрезентации». Но эта осуществляемая понятием трансформация уже не имеет для нас того негативного смысла, что вкладывается в нее строгим позитивизмом. Анализ восприятия и созерцания показал нам, что уже в таком познании требуется совершить подобный переход и до определенной границы он здесь осуществляется. Функция понятия не ведет к расколу в целостности познания; она идет дальше в том направлении, которое заявляло о себе уже на первых ступенях чувственного познания, в знании восприятия. Такое дальнейшее движение удостоверяет и подкрепляет эту предшествующую ему тенденцию.

Против моей критики теории абстрагирования выдвигалось возражение, что она применима, пока мы исходим из высокоразвитых понятий математики и математической физики, но она отказывает, стоит нам обратиться к предшествующим ступеням научного познания, если за основу взять те понятийные образования, что, независимо от целей науки, уже обнаруживаются в нашей «естественной», еще не измененной и не отягощенной теориями «картине мира». Здесь положения теории абстрагирования остаются во всей своей силе, поскольку «созерцательное понятие» развивается из «общего образа памяти», оставшегося у нас от ряда конкретных чувственных восприятий. Эта попытка реабилитации теории абстрагирования была предпринята Максом Бродом и Феликсом Велтшем в их труде «Созерцание и понятие». Однако мне кажется, что именно острота и точность, с какой разрабатывались ими главные черты «абстрактивного» подхода к понятию, еще яснее выявили ту диалектику, в которую неизбежно впадает такого рода воззрение. Ведь согласно этому взгляду, подлинной и важнейшей заслугой понятия в познании оказывается то, что оно превращает предоставляемые ощущением и восприятием четко определенные индивидуальные образы в нечеткие и расплывчатые представления. Эта расплывчатость становится необходимым условием понятия, она составляет его бытийный элемент, так сказать, тот воздух, в котором оно только и может дышать. С помощью детального психологического анализа Брод и Велтш пытаются показать, как восприятие и представление созерцания постепенно переходят в эту стихию. Посредником тут является ступень воспоминания: на ней начинается стирание границ между единичными чувственными впечатлениями, затем перенимаемое и далее развиваемое понятием. «Действительно, инт-

250

роспекция показывает, сколь редки обособленные образы воспоминания, т. е. образы, в которых память об уникальных, точечных событиях наверняка свободна от влияния сходных с ними последующих переживаний. Образ воспоминания почти всегда репрезентирует целый ряд впечатлений. Воспоминание о друге сразу представляет его во многих ко мне отношениях. Когда я думаю о ландшафте, то он предстает передо мною так, как я его видел время от времени — с различной дистанции, в разном освещении, с меняющимся настроением. Но, представляя все отличающиеся друг от друга воспоминания, эти образы не перестают быть образами созерцания. Общий образ воспоминания в действительности отвечает... следующему условию: для спасения мира от уходящего в бесконечность измельчания должны иметься представления, увязывающие в единство распадающиеся на детали образы. Эта миссия осуществляется общим образом воспоминания: будучи расплывчатым представлением, этот образ может вмещать в себя множество четких, но отклоняющихся друг от друга представлений... Подобно тому как в этом общем образе воспоминания чередуются четкие и расплывчатые части, мы получаем и отражение всех переживаемых нами представлений, где все они репрезентируются особым расплывчатым слоем в общем образе воспоминания». Для его обозначения Брод и Велтш вводят особое символическое обозначение «А + х», где А означает общее для многообразных представлений опыта (например, ландшафта при различных освещенности, настроении наблюдателя и т.п.), тогда как разнородное расплывается в х. «Итак, мы нашли в расплывчатом вспомогательное средство, с помощью которого два внешне противостоящих друг другу, даже считавшихся явно противоположными свойства — "абстрактное" и "созерцаемое" — приводятся к единству. Мы получаем созерцаемые, но притом абстрактные представления, а именно, расплывчатые представления в форме (А + х. Тем самым закладывается фундамент для настоящей психологии мышления, когда мышление уже не сводится произвольным образом к области научного познания, но берется в многообразии его жизненных проявлений. Мышление теперь видится как «жизненная игра образований (А + х: «Кажется установленным, что мы мыслим посредством расплывчатых общих созерцаний»27.

Но тем самым гордиев узел проблемы понятия был не развязан, а разрублен. О каком «спасении» от бесконечного многообразия и разбросанности единичных впечатлений может идти речь, если мы бежим от нее в расплывчатость общего представления? Стоит ли нам вообще отказываться от такой множественности, или смысл образования понятий состоит в том, что они дают нам в руки нить Ариадны при движении по лабиринту многого и особенного? Истинное понятие отворачивается от мира созерцания лишь с тем, чтобы вернее к нему возвращаться, — оно служит определению, детерминации самого особенного. Тут несостоятельно возражение, будто эта функция присуща только высшим, строго научным понятиям. Даже если со всей отчетливостью она только в научном понятии и только в нем непосредственно доступна логическому анализу, то им она все же никак не ограничивается. Она присутствует уже на предшествующих теоретико-научному понятию ступенях, которые Брод и Велтш называют «созерцательными понятиями». Они являются не столько родо-

251

выми понятиями, сколько соединительными понятиями, занятыми не установлением нечетких общих образов вещей, но наведением мостов между тем, что было дано в восприятии как единичное и относительно обособленное. Так, созерцательное понятие цвета не есть родовой образ, каким-то способом переливающийся в красном и синем, желтом и зеленом, но посредством него из целостности чувственных переживаний выделяется характерная область и получает «дефиницию» от момента соотнесенности, от связей, существующих между светом и глазом. Как было бы возможно проникновение в порядок, в артикуляцию и в конкретную дифференциацию многого, если бы понятие заключалось в отвлечении от них и в нивелировке этих различий?28 Разве не о таком «выравнивании» идет речь, когда различия не постигаются и не направляются понятием, но в нем растворяются?

Но если мы не просто фиксируем систематическое противоречие, присущее этому взгляду на понятие, но пытаемся выяснить его более глубокие основания, то мы вновь сталкиваемся с центральной проблемой нашего исследования — с проблемой репрезентации. Концепция понятия направляется и определяется видением репрезентации и «условий ее возможности». Если Брод и Велтш в своей теории прибегают к «расплывчатому представлению», то происходит это явно потому, что лишь такое — не целиком определенное, но как бы переливающееся всеми своими цветами — представление способно для них репрезентировать многообразное содержание. Эта относительная неопределенность представления служит основанием его постижимости, поскольку она дает возможность улавливать это представление то в одном, то в другом «смысле». Отсюда ими делается следующий вывод: «Свойство расплывчатости постижимо, а потому потенциально придает (А + х)главную характеристику понятия, вызывавшую такие затруднения у его теоретиков — наличие объема понятия наряду с его содержанием... Каким должно быть единичное представление, чтобы им именовались многие предметы? На основе вышесказанного мы можем ответить: в границах, которые А налагает на х, (А +х)способно превращаться в различные представления, а тем самым может без труда соединяться с новыми отклоняющимися друг от друга представлениями посредством суждения тождества, а потому может именовать этими представлениями соответствующие предметы. Свойство (А + х)быть субъектом различных суждений тождества делает возможной функцию «именования» у понятия. У меня могут иметься два явно отклоняющихся друг от друга индивидуальных образа: образ лежащей собаки (L)и образ стоящей собаки (S). Если из L и S, a затем и всех других мне известных положений собаки я образую некую собаку (А + х), т. е. выделяю из них расплывчатое общее представление «собаки», то в него могут входить и представление о лежании (х1), и представление о стоянии (х2), а потому A + х как таковое «обозначается» мною то как (А +х1), то как (А +х229.

Если учесть наши предшествующие рассуждения, то мы замечаем явное противоречие представленной в них концепции с изложенным здесь воззрением. Мы постоянно оспаривали как раз ту предпосылку, согласно которой символическое содержание представления, придающее ему определенное значение, вообще можно рассматривать как некую реаль-

252

но различимую ero часть. «Значение» и «существование» гомогенны не в том смысле, что их можно показать в качестве компонентов представления, а затем «соединить» друг с другом. Кажется сомнительной уже та формула, что была избрана для понятия, поскольку в ней A и x— выражения «общего» и «особенного» (или «единичного») — связываются простым знаком «плюс». Можно ли так «складывать» общее и особенное, содержание и объем понятия, «мнимое» понятием и «данное» в восприятии или чувственном созерцании? Тем самым «органическое» единство, являющееся отличительным признаком понятия, превращается в простой агрегат. В пропозициональной функции F(x), обозначающей определенное понятие, выражения для самой функции и для входящих в нее значений не могут уравниваться и мыслиться как элементы одной суммы. Внутренне противоречива уже попытка пояснить выражение F(x), разлагая его на раздельно существующие составные части, когда из F(x)делается F + x. Ведь знак функции F не есть выражение отдельной нумерической величины, соединяемой с величинами переменных элементарными арифметическими операциями. Выше мы сравнивали «понятие» с «общим членом» ряда, посредством которого обозначается правило следования отдельных его членов. Этот закон ряда ограничивает принадлежащие ему единичные элементы определенными условиями, но сам он не образует члена ряда. Если обозначить арифметический ряд 1/2, 2/3, 3/4, 4/5 и т.д. общим выражением , то последнее уже не является отдельной величиной, но обозначает весь ряд, пока берется не как сумма частей, но в характерной для него реляционной структуре. Если взять геометрический пример, то «общее понятие» конического сечения мы получаем не за счет взаимного перетекания образов индивидуальных кругов, эллипсов, парабол и гипербол, затем соединяемых в расплывчатом общем образе; мы получаем его потому, что круг и эллипс, гипербола и парабола сохраняют совершенно определенные геометрические формы, но вступают в новую систему отношений. Каждая фигура сохраняет свою специфическую «перспективу», образуясь в результате различных сечений конуса. В принципе то же самое можно сказать и о простейших случаях «понятий созерцания». Они также никогда не образуют простого конгломерата чувственных впечатлений и воспоминаний, но содержат в себе своеобразную их «артикуляцию», будучи формой их расчленения. Разделенное видится в них «вместе», но не так, что составные части перемешиваются, а с учетом существующих между ними связей. В греческом языке Луна называется «измеряющей» (μην), а в латинском «блистающей» (luna); такое наименование восходит к различным «понятиям созерцания». Но в обоих случаях эти наименования выступают только как поводы для сравнения и упорядочения, как «точки зрения», сами по себе не данные нам ни в отчетливом, ни в расплывчатом виде. Не так уж важно, удержится ли подобная точка зрения в дальнейшем развитии познания или она будет вытеснена из его объективного построения каким-нибудь другим модусом видения. Такие изменения затрагивают содержание и научную значимость понятия, но не его чистую форму. Если в ряде языков бабочка называется «птицей», то выраженная тем самым связь должна исчезнуть вместе с развитием мышления, систематически описывающего живые существа по некоторым «естественнонаучным» — морфологическим или

253

физиологическим — критериям; однако первоначальная «точка зрения», упорядочивающая не по таким критериям, а по интуитивному моменту «летания», еще не делается тем самым бессмысленной — она дает иной смысловой масштаб, который должен заменяться более совершенным с точки зрения научного подхода. То обстоятельство, что при переходе от понятий созерцания к научным понятиям необходима такая смена масштаба, еще не означает того, что операция измерения как таковая не осуществляется уже «донаучными» понятиями или они не следуют общим для любого реляционного мышления правилам. Теория Брода и Велтша утверждает, что по крайней мере донаучные понятия (в связи с научными понятиями они по ряду важных моментов ограничивают выдвигаемый ими тезис30) происходят из простого стечения друг к другу образов представлений и воспоминаний. В этой теории сознание уподобляется фотобумаге, на которой в разное время печатали различные образы, налагавшиеся друг на друга и смешивавшиеся, пока не возник расплывчатый общий образ31. Но даже если такое сравнение признается выражением генетического процесса образования понятий, то все же логическая функция понятия, его способность «именовать» и обозначать остается при этом подходе непонятной. Ведь то обстоятельство, что понятие возникло из отдельных впечатлений, никогда не наделит его способностью репрезентировать именно то, из чего оно произошло. Предположим, подобный общий образ возник на фотографии; но в таком случае сама фотография никогда не дойдет до знания тех элементов, из каких она возникла, не сможет с ними соотнестись. Такое отношение предполагает, что процесс, в котором возникало понятие, нужно как бы обратить вспять, чтобы вновь обособить те элементы, что в нем соединились и перемешались. Если мы приписали фотографии деятельность смешения отдельных впечатлений, то не следует ли ей тогда придать и способность различения? Между тем именно это предполагается «репрезентацией» в строгом смысле слова, и это от нее требуется. Любая функция «представления» включает в себя акт идентификации и акт дифференциации, причем оба этих акта не просто следуют друг за другом, но осуществляются одновременно: идентификация происходит в дифференциации и наоборот. Для такого рода «систолы» и «диастолы», «синкризиса» и «диакризиса» понятий не годятся все аналогии, позаимствованные из мира вещей, событий и воздействий. Только противоположная этой постановка вопроса может продвинуть нас далее: мы должны начинать с того, что значит понятие, чтобы затем перейти к его роли в предметном познании и в построении такого познания. Напротив, нам никогда не понять основополагающего духовного акта «репрезентации», интендирования «общего» в единичном, за счет разложения или даже разбивания его на составные части. В руках у нас тогда остаются даже не фрагменты, даже не обломки репрезентации, поскольку мы вообще покидаем область смысла и переходим в область существования, из которого нет никакого возврата в сферу смысла32.

254

Глава 2. Понятие и предмет

Одним из важнейших достижений «Критики чистого разума» было то, что проблема отношений между «понятием» и «предметом» приобрела в ней совершенно новый облик и принципиально иной методический смысл. Эта перемена стала возможной, поскольку здесь Кант совершил решительный переход от «общей логики» к «трансцендентальной» логике. Этот переход способствовал освобождению учения о понятии от той окостенелости, в которую оно все больше впадало в рамках традиционного к нему подхода. Понятие уже не ограничивалось теперь аналитической и формальной деятельностью, но стало рассматриваться как продуктивное и созидательное. Оно уже не является далекой и бледной копией какой-то в себе сущей абсолютной действительности; оно стало предпосылкой опыта, а тем самым и условием его возможности. Вопрос о предмете стал для Канта вопросом о значимости, вопросом quid juris. Однако мы не ответим на вопрос о quid juris предмета, если ранее не найдем ответа на вопрос о quid juris понятия, ибо понятие есть последняя и высшая ступень, до какой только способно подняться познание в процессе развития предметного сознания. Синтез «схватывания в созерцании» и синтез «воспроизведения в воображении» должны увенчаться синтезом «узнавания в понятии», представляющем собой подлинную вершину в строении «объективного» познания. Познание «предмета» означает не что иное, как подчинение многообразия созерцаний правилу, определяемому согласно его собственному порядку. Однако сознание такого правила и полагаемого им единства есть не что иное, как понятие. «Следовательно, должно существовать трансцендентальное основание единства сознания в синтезе многообразного содержания всех наших созерцаний, стало быть, и трансцендентальное основание понятий объектов вообще, а следовательно, и всех предметов опыта; без этого трансцендентального основания невозможно было бы мыслить какой-нибудь предмет, соответствующий нашим созерцаниям, так как предмет есть не более как нечто, понятие чего выражает такую необходимость синтеза»33.

Посредством общего отнесения проблемы понятия и проблемы предмета к проблеме синтетического единства понятие с самого начала получает более широкий базис, чем тот, какой оно имело в «общей логике». Его уже никак нельзя принимать за простое родовое понятие, за conceptus communis. У последнего отсутствует наиболее характерный и решающий момент — оно является выражением только аналитического, но не синтетического единства сознания. Однако аналитическое единство сознания представимо только благодаря предшествующему синтетическому единству. «Представление, которое должно мыслиться как общее различным другимпредставлениям, рассматривается как принадлежащее таким представлениям, которые кроме него заключают в себе еще нечто иное; следовательно, оно должно мыслиться в синтетическом единстве с другими (хотя бы только возможными) представлениями раньше, чем я мог

255

бы в нем мыслить аналитическое единство сознания, делающее его conceptus communis»34.

Отсюда мы сразу получаем далеко идущее и плодотворное видение особенностей понятия вещи. Старые метафизика и онтология полагали единство вещи «субстанциальным» единством: вещь есть нечто самой себе тождественное при смене ее состояний. Она противостоит этим состояниям или «акциденциям» как самостоятельная и в самой себе сущая; она образует прочное ядро, принимающее на себя акциденции извне. Однако трансцендентальная логика превращает аналитическое единство вещи в синтетическое. Вещь уже не является своего рода материальной нитью, на которую нанизывается изменчивое; скорее, сама она есть процесс, форма такого нанизывания. «Когда мы исследуем, какое же новое свойство придает нашим представлениям отношение к предмету и какое достоинство они приобретают благодаря этому, мы находим, что оно состоит только в том, чтобы сделать определенным образом необходимой связь между представлениями и подчинять ее правилу, и наоборот, наши представления получают объективное значение только благодаря тому, что определенный порядок во временном отношении между ними необходим»35. Не «объект» как абсолютный объект, но «объективное значение» становится центральной проблемой: вопрос задается не о свойстве предмета как «вещи в себе», но о возможности «отношения к предмету». Это отношение реализуется только потому, что познание единичного, данного здесь и теперь, явления на нем не останавливается, но вплетает его в «контекст» опыта. Именно понятие непрестанно ткет эту сеть, создавая тысячи соединений, — и именно на них покоится возможность опыта. Прежде всего оно преодолевает дискретность единичных эмпирических данных, объединяя их в континууме пространства и времени. Но это удается ему только за счет создания прочных и общезначимых правил соотнесения этих данных друг с другом: совместность в пространстве и последовательность во времени подчиняются определенным законам. Соединение отдельных восприятий в понятии и через понятие составляет для нас идею «природы», выражающую не что иное, как существование вещей, определяемое общими законами.

Тем самым предмет удаляется из «трансцендентного» в метафизическом смысле слова; но в то же самое время он утверждается как нечто принципиально несозерцаемое — именно это характерно для критической теории познания. Уже в самом начале трансцендентальной эстетики говорится, что «единственно в чем ощущения могут быть упорядочены и приведены в известную форму, само в свою очередь не может быть ощущением». По той же причине правила, в соответствии с которыми соединяются друг с другом созерцания, сами не могут быть созерцаемыми. В отличие от постоянных данностей созерцания, то, что мы называем «предметом», оказывается неким «х», чисто мысленной точкой единства. «Что же имеют в виду, когда говорят о предмете, который соответствует познанию, стало быть, также и отличается от него? Нетрудно убедиться, что этот предмет должно мыслить только как нечто вообще = х, так как вне нашего знания мы ведь не имеем ничего, что мы могли бы противопоставить этому знанию как соответствующее ему»36. Такая формулировка идеи предмета понадобилась для установления строгой и точной кор-

256

реляции «понятия» и «предмета». Постижение предмета уже невозможно теперь в том смысле, что мы действительно улавливаем, схватываем или охватываем его мышлением. На место подобных образных описаний основного познавательного отношения приходит чисто идеальная связь обусловливания. Понятие относится к объекту, поскольку само оно является необходимой и неизбежной предпосылкой объективации; поскольку оно представляет ту функцию, для которой (и только для которой) могут существовать предметы, а в непрестанных изменениях опыта — постоянные фундаментальные единства.

С появлением такого воззрения теряют свою цену и даже утрачивают смысл картины познания, рассматривающие логическое отношение как замещаемое отношением вещей и посредством него изъясняемое. Познание и предмет уже не противостоят друг другу как пространственные объекты «тут» и «там», «по сю сторону» и «по ту сторону». Такие обозначения, господствовавшие в постановке и формулировке проблемы познания, признаются неадекватными как простые метафоры. Предмет не находится ни «внутри», ни «вовне», ни «по ту сторону», ни «по сю сторону», поскольку отношение с ним не является онтически-реальным, но есть символическое отношение. Среди современных психологов и теоретиков познания к столь четкой формулировке данной проблемы вернулся (на пути, сильно отклонившемся от пути Канта) прежде всего Теодор Липпс. Поначалу он тоже представлял отношение «сознания» и «предмета» с помощью языка пространственных образов, в котором они выступали как две раздельные «сферы». Чтобы стать напротив предмета и соотнестись с ним, сознание должно было «выходить из себя», причем этот выход и переход в «трансцендентное» считались особой функцией сознания. К его сущности принадлежало «перепрыгивание собственной тени». Это первоначальное описание Липпс уточнил, признав его чисто метафорический характер. Он подчеркивает теперь, что направленность содержания сознания на нечто предметное и репрезентацию этой предметности нельзя путать с отношением между причиной и следствием. «Обозначение» никогда и нигде не представимо в качестве особого случая воздействия; его не вывести из обшей формы действия.

«Отношение между явлением в строгом смысле слова (например, сенсорным содержанием звука) и лежащей за ним реальностью (звуковой волной в физическом смысле) не есть каузальное отношение, но представляет собой отношение совсем иного рода — отношение символа к им символизируемому. Это символическое отношение заключается в далее не поддающемся описанию факте, что в содержании ощущения, именуемом звуком, или через него мною мыслится поначалу тождественный ему предмет, полагаемый мною действительным. Только затем я начинаю переосмыслять этот предмет в соответствии с каузальными законами как звуковые волны. Но и при таком переосмыслении сохраняется своеобразное символическое отношение (осмысленный в своем содержании действительный предмет), отношение репрезентации... Это и неудивительно, поскольку в таком переосмыслении звуковые волны встают на то место, которое ранее было занято объективно реальным... содержанием, так как это последнее было ею лишь переосмыслено»37.

257

Мы приводим эти суждения Липпса, поскольку в них совершенно ясно намечается та кардинальная точка, вокруг которой в истории философии вращались как проблема понятия, так и проблема предмета. Они часто рассматривались как параллельные друг другу проблемы: «порядок идей» должен был следовать параллельно «порядку вещей» и каждая точка одного ряда соответствовала точке другого. Эти воображаемые параллели все же имеют один общий пункт: они нацелены на фундаментальный феномен «репрезентации». Но в рамках этого общего феномена следует провести более четкие разграничительные линии. Мы уже видели, что еще до приобретения эксплицитной собственно логической формулировки понятие уже работает в области созерцания. Оно соединяет и соотносит основные моменты созерцания, но все возникшие таким образом отношения выступают в виде конкретных единичных образований и служат их определению. Они предстают перед нами не как абстрактные отношения чистого «знания», но как сгущенные гештальты созерцаемой действительности. Мы видели, как Гельмгольц в своей теории восприятия подчеркивал содействие понятия именно этому первичному образованию гештальтов и даже находил в нем важнейшее из достижений понятия38. Однако следует отличать от «понятий созерцания», представляющих собой не что иное, как «живое представление закона» конкретной последовательности образов созерцания, понятия в более узком и строгом смысле с их специфически-логическим характером. Его значение прикрепляется уже не к субстрату созерцания, к неким datum или dabile, но оно мыслится в структуре отношений, в системе «суждений» и «истин». Этому двойному смыслу понятия соответствует двойственная организация предметного сознания. Первая фаза формирования предмета улавливает объективное бытие как целиком созерцаемое — как бытие, принадлежащее основным моментам созерцания и артикулируемое в порядках пространства и времени. Оно «находится» в этих порядках, оно обладает некими пространственными очертаниями и фиксированной временной длительностью. Но по мере развития научного познания и создания им собственного методологического инструментария непосредственная связь понятия с созерцанием постепенно ослабевает. Понятие уже не привязано к «действительности» вещей, но поднимается до свободного конструирования «возможного». Никогда и нигде не данное входит в круг рассмотрения и становится нормой и масштабом мышления. Именно эта черта отличает «теорию» в строгом смысле слова от простого созерцания. Чистой теорией она становится только после того, как преодолевает узкие пределы созерцания. Никакая теория, не говоря уж о точной математической теории природных процессов, невозможна без отрыва чистого мышления от материнской почвы созерцания, без перехода к структурам, имеющим принципиально лишенную созерцания природу. Последний и решающий шаг происходит, когда именно эти структуры становятся подлинными носителями «объективного» бытия. Только с их помощью можно высказать бытийную закономерность; для этого ими конституируются нового рода объекты, которые, если сравнить их с объектами первой ступени, обозначаются как объекты более высокого порядка. Как только наука достигает критического видения своих собственных методов, каковые ею не просто применяются, но также ею ос-

258

мысляются, она должна противостоять всем попыткам отождествления своих предметов и предметов «непосредственного» восприятия или созерцания. Наука признает их взаимосвязь, но никогда не сводит одни из них к другим. Любое такое сведение есть отрицание важнейшего достижения науки, поскольку постижение мира и мировой связи превращается таким сведением в простое удвоение данного.

Но признание такого различия включает в себя логическую дилемму. Можно спросить: не противоречит ли тогда задачам науки внутреннее многообразие, обнаруживаемое в предметном сознании? Если предмет вообще мыслим, то не должен ли он мыслиться однозначно? Многообразие, движение, переход от одной ступени к другой — все это выпадает тогда на долю сознания, не затрагивая того бытия, на которое оно направлено и которое сознание стремится выразить. Бытие тогда оказывается лишь противоположным полюсом движения и должно пониматься как его фиксированная, неизменная и непоколебимая цель. Кажется, в нем уже не провести дифференциаций и градаций, но мы сталкиваемся с простой альтернативой: έστι ή ούκ έστι Парменида. «Мысли» с легкостью помещаются рядом и располагаются по ступеням общности, но в прочно вбитом в пространство царстве «вещей» такая «терпимость» не наблюдается. То, что занимает какое-то место, изгоняет из него другое; здесь мы должны ясно выбирать между притязаниями на «реальность». Такой выбор предполагает, что мы должны чем-то жертвовать. Мы должны выбирать между «имманентными» содержаниями сознания, между действительностью, данной нам непосредственно ощущением, восприятием, созерцанием, — и другой действительностью, выходящей за пределы первой и ведущей к «трансцендентному» бытию, к теории, к научному понятию. Если мы считаем такое бытие подлинным и истинным, то это грозит первому из этих двух миров обратиться в простую фантасмагорию. От «субъективных» качеств (цвета, тона и т.д.) не так уж много остается в «реальном» мире естественнонаучных предметов. Однако если взвесить эту «реальность», то «объекты» теории, все эти атомы и электроны, суть простые абстракции: «материя» естествознания ничем не может оправдаться перед лицом чистого восприятия и в столкновении с ним она разбивается.

Тем не менее подобное «или — или», с которым мы не раз сталкивались в истории познания, включает в себя скрытую догматическую предпосылку. Постулируется именно то, что следовало доказать, а потому мы имеем дело с petitio principi. Субстанциалистское видение мира ищет в «бытии» нечто фиксированное, принимаемое за свойство, за предикат, приписываемый одним субъектам и отнимаемый у других. Для «критического» взгляда на познание такая альтернатива уже не имеет значения, поскольку для него бытие вообще не представляет собой «реального предиката». То, что называется «предметом» познания, получает определенное значение только за счет соотнесения с некой формой, с функцией познания. Между самими этими функциями наблюдается не только конкурентная борьба, но они находятся в отношении взаимосоответствия и взаимодополнения. Каждая из них не отрицает другую, не говоря уж о ее уничтожении; она принимается и входит в систематическую взаимосвязь, чтобы в ней получить новую форму и новую определенность. Именно

259

такого рода объединение дает объяснение и обоснование «предмету» познания. Если последний, словами Канта, есть не что иное, как «нечто, относительно которого понятие выражает необходимость синтеза», то на вопрос о его бытии нельзя дать ответ независимо от вопроса о том, что означает необходимость синтеза и каковы его условия. В рамках такого воззрения уже нет противоречия в том, что это значение нельзя установить сразу, но оно должно конституироваться последовательностью шагов, проходя по ряду различных смысловых фаз, до того, как значение достигнет адекватной определенности. В царстве значимости господствует совсем иная иерархия моментов и возможностей значения, чем на уровне простого «бытия». То, что предмет мыслится как единственный, не исключает того, что его единство является функциональным и строится шаг за шагом. Это единство должно пройти через ряд определений, и оно не исчерпывается ни одним из членов этого ряда, даже последним, завершающим этот ряд; единство есть всеохватывающий принцип ряда, согласно которому определяется движение от одного члена к другому.

Поэтому уже объект восприятия не дан непосредственно, но представлен восприятием, он может быть им «репрезентирован». Только с точки зрения такого представления можно говорить о единстве «вещи». Актуальное восприятие как процесс в его непрерывном течении не ведает о таком единстве. Любое явленное в нем содержание тут же вытесняется другим, а всякий образовавшийся в нем гештальт погружается обратно в стремнину процесса. Соединение вечно изменчивых, отрывочных и фрагментарных данных восприятия в целое «предмета» возможно лишь потому, что они берутся не как обрывки, но видятся «принадлежащими» друг другу, как различные выражения одного смыслового целого. Такое видение в двух направлениях выходит за пределы непосредственно данного. Первый шаг заключается в том, что содержание восприятия рассматривается с точки зрения непрерывности; второй шаг — в том, что оно видится с точки зрения связности. Даже последовательный сенсуализм фактически признавал это: Юм учил, что «вещь» является не просто пучком единичных перцепций, но вместе с понятием возникают постоянство и связность мысли о тождественном самому себе объекте. Однако в соответствии со своими общими воззрениями он должен был объявлять само это понятие фикцией — обманом способности воображения, которой мы неизбежно подчиняемся согласно универсальным психологическим законам, но которой нам не следует придавать объективно-логическую ценность39.

Но тем самым игнорируются достоинство и истинное могущество чистого синтеза, на что указала «Критика чистого разума» — прежде всего в том разделе, где «действительность» объявляется «постулатом эмпирического мышления». Мы имеем дело с постулатом такого рода, когда приказываем текучим и преходящим впечатлениям остановиться, когда мы приписываем им постоянство, выходящее за пределы их непосредственного существования и непосредственной данности. С чисто качественной точки зрения это постоянство не выходит за границы царства восприятия как такового: повторяется и, так сказать, получает некий индекс «действительности» содержание самого восприятия. Но мысль не останавливается на таком временном «дополнении» и подобной интег-

260

рации. Мышление не просто продлевает это содержание за его собственные пределы и за пределы отрезка времени, когда оно дано актуально; мышление улавливает также изменения и задается вопросом об их законе. Эти изменения происходят не как угодно: они мыслятся как подчиненные определенным правилам. Но вместе с этим требованием мысль вынуждена совершить и следующий шаг. Оказывается, что мы не получим точных правил изменений, пока определяем элементы, на которые распространяются правила, с помощью тех же определений, что имели место в восприятии. Дефиниция должна расширяться и углубляться: особое качество, так-бытие восприятия, уже не ставит барьеров на пути определения бытия его предмета. Если явления должны поддаваться интерпретации и образовывать для познания интеллигибельное целое, то познание вынуждено осуществлять дальнейшие трансформации с важными для себя последствиями. Оно должно не только устанавливать новые соединения между содержаниями восприятий, но также изменять их свойства, чтобы привести эти соединения к строгому понятийному выражению. За чувственным миром теперь лежит «идеальный» мир значения и чистой теории, поскольку лишь для структур последнего можно сформулировать законы связи, необходимые для прочтения явлений как опыта. Только так мы достигаем познания «предмета» в строгом смысле слова, т. е. содержаний, прочно зафиксированных и входящих в однозначный порядок.

Поэтому для вхождения в область чистого знания необходима фундаментальная трансформация содержимого восприятий, «трансцендируемого» в истинном смысле этого слова. Но такую трансценденцию значения не следует смешивать с онтической трансценденцией, поскольку они подчиняются совершенно различным принципам. Смысловой переход отличается от бытийного, и если мы имеем дело со смысловым, то он не может постигаться и объясняться фундаментальными отношениями, направляющими и регулирующими бытийные связи. Символическое отношение «интенции», способ соотнесения «явления» с «предметом» и выражения «предмета» в этом отношении, исчезает, как только мы начинаем мыслить его как особый случай каузального отношения, когда мы пытаемся подчинить его закону «достаточного основания». Уяснению специфических отличий мешает, — а все возобновляемым попыткам сведения смысловых отношений к каузальным способствует, — двусмысленность, заключенная в самом понятии «знака» и всплывающая при его употреблении. Гуссерль четко наметил фундаментальное различие между истинно символическим, сигнификативным знаком, и простым знаком — «индексом». Не все знаки наделены значением в том же смысле, в каком им наделено слово как носитель значения. В сфере природного существования вещь или событие также могут стать знаками других вещей и событий, когда они связываются каким-нибудь постоянным эмпирическим отношением, в особенности отношением «причины» и «следствия». Так, мы «означаем» огонь — дымом, молнию — громом. Однако, подчеркивает Гуссерль, такие знаки с функцией указания еще не выполняют функцию значения. «Значение не есть бытие знака в качестве индекса»40. Опасность стирания и нивелировки этого фундаментального различия возникает всякий раз, когда функция знака понимается не как первичная и универ-

261

сальная функция, но рассматривается с какой-нибудь специальной точки зрения — в особенности, когда она видится исключительно sub specie естественнонаучного образования понятий. Последнее подчиняется власти и нормам каузального мышления, а потому непроизвольно переводит все проблемы на язык причинности, без чего оно вообще не способно их улавливать.

Процесс такого перевода был отчетливо представлен в теории познания Гельмгольца. Четче всех прочих современных физиков Гельмгольц подчеркивал, что понятия математической физики не должны притязать на сходство с реальными объектами — они могут функционировать только как знаки этих объектов. «Наши ощущения суть следствия, вызванные внешними причинами в наших органах чувств, а то, как проявляется подобное следствие, конечно, зависит от аппарата, испытывающего данное воздействие. Поскольку качество наших ощущений сообщает нам о специфике внешнего воздействия, которым оно вызвано, они могут служить знаками таких воздействий, но никак не их отражениями. От образа мы ждем сходства с отображаемым предметом, от статуи — сходства с фигурой, от рисунка — сходства с перспективой нашего зрения, а от картины еще и сходства по цвету. Однако знак не нуждается ни в каком сходстве с тем, знаком чего он является. Отношение между ними ограничивается тем, что тот же самый объект при одинаковых обстоятельствах вызывает сходные знаки, тогда как исходные знаки всегда соответствуют исходным воздействиям»41.

При таком употреблении понятия знака незаметно сливаются два различных способа его рассмотрения. По одну сторону оказывается знак с ero чисто «деиктической» функцией: как нечто указывающее на предмет, его интендирующее и имеющее в виду. Но это же нечто, с другой стороны, превращается в детерминацию со стороны того же самого предмета. «Интенциональный» объект, к которому относится восприятие и который им представляется, становится тем самым реальной вещью, скрывающейся где-то «за» восприятием и улавливаемой познанием не прямо, но посредством вывода от следствия к его причине. Из сферы чистого «значения» мы переходим в область опосредованных выводов и заключений, а потому обречены на всю ту ненадежность, что присуща подобным процессам опосредования. При ближайшем рассмотрении мы видим, что каузальная функция в теории восприятия Гельмгольца и в его теоретико-познавательных построениях выполняет две различные и даже противоречащие друг другу функции. Она выступает как «условие постижения природы», поскольку лишь с ее помощью можно объединить многообразие эмпирических наблюдений в строгом упорядоченном единстве, а тем самым получить понятия об эмпирических «предметах». Однако форма каузального мышления принуждает нас избрать совершенно иной путь: вместо того чтобы улавливать чистую связь феноменов как таковую, мы должны считать их следствиями воздействия на них им самим неведомого «в-себе», а затем путем вывода двигаться к этому непознаваемому основанию.

В учении Гельмгольца понятие «знака» употребляется в этих двух совершенно различных смыслах. Ощущение служит знаком: поначалу в том смысле, что оно указывает на контекст самого опыта. Как отмечал Кант

262

в «Критике чистого разума», до восприятия и независимо от него мы называем нечто действительной вещью лишь в том случае, если по ходу опыта нам должно встретиться такое восприятие: «Наше знание о существовании вещей простирается настолько, насколько простирается восприятие и его результат, согласно эмпирическим законам. Если мы не начинаем с опыта или не следуем по законам эмпирической связи явлений, то мы напрасно претендуем на то, чтобы угадать или познать существование какой бы то ни было вещи»42. Можно сказать, что все обоснование «физиологической оптики» у Гельмгольца опирается на этот кантовский методологический образец. Для Гельмгольца характер «действительности», который мы достоверно можем приписать явлениям, заключается исключительно в демонстрации их связей согласно эмпирическим законам. Но рядом с этим стоит совсем другое воззрение, толкающее Гельмгольца обратно ко всем трудностям «проективной теории». Знак, обозначающий для нас нечто предметное, сам оказывается результатом воздействия предмета, а задача познания заключается в своего рода переворачивании этого процесса воздействия. Его путь идет от «внешнего» к «внутреннему», а путь знания должен совершить обратное превращение, выводя из данного ощущения ему не-данное и недоступное, находящееся «по ту сторону» ощущения.

Проблематичен здесь уже сам вывод. Причинная зависимость, для которой «ощущения» проистекают от «вещей», еще не делает ощущения знаками вещей. Принимаемое здесь реальное отношение само по себе еще не является достаточным основанием для отношения репрезентации и его не объясняет. Чтобы указывать на предмет и его представлять, ощущение должно не только быть его следствием, но оно должно знать себя как результат такого воздействия, хотя возможность такого знания совершенно непостижима, пока мы остаемся в кругу знаков-«индексов» и не переходим к подлинно «сигнификативным» знакам.

Более глубокая и систематическая причина возникающих здесь трудностей заключается в том, что принципиально недоступное созерцанию отношение пытаются объяснить, привлекая аналогии из мира объектов созерцания и господствующих среди них отношений. Своеобразие и специфический смысл чистой категории значения, конституирующей «отношение представления к его предмету», не постигается посредством каких бы то ни было бытийных определений, идет ли речь о причинности, сходстве или тождестве вещей, об отношении «целого» и «части»43. Нам нужно идти не к свойствам данных вещей, не к образу наличной действительности, но к чистым условиям полагания действительности вообще. Поскольку (и настолько) чистое понятие принадлежит к этим условиям, мышление способно с его помощью относиться к объектам и обнаруживать их предметное значение.

Яснее всего это видно, когда понятие в строго логическом смысле улавливается и определяется посредством пропозициональной функции. Формулой такой функции F(x)можно воспользоваться для того, чтобы по ней показать все те теоретические противоречия, что возникают в понимании проблемы понятия и проблемы предмета; такая формулировка дает этим противоречиям ясное и четкое выражение. С одной стороны, сенсуалисты полагают, что им удается постичь как функцию понятия, так

263

и функцию предмета, когда они улавливают значения переменных, входящих в эту функцию, и им удается эти значения скоординировать. Они видят F так, словно сама она есть х, либо простая сумма x1+x2+x3ит.д. С другой стороны, мы имеем воззрение, исходящее из различия соединенных в пропозициональной функции моментов: понятию приписывается самостоятельная логическая значимость, а его предмету придается независимая «трансцендентная» реальность, четко отделяющая его от «имманентных» данностей сознания. Но и то, и другое достигается за счет своего рода рассечения функции F(x). За отношением F непросто признается его «достоинство», но оно возводится в «абсолютное» и безусловное бытие. Но это отношение становится осмысленным и содержательным как раз за счет того, что оно выделяет один момент, в отношении к которому изменчивые единичные значения приобретают свою определенность. Функция F изначения переменных могут принадлежать совершенно различным логическим типам и не сводиться друг к другу, но эта их взаимная несводимость еще не означает того, что они отделимы друг от друга. Например, единство «вещи» никогда не сводится к одному из своих «явлений», скажем, к частной пространственной перспективе, но оно определяется тотальностью всех возможных перспектив и правилом их соединения. Каждое единичное явление «репрезентирует» вещь, никогда с ней не совпадая. В этом смысле «критический» идеализм также держится того, что отдельное «явление» по необходимости указывает на нечто за своими пределами, что оно есть «явление чего-либо». Но это «нечто» не означает абсолюта, онтически-метафизического бытия. При всей нетождественности представляющего и представляемого, презентированного и репрезентированного, они становятся осмысленными лишь в их взаимоотношении. Функция «значима» для единичного значения именно потому, что это единичное значение «есть», тогда как сами единичные значения «суть» лишь в силу объединяющей их функции. Единичное, дискретное существует только в связи, обладая какой-то всеобщей формой, будь она всеобщностью «понятия» или «предмета»; точно так же всеобщее проявляется только через особенное и удостоверяется только как правило или порядок особенного. Поэтому если мы хотим понять специфическую значимость понятия и характер эмпирической предметности, то мы вынуждены обратиться к функции значения, которая, не будучи каким-либо образом расколотой, все же строится из двух принципиально различных смысловых моментов. Истинное значение никогда не является чем-то простым: в него всегда входят единое и двойственное, причем эта полярность не разделяет и не разрушает значения, но в ней оно находит свое истинное исполнение.

264


Дата добавления: 2018-09-20; просмотров: 281; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!