О нашей работе в области ударничества 20 страница



Изучая характеристику Григория, мне удалось легко создать в голове сценарий. Когда я сидел в тюрьме в Новороссийске, у меня в руках был томик Пушкина с примечаниями историка Поливанова, и я там сочинил этот сценарий, который потом предложил Есенину. Я сказал ему, что дам ему сценарий и чтобы он на основании этого сценария написал драму в стихах[dciv].

Возможно, что когда был убит царевич Димитрий, Григорий мог оказаться в то время в Угличе. Была встреча Григория и Димитрия. Ему было тогда 13 – 14 лет. Здесь натяжка в ту или иную сторону. Григория надо немного омолодить, а Димитрия сделать немного старше.

Для чего я это говорю? Я это говорю для того, что следующая сцена после «Кельи в монастыре» должна прозвучать таким образом. Григорий уходит от Пимена не потому, что он поссорился с Пименом, а потому что ему надоела эта обстановка: черные тараканы, которые ползают по столу, черные рясы. Он уходит куда-то, и сцена должна быть обязательно на дороге. Опять, как в мелодрамах, дорога и камень. Такая традиция сохранилась и в операх. И вот видна мимическая сцена: он зябнет, очевидно, он температурит, он падает около камня, засыпает и видит сон. В момент, когда Григорий упал, можно сделать подмену, чтобы спал кто-нибудь другой. И он увидит сон. Какое-то дерево или забор, и видно… [пропуск в стенограмме]. Оттого ритм сломался[dcv]. Здесь понятно, почему сказано в одном ритме, а тут в другом ритме. Причем если исполнитель Григория поет, то лучше, чтобы в сторону произнес он с точностью речитатив, как в «Дон Жуане». Это очень увлекло Прокофьева. Я взял с него слово, что он музыку к этой сцене будет писать, когда поедет по океану, как писал партитуру <оперы> «Любовь к трем апельсинам»[dcvi]. Здесь может прозвучать лейтмотив из бала и других кусков. Мы получим сон Григория.

Правильно сказал Михаил Михайлович, что этой сценой кончается экспозиция, а потом начинается трагедия. И нужно помнить, что мы не имеем права первые сцены раздраконивать, потому что экспозиция должна быть заслушана в деталях и должна быть необычайная скромность. Трагедия начнется позже. Здесь пока идет маркировка: Борис, бояре, Самозванец и так далее. Нельзя раздраконивать. Трагедия потом начнется.

Вы посмотрите. Мы увидим первый сон Григория. Увидим его второй сон. Два сна. Вот его первая фраза в сцене с Чернецом: «Что такое?..», — произнесет Гришка Отрепьев. Потом опять идет сон. Потом он опять говорит, проснувшись: «Решено! Я — Димитрий, я — царевич».

{384} Вот начало пьесы, а до сих пор — только подступы к пьесе.

<…> На пушкинскую ткань наваливается слишком много тяжести, а она требует прозрачности. Тут и у Пимена, и у Григория должно звучать детство. Это детство наивности. Все, что они говорят, должно звучать по-детски наивно. Немножко странно, что из сна возникает такая трагедия, правда? Получается наивно. Вот эту наивность надо сохранить, ее надо оставить, чтобы на всем лежал отпечаток наивности.

Пушкин писал в шекспировском духе, но он лучше, чем Шекспир, он гораздо душистее, прозрачнее, легче. Ведь почему Шекспира трудно переводить? Потому что у него большая накрутка, — а у Пушкина нет.

Вот вы сегодня послушаете, как Прокофьеву удалась сцена битвы[dcvii]. Почему ему это удалось? Потому что он подошел к раскрытию этой сцены с пушкинской наивностью. Он себе сказал: что такое бой в этой сцене? Это группа западноевропейских войск, предводительствуемая Григорием, и группа азиатских войск, предводительствуемая Борисом Годуновым и немцами. И вот этот бой он показал с наивностью. Тогда понятна сцена разговора Розена, Маржерета и русских. Это какофония трех языков: русского, немецкого и французского. И в музыке Прокофьев дает какофонию. Эта удача получается от наивности. Фразы получились замечательные.

<…> Вот эта наивность должна быть и у Пимена. Пимен вроде философа — это никуда не годится. Поэтому я и предлагаю, чтобы он перышко вытирал, свитки перебирал.

<…> Его нельзя засадить за стол и нельзя его одеть в рясу и даже подрясник. На нем должна быть истлевшая рубаха; от времени, а также от копоти лампадки она сделалась дымчатого цвета. Он не сидит без движения, а перебирает вещи на столе, свитки. Чтобы не было так: ходит и благословляет. Нет, он профессионал, он писатель, он знает, что такое рукопись.

<…> Он как опытный писатель работает. Это Льву Толстому трудно, потому что ему надо сочинять, а историк должен только записывать. К нему материал плывет в руки и поэтому ему легко. Он может что угодно говорить и в то же время писать. Он может и под стул что-то положить, потом поднять, оглянуться, вынуть из дыры в стене какой-то свиток, — а монолог идет (показывает). А не так: сел, как оперный певец, и жарит монолог (показывает). Так очень трудно слушать. Это не годится. Если же вы будете что-то делать, тогда все важное из монолога дойдет до зрителя. <…> Ведь Григорий действительно очень любит старика — тот ему как отец. Он сделается немного инфантильным в этом куске, но это ничего. Когда мы пробуждаемся, мы очень похожи на детей. <…> Григорий остался возле него, он Пимену даже немножко мешает. Он остался возле него, но не смотрит на него. Он посмотрел только тогда, когда сказал: «Ты всё писал и сном не позабылся». А потом он уже о нем забыл и говорит свое (читает). Он даже {385} не думает о том, слушает или не слушает его Пимен, он только оперся о его стол. А этот старикашка работает и одним ухом слушает, что говорит Григорий, и отвечает ему, не переставая работать:

«Младая кровь играет;

Смиряй себя молитвой и постом,

И сны твои видений легких будут

Исполнены».

Давайте еще раз.

(Е. В. Самойлов. «Ты всё писал и сном не позабылся…»)

Этот монолог несколько быстрее. Это человек, находящийся немного в смятении: сон какой-то вещий приснился. Ведь он тоже литератор. Он в библиотеке книги нумеровал, он их читал, он интересуется книгами. Он пропадал в библиотеке, почти как Лермонтов у бабушки. «Куда Миша делся?» А он в библиотеке. И это доходит. Так что эти образы у него легко складываются. Вы помните сцену с поэтом? Мы должны ее повторить. Поэтому у него складывается:

«Мне виделась Москва, что муравейник

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не чудно ли?»

Ну, давайте дальше.

(А. В. Логинов. «Младая кровь играет…»)

Нет, эти стихи надо прочесть не без юмора. (Читает по-стариковски, с улыбкой. Смех. Аплодисменты.)

Это юмор. Это водевильчик маленький. И, конечно, Пушкин хохотал, когда писал:

«Смиряй себя молитвой и постом… (Читает со стариковским смешком в некоторых местах.) … Безумные потехи юных лет!»

«Юных лет». Он встает, чтобы показать, что в нем на один момент проснулась молодая кровь. Это надо дать, — тогда не будет мертво, тогда будет понятно продолжение Григория: «Как весело провел свою ты младость!» Тогда будет встреча двух юных: Григория и наивного старика. Тогда Григорий поймет, какая это личность. Ведь Пимен — с большой, сложной биографией. <…> Пимен монолог начал так: «Не сетуй, брат, что рано…» (Читает весь монолог очень тихо, по-стариковски. Перед «Так говорил державный государь…» он снимает очки, вытирает глаза. «И лик его как солнце просиял» плачет. А при последних словах: «Прогневали мы бога, согрешили: владыкою себе цареубийцу мы нарекли» кричит и бьет кулаками по столу.)

Это бунт. Тогда Григорий знает, с кем он имеет дело. Ему можно все говорить. И тогда он начинает:

«Давно, честный отец,

Хотелось мне тебя спросить о смерти

Димитрия царевича; в то время

Ты, говорят, был в Угличе».

{386} Потом Пимен на эту реплику Григория быстро реагирует и темп его монолога увеличивается. (Читает быстрым темпом.) И тихо, трепетно:

«И чудо — вдруг мертвец затрепетал.

“Покайтеся!” — народ им завопил:

И в ужасе под топором злодеи

Покаялись — и назвали Бориса.

Григорий. Каких был лет царевич убиенный?»

Сцена Достоевского. Ведь в корнях Достоевского лежит Пушкин. Прочтите его речи, отбросьте все его политические ляпсусы, отбросьте его реакционное настроение, — конечно, Достоевский отсюда вырос. Я держу пари, что даже в разговоре Алеши Карамазова с Дмитрием Карамазовым вы найдете эти краски.

<…> Григорий остается один. На него очень подействовал Пимен. Он говорит (читает, весь трясясь):

«Борис, Борис! всё пред тобой трепещет…

(Очень громко.)

… И не уйдешь ты от суда мирского,

Как не уйдешь от божьего суда».

Понимаете, это речь палача. (Повторяет чтение этого монолога.)

Понимаете, тут Шекспир, то есть это с самим собой разговор, который рисует следующее: «Ага, никто тебе не смеет напомнить о несчастной судьбе младенца, а мы напомним. Я напомню». Здесь уже начинается борьба за власть. Так что роль Пимена — это не просто читается, это живой образ. В него можно влюбиться. Он может любить, может говорить о любви, не только воевать. Он тоже прошел период бродяжничества. Он был и тут и там. Собственно говоря, перед нами раскрывается биография таких людей, как Лопе де Вега, Сервантес. Сервантес был вояка, поэтому ему и отхватили руку. Писатель должен знать жизнь. Вишневский дал прекрасную картину «Мы из Кронштадта», может быть, потому, что он с четырнадцати лет был в боях. Вы знаете, какая польза от того, что в Испании показывают «Мы из Кронштадта»? Какой-то боец после просмотра этой картины сделал вывод: «Ага, если подбросить бомбу под танк, то он остановится». Вот благодаря этому выводу он и уничтожил девять танков в бою.

<…> Вот что я сегодня сделал. Исключительно занимался проявлением амплуа.

Амплуа Тиресия, Велизария, заблудившегося нищего во французской мелодраме — человека, который потерял корзину, остался нищим и поет на улице. Оскар Уайльд после тюрьмы явился в Париж, облекся в оборванный костюм с продранными локтями, с продранными коленками. Зубов у него не было после цинги. Красавец Оскар Уайльд идет по улицам Парижа оборванный, всеми покинутый. Дыхание смерти. Вот все эти краски нужны. Жертва или как у Тиресия, который приходит со своим монологом для того, чтобы рассказать какие-то видения, и после этого становится жутко. Это {387} то же самое, что и в «Гамлете», когда голос Тени отца Гамлета произносит: «Сын мой, отомсти за меня».

А, замечательно! Это то же самое. Какую надо подготовку для Пимена? Тень отца Гамлета? Отнюдь нет. Вот этот нерв Тени отца Гамлета. Этот нерв ужасного Оскара Уайльда, оборванного, без зубов. Я бы окружил себя этими образами, и все это грохнуть в Пимена, чтобы все в Пимене зазвучало. Только этим объясняется потрясающий успех, когда Пушкин прочитал эту сцену. Только чтением — то повышением, то понижением — можно этого добиться.

Как будто бестактен вопрос Григория: «Каких был лет царевич убиенный?» — «Лет семи… нет, больше». Сцена вдруг споткнулась и пошла кувырком: лет семи, нет, лет двенадцати. Это надо показать. Вот тогда будет театр, а то тут декламация или мелодекламация, врагом чего я являюсь.

Так что у Пимена с точки зрения амплуа темперамента больше, чем у Григория. Григорий только под натиском горения, воспламененного Пименом, может воскликнуть: «Борис, Борис! всё пред тобой трепещет…» (читает). Он заразился воспламененностью Пимена, его стало знобить во время монолога Пимена, и этот озноб он донес в своем монологе:

«Борис, Борис! всё пред тобой трепещет…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как не уйдешь от божьего суда».

Следующая сцена тоже начнется с температуры. Тогда все будет понятно.

20 ноября.
V. Ночь. Келья в Чудовом монастыре,

<…> Тут мы имеем дело со стариком, в котором есть черты детства. Поэтому такому старику, в котором есть черты детства, не свойственно большое осмысливание, то есть он говорит глубокие вещи, но говорит их как-то по-детски.

Тиресий в «Антигоне» выходит с очень значительной по содержанию речью, но он действует не только тем, что вложено в его речь прорицательного, но и тем, что дает это по-детски.

[М. А.] Чехов в «Сверчке на печи»[dcviii] прежде всего поражает нас тем, как он дает образ старичка. Это мудрец, который, отвлекаясь от мудрых мыслей, способен вынуть из кармана завернутый в платок желток крутого яйца и высыпать его на дощечку для воробышков.

Я видел старичка, который приехал из Пензы в Москву с отмороженными руками. Он приехал весь окоченелый от холода, потому что он хотел довезти клетку с канарейкой, которую он закутал в свой теплый платок. Его интересовала в данный момент только канарейка. А это был старик прогрессивный, он имел отношение к большой газете, старик-Чацкий, но в это время он был занят только канарейкой.

{388} Это надо дать и в Пимене, тогда отпадет в его монологах резонерский оттенок, — чтобы мы через напевность речи старика влюбились в него так, как Чехов влюбил нас в себя в роли старика Муромского[dcix]. Мы, еще не зная, какой это тип — Муромский — положительный или отрицательный, уже были покорены, влюблены в этого старичка.

Значит, какая задача стоит перед актером? Дать в Пимене шамканьем, трепетностью и взволнованностью образ такого старичка, которого мы воспримем раньше, чем он начнет говорить. Конечно, мы не можем не слышать, что он будет говорить, но это «что» так заполнено этим «как» он говорит, что впечатление получается такое: «Ах, какой это симпатичный старик!»

<…> В Пимене должен быть какой-то оттенок чудаковатости и уверенности в том труде, который он несет. «Еще одно последнее сказанье…» Он с удовольствием держит перо, он, вероятно, ежедневно моет чернильницу свою. У него орудия производства в большом порядке. У него, наверное, лежит тряпочка, которой он вытирает все на столе. Бумаги у него в большом порядке, и все это он делает с большим удовольствием, и все, что он говорит, он говорит между прочим, точно так же, как старики сами с собой говорят.

Этот старик все время говорит, и чтобы не получилось, что он обращается к Григорию. Григорий спит или не спит — ему все равно. Одно дело — говорить монолог кому-нибудь, а другое дело — ни к кому не обращаясь, ни на что не обращая внимания, а разбирая свитки, трепетно волнуясь.

Я был у Льва Толстого[dcx]. Я труппе этого еще не рассказывал, но рассказал многим из литераторов, и они были в восторге.

Обыкновенно Льва Толстого изображают через призму картины Репина — в опоясанной рубахе, с бородой, похожей на бороду Стасова. В общем — большой, крупный человек, очень сильный, здоровый. Так все представляют себе Льва Николаевича Толстого. Я тоже так думал до того, как побывал у него в Ясной Поляне.

Я приехал с Сулержицким в Ясную Поляну утром. Стол для завтрака был накрыт белой скатертью, на нем было много стаканов, много посуды. Народу у Толстого жило много: жил его секретарь, доктор Маковицкий, дочери, мужья дочерей и т. д. Нас пригласили подождать, так как Лев Николаевич выйдет не так скоро. Он, несмотря ни на что, не нарушает своего режима — кто бы к нему ни приехал. Мы сели. Нам указали: «Вот комната Льва Николаевича». Зачем нам это сказали — не знаю, для того ли, чтобы мы громко не разговаривали, — не знаю. Я уставился на ту точку двери, из которой, судя по моему представлению о Толстом, должна была появиться голова Льва Николаевича, и взгляд направил вот так (показывает высоко над собой). Дверь долго не открывалась. Наконец, ручка двери задвигалась. Я опять обратил свой взор на выбранное мною место, где, по-моему, должна {389} была появиться голова Льва Николаевича. Наконец, открылась дверь и появилась фигура в черном пальто и в ермолке — вот такой маленький (показывает) — и маленькими шажками направилась, может быть, умываться, может быть, еще куда-нибудь. Лев Толстой оказался сухеньким, маленьким старичком. Я обалдел. Он скрылся на несколько часов и появился только к завтраку.

И второе мое впечатление о нем — когда он завтракал. Ему подали какую-то кастрюльку с вегетарианской пищей. Может быть, это была репа или морковь — не помню. Но это была миленькая картинка, когда он ел. Я тогда вспомнил Музиля, который играл старичка. Музиль, играя старичка, когда ел, например, моченые яблочки, то чавкал так, как дети чавкают, когда едят очень вкусное, например, торт, — и этот так жевал это яблочко. И потому что он жевал яблочко, мы его слушали с удовольствием. Мы его полюбили с самого начала. Вот такую теплоту мы почувствовали, когда видели Льва Николаевича кушающим.

Вы помните, каким стариком Л. Н. Толстой написал «Воскресение»? В этой книге о любви написано так, как может написать только молодой человек. Вы помните знаменитую сцену Нехлюдова, его любовные эпизоды. Все это написано прекрасно. Это просто молодой темперамент. Вот это — обаяние молодости, но связанное с детством. Он становится очень мудрым, но в его привычках что-то такое от детства. Поэтому старики и дети очень легко разговаривают друг с другом, у них общий язык. Никогда не будет такого разговора между 25‑летним человеком и ребенком.

Когда вы будете прощупывать Пимена, то должны в отношении Григория так сыграть, чтобы ощущались со стороны Пимена заботливые отеческие черты.

<…> Я вспоминаю Льва Николаевича Толстого, и Чехова, и яблочко в исполнении Музиля для того, чтобы вы знали, что, найти образ Пимена — это значит расшевелить свое воображение. Вы должны видеть все его подробности, жестикуляцию.

Вот надо дать элементы детского, и когда дойдет до трагического монолога Пимена, как в Угличе убивали Димитрия царевича, то этот монолог только тогда удастся, если вы дадите вначале много детского в образе Пимена, и когда вы вложите в «Младая кровь играет; смиряй себя молитвой и постом» юмор, когда вы вольете молодость, — тогда мы ваш монолог будем во сто раз внимательнее слушать, чем если бы вы всего этого не дали.

Когда вы начинаете читать, пробуйте неожиданную интонацию старика, который, может быть, на первых порах произведет впечатление несерьезного. Потом мы выправим, если будет слышно, что вы слишком замудрили, — чтобы вы не дали впечатление фарсового старика.

<…> Я еще одного человека забыл — Константина Сергеевича Станиславского, который взял на себя ответственную роль доктора {390} Штокмана только потому, что Штокман говорит слишком много умных вещей. Он поставил себе задачу: я хочу найти в Штокмане не человека, который говорит умные вещи с трибуны, а чудака, — и начал играть. Когда он нашел в этом образе чудака, то стал говорить умные вещи. Он долго не приходил на репетиции, потому что он не находил еще образа, и только потом, когда он нашел в этом образе чудака, то стал приходить на репетиции.

Он действовал какими-то двумя пальцами (показывает). Потом он стал говорить умные вещи. Константин Сергеевич рассказывал нам, как он выполнял задачу, поставленную перед собой. Он решил просыпаться не Станиславским, а доктором Штокманом. Ложку он брал двумя пальцами, все он брал двумя пальцами. В этот период все знакомые Константина Сергеевича считали, что он с ума сошел. Потом, когда все эти навыки стали своими, он стал уже позволять себе произносить слова из текста Ибсена.

<…> Вот что получается для современного зрителя. Это — человек XVI века. Такое ощущение мы должны дать. Для того, чтобы постичь Пимена, надо просмотреть плутовской рассказ «Ласарильо с Тормеса»[dcxi]. Там есть слепой старичок — его водит поводырь, который обворовывает слепого.

<…> Обязательно посмотрите живопись Брейгеля. У него есть трагическая картина, которая изображает шесть идущих слепцов. Картина эта трагическая, но у меня она всегда вызывает улыбку.

Есть у Сервантеса интермедия «Два болтуна». Прочитайте обязательно. Возьмите «Двух болтунов» для упражнения и прочитайте вдвоем, — одного из них сделайте стариком.


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 178; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!