Беспомощный перед лицом твоей красоты 43 страница



Черт бы подрал мое человеческое происхождение. Бок и живот сильно болят. Ноги ведут себя получше, чем я ожидал, но поврежденные места мучительно ноют. Голова тоже болит. В обычной ситуации скафандр накачал бы меня болеутоляющими, релаксантами или снотворным, а еще всякими средствами для укрепления мускулов и восстановления тела. Мое тело неспособно сделать это само, в отличие от тел большинства людей, а потому я целиком отдан на милость скафандра.

Он говорит, что его система регенерации держится. Мне не нравится об этом говорить, но жидкая размазня, которой он меня пичкает, отвратительна на вкус. Скафандр говорит, что он все еще пытается определить место утечки. Но пока ничего не получается.

Теперь руки и ноги у меня внутри. Я этому рад, потому что могу почесаться. Скафандр ложится, раскинув руки в стороны и закрепив их, открывая мне доступ к туловищу: ноги его образуют одно пространство, а грудь раздута, чтобы у меня было больше места. Тем временем двуокись углерода снаружи замерзает, и звезды светятся немигающим блеском.

Я чешусь и чешусь. А этого более продвинутые представители рода человеческого тоже не стали бы делать. Я не могу прогнать этот зуд усилием воли. Здесь не очень удобно. Обычно тут всегда тепло, уютно и приятно, и все химические капризы заключенного в скафандр тела ублажаются – этакое маленькое чрево, где можно свернуться калачиком и уснуть. Внутренняя подкладка не может больше изменять форму, как она делала это прежде, а потому остается жесткой и какой-то потной – даже по запаху. Воняет нечистотами. Я чешу бок и поворачиваюсь.

Звезды. Смотрю на них сквозь поцарапанное стекло шлема, играю с ними в гляделки, пытаясь не моргать, как они.

Я снова завожу руку в рукав скафандра и раскрепляю его, тянусь к карману на подгоревшей, почерневшей груди костюма, вытаскивая мою древнюю фотокамеру.

– Что ты делаешь?

– Хочу снять фотографию. Включи какую-нибудь музыку. Что хочешь.

– Хорошо.

Скафандр играет мне музыку моей юности, а я нацеливаю камеру на звезды. Затем просовываю камеру внутрь через нагрудный шлюз. Камера такая холодная – от моего дыхания она покрывается туманом. Видоискатель разворачивается наполовину, потом его заклинивает. Я отковыриваю его ногтями, но он остается неподвижен. Все остальное в камере работает; мои снимки звездного неба великолепны, и, переключаясь на более старые альбомы, я вижу, что фотографии в них тоже яркие и четкие. Я рассматриваю снимки моего дома и друзей на орбиталище, и мной овладевает (под старую ностальгическую музыку) смешанное чувство радости и печали. Взор мой затуманивается.

Я роняю камеру, экран сложился; камера закатилась под меня. Преодолевая боль, приподнимаюсь и достаю ее, снова откидываю экран и начинаю просматривать старые фотографии. Наконец меня одолевает сон.

 

Я просыпаюсь.

Камера – выключенная – лежит рядом. От скафандра – ни звука. Я слышу, как бьется мое сердце.

Потом снова засыпаю.

 

Все еще ночь. Я не сплю, смотрю на звезды через поцарапанное стекло шлема. Чувствую себя вполне отдохнувшим, но ночь здесь равна почти двум стандартным, и мне придется к этому привыкать. Мы оба видим не так хорошо, чтобы безопасно идти в темноте, а кроме того, мне нужно еще поспать. Да и скафандр не успевает накопить достаточно энергии за светлые часы, чтобы разгуливать в темноте, – энергии его внутреннего источника едва хватает, чтобы кое-как функционировать, и лучи солнца, попадая на фотоэлементы, дают жизненно важную добавку. К счастью, облака здесь никогда не бывают густыми, иначе пасмурный день не оставил бы мне выбора: мне пришлось бы делать всю работу, независимо от того, чья очередь.

Я откидываю экран камеры и задумываюсь.

– Скафандр?

– Да? – тихо отвечает он.

– В камере есть силовой блок.

– Я думал об этом. Там очень слабый источник питания, к тому же порт подключения к аккумулятору тоже поврежден. А как подсоединить камеру к фотоэлементам, я не понимаю.

– Мы не можем ею воспользоваться?

– Не можем. Смотри свои фотографии.

Я продолжил рассматривать фотографии.

Сомнений тут нет; от уровня образования это никак не зависит: если ты родился и вырос на орбиталище, то никогда полностью не приспособишься к планетам. Начинается агорафобия – чувство такое, что сейчас ты закрутишься волчком и улетишь в космос, где тебя подхватят, орущего и рыдающего, и зашвырнут прямиком на звезды. Ты каким-то образом ощущаешь под собой эту бесплодную громаду, которая искривляет пространство вокруг и сжимается сама; затвердевшая или все еще полурасплавленная, она подрагивает всей своей скрипучей массой. Ты примостился на ее поверхности, и, несмотря на все твои знания, волосы у тебя встают дыбом при мысли, что твоя хватка ослабнет и ты, крутясь, дергаясь и визжа, полетишь незнамо куда.

Эта планета – место нашего рождения, давным-давно оставленное нами. Когда-то мы жили на комках из песка и камней, вроде этого. Это наш дом тех времен, когда жажда путешествий еще не обуяла нас, наши соты, где мы обитали до побега из дома, колыбель, в которой нас осенила безумная мысль о бескрайности мира, словно металлический ветер загудел в наших ошалевших от любви головах; ноги под нами подогнулись от необъятности того, что нас окружает, и мы отправились в путь, опьяненные невероятными возможностями…

Я обнаруживаю, что смотрю на звезды, мои глаза широко раскрыты и горят. Я встряхиваюсь, отрываю взгляд от звездного неба и снова обращаюсь к камере.

Я разглядываю групповую фотографию, снятую на орбиталище. Люди, которых я знал – друзья, любовницы, родственники, дети, – все они стоят рядом со зданием, освещенные солнечными лучами: позднее лето. За ними – почти завершенное (каким оно тогда и было) новое крыло. Остатки досок, из которых мы его сооружали, все еще лежат в саду, белые и темно-коричневые на зелени. Улыбки. Запах стружек; ощущение рубанка в момент толчка; загрубевшая кожа у меня на ладонях; вид и звук стружек, выползающих из-под лезвия.

Снова слезы. Сентиментальность так и прет из меня. Тогда я и не предполагал, что это может случиться. Я не могу совладать с расстоянием, которое разделило нас теперь, с этой жуткой пропастью медленных лет.

Я пробегаю другие фотографии – вид орбиталища из космоса, его поля, города, моря и горы. Может быть, в конечном счете все можно рассматривать как символ; что, если с нашими ограниченными возможностями мы обречены на поиск одних лишь подобий, талисманов… но эта обращенная внутрь плоскость орбиталища кажется мне фальшивой теперь, когда я здесь – так далеко и вокруг никого. Этот шар, эта самая обычная, мягкая, второстепенная планета свидетельствует об остром проникновении в суть вещей, и это то главное, чего не хватает нашим хорошо сделанным маленьким эффективным орбиталищам.

Жаль, что мне никак не уснуть. Я хочу уснуть и забыть обо всем, но не могу, хотя все еще испытываю усталость. И скафандр бессилен мне помочь. Я даже не помню своих сновидений, словно и эта способность нарушена.

Может быть, искусственное создание – это я, а не скафандр, который не пытается притворяться. Люди всегда говорили, что я холоден, и это обижало меня. До сих пор обижает. Я могу лишь чувствовать то, что я могу чувствовать, и говорить себе, что большего требовать от меня невозможно.

Я поворачиваюсь, превозмогая боль, чтобы не видеть предательских звезд, закрываю глаза и ум, пытаясь прогнать навязчивые видения и уснуть.

 

– Просыпайся.

Сонливость одолевает меня, ритмы мои нарушены, снова накатывает усталость.

– Пора идти. Вставай.

Я прихожу в себя, тру глаза, дышу ртом, чтобы избавиться от затхлого вкуса. Рассвет кажется холодным и совершенным, под этой негостеприимной газовой оболочкой он похож на лезвие длинного ножа. И склон, конечно, никуда не делся – он все тут же.

Сегодня должен идти скафандр, поэтому я могу отдохнуть. Мы по-новому закрепляем мои руки и ноги, спускаем воздух из груди. Скафандр встает и начинает идти, удерживая меня за талию и икры, снимая нагрузку с моих пульсирующих стоп.

Он идет быстрее, чем я. По его прикидкам, он только на двадцать процентов сильнее среднего человека. Для него это серьезная потеря. Ему, должно быть, и идти-то мучительно (если только это чувство ему знакомо).

Если бы работал антиграв… Мы бы тогда весь путь проделали за день. За один день.

Мы шагаем по наклонной долине, направляясь к краю. Звезды медленно, одна за другой исчезают – солнечный свет стирает их с неба. Скафандр чуть прибавляет скорости, когда его фотоэлементы начинают получать больше света. Мы останавливаемся и присаживаемся на мгновение, чтобы рассмотреть обесцвеченный камень – не обнаружится ли какой-нибудь окисел… Но в этом камне кислорода не больше, чем в других, и мы продолжаем путь.

– Когда мы вернемся… если вернемся… что будет с тобой?

– Ты имеешь в виду мои повреждения? – говорит скафандр. – Я так думаю, корпус просто выбросят – повреждения слишком велики.

– И тебе дадут новый?

– Да, конечно.

– Получше?

– Надеюсь.

– А что сохранят? Только мозг?

– А еще, наверно, около метра вспомогательного спинного хребта и несколько вспомогательных узлов.

Я хочу, чтобы мы добрались до места. Я хочу, чтобы нас нашли. Я хочу жить.

 

До кромки склона мы добираемся около полудня. Я, хотя и не иду, чувствую сильную усталость и сонливость, и аппетит пропал. Вид отсюда, наверно, открывается впечатляющий, но в голове моей – только одно: предстоит долгий, трудный спуск. Бровка обрыва непрочная и опасная, изрыта множеством канав и каналов, которые чем ниже, тем круче: там они превращаются в тенистые ущелья, разделяющие островерхие хребты и неровные пики. У подножья далеко-далеко внизу видна осыпь цвета старой засохшей крови.

Настроение у меня соответствующее – угнетенное.

Мы садимся на камень – передохнуть перед спуском. Горизонт необычайно ясный и четкий. Вдалеке видны горы и множество широких мелких каналов на пространстве между горами и нами.

Чувствую я себя неважно. В животе болит по-прежнему, глубокий вдох тоже причиняет мучения, точно сломано ребро. Я думаю, аппетит у меня пропал от послевкусия этого регенерированного супа, но я не уверен. На небе кое-где виднеются звезды.

– Спрыгнуть вниз мы не можем, да? – спрашиваю я у скафандра.

Ведь именно так мы и спустились через атмосферу. Скафандр использовал для этого остатки АГ, а побитыми зеркалами фотоэлементов тормозил как парашютом.

– Нет. Антиграв при этой попытке окончательно выйдет из строя, а трюк с парашютом… нужна большая высота, иначе я не успею развернуть зеркала.

– Придется карабкаться вниз?

– Да, придется.

– Ну что ж, будем карабкаться.

Мы встаем и подходим к краю.

 

Снова ночь. Я в изнеможении. Устал ужасно, но не уснуть. Бок отдает болью при касании, а в голове что-то невыносимо пульсирует. Нам потребовалось полдня и вечер, чтобы спуститься сюда, в долину; обоим пришлось потрудиться. Один раз мы чуть было не сорвались: пролетели не меньше сотни метров, пытаясь уцепиться за мягкие сланцевые выступы, пока скафандр не вставил ногу в трещину. Нам все же удалось не причинить новых повреждений скафандру и фотоэлементам. Вероятно, тут дело больше в везении, чем в умении. Такое ощущение, что болит каждая мышца. Думать мне, оказывается, тяжело. Все, что я хочу, – это крутиться и вертеться, пока не найду удобную позу.

Не знаю, сколько еще я вынесу. Это может продолжаться еще дней сто или больше, и если меня не убьет не обнаруженная пока утечка, то я, похоже, умру от изнеможения. Если бы только они искали нас… Может показаться, что найти человека, идущего по планете в скафандре, довольно затруднительно, но на самом деле это не так. Местность эта бесплодная, однообразная, мертвая и неподвижная. Наверное, кроме нас, здесь ничто не движется, мы – единственная жизнь на сотни километров вокруг. При наших технологиях мы можем спокойно стоять, как камень в пыли, но либо нас не ищут, либо нас уже некому искать.

Но если база все еще существует, они в конце концов должны нас увидеть, верно? Не могут же спутники глядеть только наружу, так? У них должны быть какие-то средства, чтобы засекать высадки врага. Неужели мы проскочили незаметно? Нет, это невозможно.

Снова листаю фотографии. На дисплей выводится сразу сотня – я кликаю по одной, и она заполняет своими воспоминаниями весь маленький экран.

Я потираю голову, размышляя, как долго будут отрастать волосы. Перед моим мысленным взором возникает дурацкое, но странно пугающее видение: волосы мои отрастают до такой длины, что душат меня; они заполняют шлем и скафандр, перекрывают доступ свету, и наконец я умираю от удушья. Я слышал, что волосы продолжают расти после смерти. И ногти тоже. Меня удивляет, что (несмотря на одну-две фотографии, которые вызывают соответствующие воспоминания) я еще не почувствовал сексуального возбуждения.

Свертываюсь калачиком. Теперь я новорожденная обнаженная планетка с затхлой газовой оболочкой. Крохотная луна этого мира, которая очень медленно вращается на низкой, переменчивой орбите.

Что я здесь делаю?

Я попал в эту ситуацию, словно плывя по течению. У меня и в мыслях не было никаких сражений или каких-либо опасных дел, пока не началась война. Я согласился с тем, что она необходима, но это казалось очевидным – так все думали; по крайней мере, все, кого я знал. И я предложил свои услуги добровольно; это тоже казалось… естественным. Я знал, что могу умереть, но был готов рискнуть; в этом даже было что-то романтическое. Но мне как-то никогда не приходило в голову, что это может повлечь за собой лишения и страдания. Неужели я ничуть не умнее тех, кого я всегда презирал и жалел, кто на протяжении всей истории строем отправлялся воевать? В головах у них были благородные идеи и жажда легкой славы, но все кончалось тем, что они с криком падали в грязь и умирали.

Я думал, что не похож на них. Я думал, я знаю, что делаю.

– О чем ты думаешь? – спрашивает скафандр.

– Так, ни о чем.

– Ну-ну.

– Почему ты здесь? – спрашиваю я. – Почему ты согласился отправиться со мной?

Скафандр – официально он так же разумен, как я, и имеет такие же права – мог бы при желании сделать собственный выбор. Ему вовсе не обязательно было отправляться на войну.

– Я последовал за тобой – это было естественно.

– Но что для тебя в этой войне?

– А для тебя?

– Но я – человек. Я ничего не могу поделать со своими чувствами. Я хочу узнать, в чем, по-твоему, состоит оправдание для машин.

– Да о чем ты говоришь? Ты ведь тоже машина. Мы оба – системы , мы оба – материя, наделенная сознанием. С чего ты взял, что, если мы оба мыслим по-разному, у меня больше выбора, чем у тебя? Или у тебя меньше? Мы все запрограммированы. У каждого из нас – свое наследие. Ваше больше и разнообразнее, чем у нас, вот и вся разница.

Согласно пословице, мы даем машинам цели, а они нам – средства. У меня на миг возникло ощущение, что скафандр сейчас спляшет, пропев эту бородатую премудрость.

– Неужели тебе и в самом деле небезразлично, как идет война?

– Конечно небезразлично, – говорит он, и в голосе его слышится чуть ли не смех. Я лежу и скребусь, потом смотрю в камеру.

– У меня идея, – говорю я ему. – Что если я найду самую яркую фотографию и помашу ею – в темноте?

– Можешь попытаться, если хочешь.

Голос скафандра звучит не очень обнадеживающе. Все же я пытаюсь, и руки начинают болеть от размахивания камерой. Потом я кладу ее на камень, и она светит в пространство. Вид у камеры очень одинокий и странный – снимок сделан в солнечный день на орбиталище: небеса, облачка, сверкающая вода, яркие лодки и высокие паруса, развевающиеся флажки и водные брызги в этой мертвой и пыльной темноте. Картинка, впрочем, не такая уж и яркая – я думаю, отраженный звездный свет ничуть не слабее. Вполне можно не обратить на нее внимания, к тому же нас, похоже, не ищут.

– Интересно, что же все-таки случится с нами? – зеваю я; сон наконец начинает наваливаться на меня.

– Не знаю. Поживем – увидим.

– Вот занятно будет, – бормочу я и умолкаю.

 

Скафандр говорит, что пошел уже двадцатый день.

Мы спустились в предгорья с дальней стороны того хребта, что был виден со склона в начале пути. Я все еще жив. Давление в скафандре понижено, чтобы уменьшить потери из-за утечки, – скафандр решил, что это все же не дыра, просто его наружный слой истончился во время нашего падения. Теперь я дышу чистым кислородом, что позволяет заметно снизить давление. Может, это совпадение, но у еды из трубки регенератора после переключения на чистый газ улучшился вкус.

У меня в животе постоянная тупая боль, но я учусь жить с ней. Я думаю, что меня это перестало волновать. Умру я или останусь жить, не важно: волнения и жалобы не повысят мои шансы. Скафандр не знает, что ему об этом думать. Он не знает, оставил ли я надежду или устал от всего этого. Я не считаю себя виноватым в том, что он растерян.

Я потерял камеру.

Восемь дней назад я пытался снять странную, похожую на человека скалу высоко в горах, и тут камера выскользнула у меня из пальцев и упала в трещину между двумя валунами. Скафандр, казалось, был расстроен не меньше меня; в обычной ситуации он просто поднял бы любой из этих камней, но теперь мы даже вдвоем не смогли сдвинуть с места ни один.

Мои подошвы стали бесчувственными и огрубели, идти мне теперь гораздо легче. Я вообще становлюсь все бесчувственнее. Когда все это закончится, я наверняка стану лучше. Но стоит мне об этом заговорить, и скафандр издает скептические звуки.

В последние дни я видел несколько прекрасных закатов. Они, наверное, все время были такими, только я не замечал. Теперь я наблюдаю за ними специально – сажусь, чтобы увидеть всю ширь и глубину подрагивающего воздуха планеты, смотрю, как высокие облака сбиваются и меняют форму, поднимаются и опускаются, как различные уровни и слои атмосферы меняют цвет и ворочаются, словно гладкие безмолвные ракушки.

Заметил я и маленькую луну, которой не видел прежде. Я сдвигаю наружные очки как можно выше и сижу, глядя на серый лик спутника, когда мне удается обнаружить его на небе. Я попенял скафандру – как же он не сообщил мне о наличии луны. Не думал, что для тебя это важно, ответил скафандр.

Луна бледная, хрупкая и вся изрыта оспинами.

Я пристрастился петь песни для себя. Это ужасно раздражает скафандр, и иногда я делаю вид, что в этом – главная прелесть такого вокального разгула. А иногда мне кажется, что в этом действительно главная прелесть. Песни, которые я пою, ужасны, потому что сочинитель из меня никакой, а память на чужие песни у меня довольно слабая. Скафандр утверждает, что и голос у меня к тому же отвратительный, но я думаю, это просто от злобы. Раз или два он попытался отомстить мне той же монетой, запуская в наушники слишком громкую музыку, но я в ответ пел громче, и тогда он сдавался. Я пытаюсь и его увлечь, чтобы он мне подпевал, но он только дуется.

 

Жил да был космонавт,

Радовался жизни,

Гравитация ему нипочем.

Все он всюду повидал,

Но вот однажды, к сожаленью,

На планету он упал,

Приземлился аварийно

Прямо в пыли слой.

 

Все бы было ничего,

Только худшее его впереди ждало.

Спутником его одним,

Да, одним-единственным,

Был скафандр тру-лю-лю,

Всего мешок с говном,

Он считал, что человек в нем

Неотесан, хамоват

И что лучше бы его выставить за дверь.

 

(Хором:)

 

Выставить за дверь, выставить за дверь,


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 168; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!