Арбатская эпопея и обязанность помнить 14 страница



1065

С повышенной ролью книжной образованности связана и еще одна черта поколения, о котором идет речь, – открытость западноевропейскому опыту, культурному и политическому, и его освоение. Прежде всего это касается самого великого князя. Иван III выписывал из Италии архитекторов, дабы они создавали новый центр российского государства – Кремль и строили в нем соборы, «с их итальянскою и русскою душой». Он был женат на Софье Палеолог, воспитанной в католической Италии и окруженной привезенными оттуда приближенными. Сын Софьи Палеолог Василий III продолжал настаивать на исправлении переводов священных книг и пригласил для этой цели, в частности, упоминавшегося Максима Грека – афонского монаха византийского происхождения, проведшего всю молодость в Италии в гуманистических кругах Флоренции, Венеции и Милана и постригшегося в доминиканском монастыре Сан‑Марко перед тем, как стать монахом православного монастыря на Афоне. Об обвиненных в ереси образованных новгородских священниках и говорить не приходится: в условиях старого ганзейского города, с многочисленными и давними западными связями их деятельность по справе церковных книг и известная самостоятельность в литургических и богословских вопросах были вряд ли отделимы от осведомленности об общих идейных процессах, шедших в Западной Европе, в частности предреформационных.

Примечательно, что и в данном случае подобная черта выступает как черта не той или иной группы, а более или менее универсальная, характерная для времени и поколения. Сам Геннадий, обвинявший новгородский клир в отступлении от православия, настоятельно говорил о необходимости учитывать опыт католической церкви, в частности, опираться в борьбе с еретиками на практику испанской инквизиции. Развернутые сведения об этой практике он скорее всего черпал из общения с прибывшим в Новгород доминиканским монахом Вениамином, который впоследствии и по другим вопросам выступал солидарно с архиепископом. Те же особенности могут быть отмечены в связи с проблемой церковных имений. Иосиф Волоцкий, Геннадий, их многочисленные сторонники выступают против великого князя – западника, за сохранение исконно российских, национальных традиций в данной области. Но при этом в обоснование своего убеждения в недопустимости посягательств светской власти на имущество церкви они, в частности, ссылаются на так называемый Константинов дар, т. е. на якобы произведенное в IV в. первым христианским императором Рима официальное закрепление за церковью ее имущества, служившее юридическим основанием папских владений.

1066

Положение складывавшейся в эти годы общественно‑исторической силы характеризовалось не только перечисленными ее свойствами, но и отношением к этим свойствам и к их носителям национально‑консервативной части общества. Привлечение в Россию инокультурного опыта и «самовластие души» воспринимались этой частью общества не как развитие и усложнение духовного мира человека и обогащение национальной духовности, а как извращение – в большинстве случаев сознательное и коварное – ее неизменной и вечной, навсегда себе равной и именно в этом смысле благой сущности. Книжная образованность вызывает осуждение в таких важных документах времени, как знаменитое послание старца Филофея о Москве – Третьем Риме; духовное «самовластие» новгородских священников и их образованность трактуются как результат заговора «жидовствующих», доказательства существования которого могли быть добыты только под пыткой; из священников, приглашенных Иваном III из Новгорода, те, кто не умерл, были в конечном счете казнены, а сам Курицын подвергся опале; в опале оказался и пламенный нестяжатель, ближайший ученик Нила Сорского Вассиан Патрикеев; Максим Грек, разочаровавшийся в католицизме и сознательно избравший православие, абсолютно ортодоксально выступавший «против латинян», был тем не менее дважды обвинен в ереси и осужден.

Подавление «протоинтеллигентов» не было следствием доказанной предосудительности или антипатриотического характера их деятельности. Не вытекало оно, насколько можно понять, и из продуманных и взвешенных политических соображений. В основе лежала инстинктивная ненависть к «самовластным» и образованным, к общественной активности, готовой учитывать западный опыт и исходить из личных моральных побуждений лежало убеждение в том, что такой тип людей представляет собой угрозу национальной чистоте и потому спор с ними вообще не нужен: их позиция подлежит не обсуждению, а искоренению. Инструктируя епископов перед соборным разбирательством, архиепископ Геннадий в 1490 г. писал о разоблачаемых им новгородцах: «Да еще люди у нас простые, не умеют по обычным книгам говорити: таки бы о вере никаких речей с ними [т. е. с еретиками] не плодили; токмо того для учинити собор, что их казнити – жечи да вешати»3 . Обвинение Максима Грека в злоумышленной порче национального книжного канона было выдвинуто и принято без разбора и филологических доказательств, на основании высказанного им мнения, что «иные книги перевотьчики перепортили, не умели их переводить, а иные книги писцы перепортили, ино их надобно переводити»4 .

1067

Указанные культурно‑исторические параметры определили исходные контуры исторической силы и культурно‑психологического типа, которым рано или поздно суждено было стать интеллигенцией. Как мы убедились, слой этот был востребован особыми условиями русской действительности, исторически необходим, стать собственно интеллигенцией, однако, в этой первой фазе он не смог. Он был слишком малочислен, своей духовной автономией, образованностью и соотнесенностью с западной культурой слишком отличался от подавляющей массы населения и ее духовных традиций, а главное – был слишком замкнут на власть, слишком прямо от нее зависел и потому не мог устоять, когда власть предпочитала ему более функциональную и более послушную социальную опору, свободную от излишней духовной (а значит, in spe и общественной) самостоятельности. Ивану Грозному, вставшему во главе государства после Ивана III и Василия III, ненавидевшему всякую самостоятельность, такой слой был явно не нужен, и атмосфера, царившая в верхних слоях на рубеже XV и XVI столетий, а вместе с ней и сам этот слой исчезают на целый век ‑с 1550‑х до 1650‑х годов. Те самые общие условия российской государственности, которые в первый раз вызвали его к жизни, тем не менее продолжали сохраняться. Первая оборвавшаяся фаза русской протоинтеллигенции сменилась второй – столь же внутренне необходимой и столь же, как оказалось, преждевременной.

Обнаружившиеся черты протоинтеллигенции повторились и дополнились новыми в середине и в конце XVII столетия. На фоне такого же глубокого и всестороннего кризиса хозяйственной и государственной жизни (тогда, на рубеже XV–XVI вв., – после татар, теперь – после Смуты), такого же обращения к ресурсам Западной Европы (тогда в виде заимствования политического опыта, теперь в виде приглашения иностранных специалистов – как инженерно‑производственного, так и филологического профиля); такой же ориентации на определенные источники привлекаемого опыта и привлекаемых специалистов (тогда на Византию и, соответственно, Грецию или Италию, теперь – на Польшу и правобережную Украину); такого же распространения книжной образованности при дворе (тогда в результате матримониальных и личных связей великого князя, теперь в виде приобщения царя и высшего придворного круга к западным формам жизни, занятиям и интересам); такой же двойственной позиции властей с осуждением консерваторов и церкви (тогда в виде борьбы за церковное имущество, теперь в виде ссылки патриарха при одновременном гонении на старообрядцев) и с осуждением лиц, которых можно было заподозрить

1068

в недостаточной приверженности к традиционным национальным ценностям (тогда в виде новгородских преследований, теперь в виде сожжения сочинений латиниста Симеона Полоцкого и казни его талантливого ученика Сильвестра Медведева), – вот на фоне всего этого и происходят культурно‑исторические процессы, в которых при сохранении былых черт, ставших для интересующего нас сословия имманентными, формируются некоторые новые черты.

К числу последних относилось, во‑первых, смещение духовного потенциала из сферы, так сказать, политического богословия (или богословской политики) в сферу собственно культуры и прежде всего античного наследия. В 1649 г. в Москву приглашается эллинист Епифаний Славинецкий. Приглашали его для «справки Библии греческой на славянскую речь», но главным в его деятельности стали распространение сочинений классиков древнегреческой философии и литературы (не без акцента на неоплатонические праосновы христианства) и подготовка специалистов, которые могли бы эту работу продолжить. Антагонистом Епифания и партии эллинофилов явился Симеон Полоцкий, приглашенный в Москву в 1660‑х годах и возглавивший латинскую партию. Непосредственно их противостояние касалось богословских вопросов и партийно‑идеологических контроверз при дворе, но в сфере культуры как таковой объективно они делали одно и то же дело: создавали духовную среду с новыми обыкновениями и нравами – установлением связи с западным каноном культуры через усиленное освоение и пропаганду классического античного наследия, вкусом к ученым занятиям, интересом к светской книге и уважением к ней, своеобразными публичными состязаниями в учености и риторике. Влияние этой среды, особенно «латинистов», на общество было, по всему судя, достаточно широко.

Другой важной и совершенно новой чертой формировавшегося образованного слоя была его демократизация. К концу века все чаще появляются сведения о школах при монастырях и церквах, открытых детям «из простых»; тот же статус был у школы более высокого уровня, существовавшей при Андреевском монастыре; просвещенный киевский митрополит Петр Могила предлагал еще Царю Михаилу Федоровичу учредить в Москве монастырь, в котором можно было бы обучать «детей боярских и из иного чину грамоте греческой и славянской». Попытки основать такого рода учебное заведение предпринимались в 1632, 1649, 1665 гг. вплоть до создания в 1687 г. Эллино‑греческой, в 1701 г. – Славяно‑греко‑латинской академии, где велено было преподавать «все свободные науки на греческом и латинском языках», учиться же там ‑

1069

«синклитским и боярским детям <…>, которых собрано бе больше сорока человек, кроме простых».

Оба процесса – демократизации и распространения образованности – своеобразно преломились в такой черте менталитета времени, как духовная независимость, ставшая теперь выглядеть совсем по‑другому, нежели былое «самовластие души». В народных массах – крестьянских, деклассированных, низового клира – универсальность и безысходность общественного кризиса XVII в. породили стремление к спасению души путем отказа от церковности, от цивилизации, вообще от традиционных норм поведения, на основе мобилизации собственных внутренних сил и самостоятельного решения. Так возникли ереси самосожженцев, Капитонов, появляется движение «христов», которые старались воспроизвести в своей жизни образ существования Христа. Последнее особенно показательно. В рамках традиционного православия уподобление себя Христу или даже сближение себя с ним – вещь совершенно неслыханная и глубоко кощунственная. Теперь протопоп Аввакум творит чудеса и обращается к Богу со словами: «На судищи десные Ти страны причастник буду со всеми избранными твоими»5 ; некий дьякон Федор рассказывает о ниспадании с него оков и отвержении узилища, т. е. о повторении чуда с апостолом Петром; переживание апостольских чудес встречается в жизнеописании боярыни Морозовой; старообрядцы, сосланные в Пустозерск, пишут собственные жития. Ощущение в себе божественной искры, крайнее обострение чувства нравственной ответственности за мир и общество, реализация в нем своего личного духовного потенциала становятся знамением времени на народно‑демократическом уровне.

Духовная традиция, завязавшаяся в эпоху Курицына, Вассиа‑на и Максима, продолжает жить. Ее исходные начала обнаруживаются на более поздних рубежах, ее новые черты входят в тот же комплекс – обретение себя в общественном служении; выбор пути если не на основе личной духовной ответственности, то во всяком случае при постоянном и остром ее переживании; восприятие знания и рефлексии по его поводу в качестве ценности; рассмотрение западноевропейского опыта в качестве одного из постоянных источников, подлежащих учету в ходе сложения новой российской культуры и государственности.

И снова обрыв. Как известно, «царь Петр любил порядок почти как царь Иван», и, как царь Иван, он сам и его преемники предпочли устраивать этот порядок и развивать страну и общество с помощью исполнительных слуг, а опираясь на не в меру «самовластно» думающих клириков и филологов. Разумеется, это уже не начало

1070

XVI в. и не середина XVI. Разумеется, Пушкин прав6 : почти как царь Иван, полагаясь на свое могущество и «презирая человечество», Петр в отличие от Ивана позволил себе насаждать просвещение, а оно повлекло за собой «неминуемое следствие» – свободомыслие, значит, и свободомыслящих. Указ о вольности дворянству умножил не только их число, но и их разнообразие: Лопухин – не Радищев, Фонвизин – не Новиков, хотя все они на новый лад духовно «самовластны». «Постепенно вырабатывается тот гуманный, внутренне свободный, интеллигентный слой, которому предстоит играть выдающуюся роль в истории и культуре следующего столетия»7 . Но столь же прав Пушкин и в дальнейшем ходе своей мысли: около Петра «история представляет всеобщее рабство». Интеллигенция в собственном смысле слова могла возникнуть только там, где «рабство», сохраняясь, перестает быть «всеобщим».

Снова наступает перерыв еще на сто – сто пятьдесят лет, но факторы, требовавшие столь долго вызревавшего слоя, продолжали неумолимо действовать. По‑прежнему в стране не было настоящего, развитого и самостоятельного третьего сословия, так что власть и нация нуждались в особом культурном и интеллектуальном резерве. По‑прежнему именно потому, что он был культурным и интеллектуально развитым, резерву этому не доверяли ни широкие слои населения, ни власть, хотя он только и делал, что обслуживал и одни, и другую и в этом смысле был необходим обоим. По‑прежнему западноевропейский опыт был постоянно востребован и востребован был слой, способный им овладеть и обогащать им жизнь страны, и по‑прежнему и этот опыт, и этот слой противоречили исконным традициям национальной жизни и национального менталитета и потому вызывали недоверие. Но время шло, условия менялись, потребность в указанном слое становилась все более острой, и к середине XIX столетия перерыв кончился. Процесс дошел до своего завершения – протоинтеллигенция стала интеллигенцией.

Какими новыми чертами и каким переосмыслением старых было ознаменовано появление на арене истории так долго и мучительно вызревавшей и наконец‑то выступившей общественной силы?

На протяжении обоих прослеженных этапов формирования протоинтеллигенции ее участие в общественной жизни и тем содействие развитию и духовному обогащению страны могло реализоваться только через служение власти и государству. Народа как одного из слагаемых национальной жизни, осознанного как самостоятельная субстанция, еще не было. В середине XIX в. такое слагаемое появилось; под влиянием растущего осознания роли

1071

народно‑национального начала в жизни общества это «слагаемое» было осмыслено как ценность, а служение ему – как этический императив. Протоинтеллигенция воплотилась в интеллигенцию там, где служение народу как величине от власти и государства отличной стало сознательной целью.

От протоинтеллигенции не ожидалось участия в развитии производительных сил страны. Ее образованность и начитанность реализовались в чисто умозрительной сфере, в борьбе вокруг вопросов богословских, филологических или философских. За познания именно в этих областях они приглашались ко двору, ценились в монастырях и обеспечивали себе материальное существование. Интеллигенция появляется там, где ее познания оказались востребованы общественным производством; и, соответственно, труд, на этих познаниях основанный, становится для нее источником существования – если не всегда фактически, то почти всегда морально. Собственно интеллигенция – это трудовая интеллигенция.

Наконец, культурные традиции и духовный опыт Западной Европы при Иване III и при царе Алексее Михайловиче – соответственно, в кругу, скажем, Федора Курицына или Симеона Полоцкого, – оставались чем‑то отечественным культурным традициям и духовному опыту внеположенным, может быть важным, подлежавшим усвоению или во всяком случае учету, сочетавшимся с ними в сознании и поведении, но всегда по отношению к ним чем‑то иным, внешним. У собственно интеллигенции они предстанут как две контрастные и взаимодействующие части культуры, лишь в своей совокупности определяющие поведение, общественные и этические ориентации человека.

Почему именно в середине XIX столетия сложились решающие условия для превращения людей, отмеченных указанными чертами, в конститутивную часть общества и в чем эти условия состояли? В отмене крепостного права и, значит, в индустриализации, в востребованности ею труда и образования, в демократизации общества. В завершении абсолютизма и, значит, в исчезновении монархической привилегии на регулирование духовной жизни и дворянски‑аристократической привилегии на книжную образованность. В углублении начатого романтиками и пушкинским поколением осознания народно‑национальных8 начал истории и культуры, приведшему в 1870–1880‑е годы к обострению противостояния России и Европы, а, начиная с 1890‑х годов, к новому переосмысленному их синтезу. С середины XIX в. появляется и слово «интеллигенция» – первый признак осознания са‑

1072

мого явления в качестве самостоятельного факта общественной действительности9 . Что было дальше?

II. Хартия

Русская интеллигенция в XIX в. знала свой эмбриональный период. Описанные выше процессы и потребности начали воплощаться в жизнь уже с 1830– 1840‑х годов в литературной и просветительной деятельности передового дворянства. Слово «интеллигенция» стало применяться к этой среде post factum, уже в 60‑е годы. Герцен характеризовал ее словами «лишние люди», добавляя при этом, что имеет в виду «настоящих лишних людей, николаевских». Ее общественная роль была хорошо описана в ретроспекции, в 1869 г., И.А.Гончаровым: «Крепостное право, телесное наказание, гнет начальства, ложь предрассудков общественной и семейной жизни, грубость, дикость нравов в массе, – вот, что стояло на очереди в борьбе и на что были устремлены главные силы русской интеллигенции тридцатых и сороковых годов. Нужно было с критической трибуны, с профессорской кафедры, в кругу любителей науки и литературы, под лад художественной критики взывать к первым, вопиющим принципам человечности, напоминать о правах личности, собственности и т. п.»10 . Превращение зародыша в ребенка пришлось на более поздние годы, «послениколаевские». У его колыбели оказались люди и книги, частично еще «николаевские» – Аксаковы и Хомяков, Герцен и Грановский, «Записки охотника», поэзия Некрасова; потом, после превращения, эстафету приняли не только дворяне новой формации, но и студенты‑разночинцы, становившиеся разночинцами‑профессорами, философами, писателями, художниками, народники и демократы.

Положение, смысл и задачи этой собственно интеллигенции, какой она возникла в третьей четверти XIX столетия, с образцовой ясностью представлены в «Дневнике писателя за 1876 год» Ф.М. Достоевского (запись «О любви к народу. Необходимый контракт с народом» и отчасти запись, данную продолжающая, – «Мужик Марей»). Положения, здесь сформулированные, настолько точно представляют суть возникшего сообщества, что вполне заслуживают наименования его хартии. Суть эта состоит в следующем. Есть «мы» – интеллигенция. Облик ее двоится: она несет на себе первородный грех «разврата и лжи», в который «мы» впали «с прививкой цивилизации». Но есть в ней и «лучшая часть» – она заслу‑


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 198; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!