Образ Рима в сочинении Тита Ливия



 

Эпопея, рассказанная Титом Ливием в «Истории Рима от основания Города», содержит не столько собственно историю Рима, сколько его героический образ. Читая предыдущий очерк, мы убедились, что такой характер повествования был задан историку объективно – содержанием его эпохи. Насколько был этот образ также и субъективно пережитым – обусловлен жизненным опытом Ливия, а главное – как соотносился он с исторической реальностью Древнего Рима?

По контрасту с бурями времени жизнь Ливия поражает своим внешним спокойствием. В предшествующем очерке мы видели, как трагическим сломам в ходе гражданских войн соответствовали спокойные и вполне традиционные перемещения историка из одного семилетнего биографического цикла в другой. В Риме к концу 30‑х годов мы застаем его вполне устроенным семейным человеком1 , которому полученное в Патавии прекрасное образование и, по‑видимому, уцелевшее во всех конфискациях и проскрипциях состояние давали возможность полностью погрузиться в ученые занятия. От них он уже не отвлекался до конца своих дней. Писал философские диалоги и сочинения по риторике2 , а примерно с 26 г. отдался работе над исторической эпопеей. Литературный труд поглощал Ливия целиком – ни о каких его общественных выступлениях, ни о каком участии в политической деятельности или о почетных магистратурах, которые бы он занимал, ничего не известно. В 14 г. н. э. он вернулся в родной Патавии – поступок тоже малооригинальный: проведя активную жизнь в столице, под старость возвращались на родину многие выходцы из муниципиев и колоний. Тут он продолжал работать до последнего вздоха, написал еще, полностью или частично, 22 книги и скончался в четвертый год правления императора Тиберия в возрасте 76 лет.

Эпопея, им созданная, авторского названия, кажется, не имела, или, во всяком случае, оно не сохранилось. То был труд в

416

142 книгах, освещавших события в Риме и на фронтах бесчисленных войн, которые он вел, начиная от времен легендарных, предшествовавших возникновению Города (согласно традиции в 753 г.), и до смерти пасынка Августа Друза в 9 г. н. э. Труд делился на тематические разделы по десять или иногда по пять книг в каждом. Такие группы книг (их принято называть соответственно декадами или пентадами) публиковались автором отдельно по мере их написания. До наших дней сохранились три полные декады – I, III, IV и одна неполная – книги 40–45. В своей совокупности они охватывают события до 293 г. и с 218 по 167 г. Мы, однако, имеем некоторую возможность судить и о несохранившихся книгах, так как почти к каждой из них была сделана еще в древности так называемая периоха – аннотация, кратко передававшая не только основные факты, но и авторскую их оценку. От некоторых книг сохранились также более или менее пространные фрагменты. Сочинение Ливия переписывалось (обычно по декадам) в древности вплоть до V в. К копиям именно этого столетия восходят основные рукописи; они датируются XI в. Первоиздание появилось в Риме около 1469 г. без книг 33 и 41–45.

Жизнь Ливия производит впечатление сосредоточенной, каби‑етной, мало связанной с пульсом времени. «У историка Рима нет истории», – констатировал в XIX в. автор одной из первых научных монографий о нашем авторе3 . Были, однако, у этой жизни свои черты, заставляющие доверять подобному впечатлению не до конца.

Первая из таких черт связана с родиной Ливия – Патавием и с той областью – Циркумпаданой, центром которой этот город был. У римлянина, говорил Цицерон, две родины4 . Одна – великая и славная республика Рима, гражданином которой он является и которой обязан беззаветно служить на поприще гражданском и военном. Другая – местная община, поселение или город, где он появился на свет, в чью почву уходят корни и традиции его рода, где веками сплачивались воедино местные семьи, на поддержку которых человек будет опираться всю жизнь, и в юности, и в старости, и живя в Риме, и воюя на далеких границах. Связь с родной общиной носила не только практический характер, но и духовный, нравственный. В связях патавинцев со своей родиной этот последний элемент играл особенно значительную роль. Происхождение из Патавия ассоциировалось с нравственной чистотой5 , старинной солидарностью гражданского коллектива и патриархальностью нравов, в нем царившими, с верностью традициям республиканской свободы. В проскрипци‑

417

ях триумвиров гибли, как мы помним, тысячи людей – жажда даровой наживы толкала на путь безнаказанных преступлений весьма многих, но прежде всего богачей из сословия всадников, стремившихся округлить и умножить свое достояние, достичь сенаторского ценза в миллион сестерциев. В Патавии в эти годы проживало 500 всадников – больше, чем в любом городе Италии, кроме Рима, но, как специально отмечали современники6 , гражданские войны не пробудили здесь проскрипционных страстей и жажды шального преступного обогащения. В 41 г. легат Антония (и будущий историк и оратор) Асиний Поллион во главе значительной армии подошел к Патавию, потребовал денег и оружия и получил отказ от старейшин города. Тогда он «обратился через их головы к рабам, обещав им свободу и вознаграждение за донос на господ. Но рабы не последовали этому призыву, предпочтя верность господам свободе»7 .

Город с такими нравами не мог сочувствовать политике принцепсов, в которой на протяжении всего первого столетия существования нового строя столь важную роль играли террор по отношению к аристократическим семьям республиканского происхождения, подавление в сенате оппозиции, исповедовавшей стоицизм и «тайную свободу», вытеснение старых римских и италийских семей провинциальными. Отсюда, из Патавия, происходил вождь «последних республиканцев» Гай Кассий Лонгин; здесь, в своем родном городе, возрождал полузабытые древние местные обряды и культ свободы Тразея Пет – глава стоической оппозиции в сенате при Нероне8 ; как показали просопографические исследования последнего времени, ядро сенатской оппозиции Домициану в 80–90‑е годы I в. н. э. с ее культом героев Республики, Брута и Кассия, составляла группа сенаторов из Патавия и его окрестностей9 .

Ливии сформировался в этой атмосфере, она не могла не сказаться в его творчестве, как бы ни старался он держаться в стороне от политики, от борьбы цезарианцев с республиканцами, партий вообще. Он лишь дважды и мельком упоминает Цезаря (1, 19), восхваляет Брута и Кассия10 , не берется решить, принесли Цезарь Риму больше пользы, чем вреда11 ; император Август, не обинуясь, хотя и в шутку, называл Ливия «помпеянцем»12 . Римская республика выступает в его историческом труде как благо и ценность, гражданские войны, окончательно ее разрушившие и поглотившие, – как позор и бедствие, а становящийся императорский строй, если рассматривать его в виде альтернативы республике и ее замены, – как нечто весьма сомнительное.

418

Тот факт, что «История Рима от основания Города» сохранилась лишь на треть и что пропали именно те книги, где должна бы идти речь о кризисе республиканского строя, не может поколебать наш взгляд на Тита Ливия как на истинного патавинца – историка и защитника республики римлян, а на его труд – как на апологию этой республики, – взгляд к тому же общепринятый, господствовавший и среди римских писателей, и в культурной традиции позднейшей Европы. Пропавшие книги не могли противоречить этому взгляду. Сам Ливии говорил в предисловии – и, таким образом, имел в виду свой труд в целом, – что залогом и причиной успехов и роста Рима, его исторического величия является республиканское устройство. Историк Кремуций Корд, который жил при Тиберии и, следовательно, ссылаясь на Тита Ливия, имел в виду труд его в полном виде, оправдывал свои симпатии к защитникам республики указанием на «Историю Рима от основания Города» как на свой прецедент13 .

На первый взгляд прямо противоречит этому выводу другая черта биографии Ливия – его близость к императору Августу. Такая близость свидетельствуется прямыми и косвенными данными. Среди них упоминание в «Истории Рима от основания Города» (IV, 19) о непосредственном участии императора в работе историка; рассказ Тацита о процессе Кремуция Корда (см. прим. 12 и 13) указывает на отношения близости и доверия между Августом и нашим автором; Светоний в биографии императора Клавдия (41, 1) говорит, что последний много занимался историей, обратившись к ней по совету Ливия: в пору жизни Ливия в Риме Клавдий, внучатый племянник принцепса, был еще подростком, жил в императорском дворце на Палатине, и если наш историк давал ему советы, значит, был он близок не только с самим Августом, но и с его семьей. Косвенным подтверждением тесной связи Ливия и рассказанной им эпопеи с императором является выразительное совпадение дат: работа начинается примерно в 27 г. до н. э., то есть в год официального провозглашения Августа правителем государства; Ливии покидает Рим и возвращается к себе в Патавий в 14 г., то есть в год смерти своего покровителя. Вряд ли можно также не обратить внимания на то, что Ливии не единственный писатель среди современников, чьей работой Август интересовался и на которую старался влиять; в том же положении находились Вергилий, Гораций, Меценат –Ливии, по‑видимому, входил в дружеский кружок, члены которого общались с императором постоянно.

Близость эта существенна для понимания авторского замысла и общего характера «Истории Рима от основания Города». Благо‑

419

даря ей коренное противоречие между принципатом как воссозданной и «очищенной» древней республикой Рима и принципатом как прологом к космополитической монархии, уничтожившей гражданскую общину Рима и ее ценности, оказалось перенесенным внутрь создававшейся Ливием эпопеи, в его жизнь, мышление и творчество. Известен случай, когда Август в угоду своим монархическим (скажем точнее: протомонархическим) замыслам заставил историка изменить трактовку одного из эпизодов древней истории Города14 . Подчинять творчество писателей, вхожих в Палатинский дворец и, в частности, создаваемый ими образ Рима, своим политико‑пропагандистским расчетам было, по‑видимому, для Августа определенным принципом: несколькими годами позже он так же заставил Горация написать книгу IV од; не исключено, что сходными мотивами объясняется появление патетического рассказа о комете Юлия в заключении «Метаморфоз» Овидия. Но чем настойчивей слышались в двуедином историческом образе принципата прагматически‑политические мотивы, чем решительнее требовал Август, чтобы поэты и историки, им пестуемые, работали на эстетизацию и возвеличение его единодержавия, тем более отодвигался в дали идеала, окутывался эпическими, легендарными обертонами тот второй, старореспубликанский Рим, с которым принципат был также исторически связан, прославление которого также входило в программу Августа, но который вызывал у больших художников, его окружавших, патриотизм и поэтическое одушевление не заказные, а искренние и потому далеко перераставшие прагматический «социальный заказ» принцепса, – Рим «Энеиды» Вергилия и Рим третьей книги од Горация. Риму Тита Ливия предстояло занять место в том же ряду.

В свете всего сказанного выше «штатский» характер биографии Ливия, спокойная и замкнутая размеренность его существования приобретали особое значение. Если, в отличие от предшествующих и современных ему авторов исторических сочинений, он не командовал легионами и не разоблачал политических противников на форуме, если вообще он лично не участвовал в бурных конфликтах времени, а наблюдал их из заменявшего римлянам кабинет прохладного таблина своего дома, то это знаменовало принадлежность его самого и его творчества к новой эре – к наступавшей эре отчуждения государства и политики от повседневной жизни граждан. На протяжении I в. это отчуждение становилось все более откровенным и глубоким, и Лонгину, Иосифу Флавию, Тациту предстояло осмыслить его как едва ли не главную

420

черту своей эпохи. Ливию оно давало о себе знать еще отдаленно, но уже непреложно: эпопея, которую он создавал, все менее могла рассматриваться с позиций непосредственного участника политических битв, она все более отдалялась от них и над ними возвышалась.

Явное несоответствие образа, созданного Ливием, реально‑повседневной действительности Древнего Рима не означает ни того, что образ этот представляет собой литературно‑художественную фикцию, ни того, что, как некогда полагал Теодор Моммзен, «историческим сочинением в подлинном смысле слова летопись Тита Ливия не является»15 , ни того, наконец, что летопись эта лишена объективного познавательного смысла и тем самым не отражает историческую истину.

Начать с того, что образ провиденциального Рима, растущего и набирающего силы, несмотря на все превратности судьбы, и несущего народам мира более совершенные формы общественной организации и более высокую систему ценностей, – не создание Тита Ливия, а константа культурного самосознания римского народа; уже в силу этого такой образ обладает определенным объективным, а следовательно, и познавательным значением: история ‑это не только то, что происходит, а и то, что люди думают о происходящем, и познать ее – значит познать эти события и эти мысли в их нераздельности. По словам Ливия (XXVII, 17), при покорении испанских племен в 211–206 гг. Сципион говорил им о том, что цель римского завоевания не захват ради захвата, а, скорее, распространение в землях, окружающих империю, гражданского мира и гражданской организации, законности и верности договорам16 . Бесчисленные клиентелы, оставленные им в Испании, и переход на его сторону многих племен свидетельствуют о том, что подобным речам соответствовала определенная практика. Катон Цензорий в пору своего наместничества в Сардинии в 198 г. строжайшим образом придерживался норм, которые прославлял как обязательные для римского магистрата17 , – двумя столетиями позже именно они вошли в описанную выше Ливиеву характеристику римской системы ценностей. В 137 г. Тиберий Гракх вел себя под Нуманцией так, будто сознательно старался предвосхитить образ идеального римского полководца в изображении Тита Ливия; не случайно биограф Тиберия ссылается в этой связи на эпизод в Кавдииском ущелье, столь ярко и подробно описанный в «Истории Рима от основания Города»18 . Все слагаемые Ливиева образа Рима и римлянина – хотя и в типичном для эпохи сочетании с другими чертами, прямо им противоположными, ‑ безоши‑

421

бочно узнаются в жизни и деятельности некоторых известных персонажей еще и в период предсмертного кризиса Республики – в провинциальном законодательстве Цезаря или в поведении консула 74 г. Луция Лициния Лукулла19 .

Те же верность законам как основа свободы гражданина, его ответственность перед общиной, почтение к богам, предузнание их воли и следование ей как залог военных и политических успехов, готовность идти до конца ради достижения целей, намеченных государством, и превосходство римлян в этом отношении над другими народами – все эти черты образа Рима у Ливия непрерывно возвращаются при характеристике римлян, их республики и их истории в речах, письмах и сочинениях Цицерона20 . Нельзя забывать также, что в Риме был крайне распространен национально‑патриотический и исторический фольклор, состоявший из рассказов о подвигах героев былых времен, о сбывшихся пророчествах и чудесных знамениях, о неколебимой верности великих деятелей Рима высшим ценностям и законам республики. Такие рассказы назывались «примерами» ‑ exempla, были известны каждому с детства, использовались в речах – как учебных, в риторических школах, так и реальных, публичных, и оказывали мощное воздействие на подрастающее поколение21 . В утверждении нравственных принципов, лежавших в основе подобных «примеров», видел вообще смысл исторических сочинений Тацит22 . Некоторые сборники exempla сохранились. Едва ли не самым значительным среди них был составленный Валерием Максимом во второй четверти I в. н. э. и носивший название «О достославных деяниях и изречениях» в девяти книгах23 . Собранный здесь огромный материал, покрывающий всю историю Рима, явственно говорит о том, что в традицию римской славы, призванную воспитывать народ, первыми отбирались «деяния и изречения», утверждавшие в качестве главных, образцовых свойств римского племени все те же Ливиевы доблести, все те же слагаемые выписанного им образа: благочестие, веру в знамения и их толкование, в силу и строгость обрядов (книга I), преданность законам, сыновнему долгу, воинской дисциплине (книга II), выдержку и упорство в достижении поставленной цели (книга III), строгость нравов, умеренность, предпочтение старинной бедности кричащему богатству (книга IV)24 .

Есть и другие соображения, по которым расхождение между фактами, с одной стороны, и образом Рима, созданным Титом Ливнем с опорой на нравственную и культурную традицию – с другой, не может характеризовать этот образ как субъективную фантазию историка. Факты, опровергающие эту традицию и этот

422

образ, конкретны, локальны, непосредственно жизненны и в этом смысле точны. Но существует историческая точность и иного рода ‑ точность итоговой характеристики, точность в определении роли, сыгранной данным народом и его государством в общем развитии человека. Как ни странно, но при таком «итоговом» подходе картина, нарисованная Ливием, оказывается весьма точной – вопреки, казалось бы, конкретным, локальным и непосредственно жизненным фактам, ее опровергающим.

Когда Европа оглядывается на римские истоки – или, скажем точнее, на римский компонент – своей государственности и культуры, три обстоятельства выступают на первый план как абсолютно очевидные и непреложные.

Прежде всего ‑ факт, что, начавшись как незначительное поселение, где сселились несколько враждующих и нищих разноплеменных групп, Рим веками шел к своей провиденциальной цели, втягивая в свою орбиту один за другим города, племена, народы, страны, и кончил как мировая держава, раскинувшаяся от Гибралтара до Персидского залива и от Шотландии до порогов Нила. Так что же делал Ливии, вводя эту тему в свой рассказ в качестве одной из главных, – искажал историческую истину или обнаруживал ее, раскрывая всемирно‑исторический смысл описываемого процесса?

Могут ли, далее, непрестанные нарушения законов в жизни римского общества опровергнуть утверждения Ливия о законности как фундаменте этого общества, если наследники Рима, страны Западной Европы, основывали и основывают до наших дней свои правосознание и правопорядок на принципах римского права, вобравших в себя также и опыт республиканского законотворчества? Любая система права, чтобы быть действенной, должна справиться с коренным противоречием между стабильностью законов как основой их авторитета и способностью тех же законов меняться под влиянием обстоятельств как основой их жизненности и эффективности. Хищные богачи, столь часто оказывающиеся во главе республики, корыстно злоупотребляли и консерватизмом римских правовых установлений, и их зависимостью от обстоятельств. Ливии, стремясь подчеркнуть правовое совершенство республики, действительно подчас вуалировал выразительные Детали подобных эпизодов25 . Но ведь он же столь подробно передал речи народного трибуна Канулея, консула Марка Катона, его противника трибуна Валерия, которыми обосновывалось принципиальное решение обозначенного выше коренного противоречия, причем решение, с одной стороны, реально воплощенное в струк‑

423

туре римского права с его сочетанием законов, преторских эдиктов и disciplina maiorum26 , а с другой – отлившиеся в такие чеканные формулировки, что их как образец воспроизводили классики философии права еще в XIX столетии27 .

Другое коренное противоречие права – противоречие между нормами, обеспечивающими интересы общественного целого, и защитой интересов личности. Покушения на интересы общественного целого были в Риме обычной практикой, а защита интересов личности – выборочной и непоследовательной. Но ведь нельзя забывать, что сам принцип подобного равновесия и усмотрение в нем главного смысла права были величайшим открытием античного мира, получившим теоретическое обоснование и известное практическое воплощение в Греции, но ставшее основой общественного мировосприятия в Риме и отсюда определившее теории естественного права в Европе XVII–XIXbb. Равновесие такого рода до сих пор образует основу всякой демократии, всей концепции прав человека. В Риме оно зиждилось на взаимоопосредовании божественного миропорядка, fas, и специфически римского понятия jus, которому современный исследователь дает следующее весьма точное определение. «В Риме jus понимали и переживали как предельно широкую область, возникшую после отграничения всех частных областей, личных или коллективных. Jus – это то, на что каждый может претендовать в силу и в меру своего социального положения. Он представляет собой, другими словами, совокупность прав и обязанностей, принадлежностей и ответственностей, присущих каждому человеку исходя из его социального предназначения»28 . Римское право возникало из совокупности jura каждого гражданина и каждой группы населения, т. е. по природе своей, во‑первых, носило социально равновесный характер, во‑вторых, объединяло правовой принцип с принципом сакральным. Когда Ливии говорил, что «Город, основанный силой оружия, основался заново на праве, законах и обычаях» (I, 19, 1), он формулировал положение, не только несогласное с очень многим в жизни Рима, но и подтверждаемое стереотипами в мышлении его граждан и судьбой его наследия.

Наконец, последнее обстоятельство, которое нельзя не учитывать, оценивая степень соответствия описанного Ливием образа Рима объективной исторической реальности, связано с романизацией. Под романизацией принято понимать процесс создания на территориях, завоеванных Римом или подчиненных его влиянию, особой цивилизации, в которой исконные туземные элементы взаимодействовали с римскими, сливаясь с ними в двуеди‑

424

ный хозяйственный, административно‑правовой и культурный организм. Одним из основных средств романизации была динамичная и многоступенчатая система римского гражданства. Предоставляя право своего гражданства и привилегии, с ним связанные, в разной степени тем или иным городским общинам, племенам и провинциям, подстрекая их соревноваться на службе Риму за переход с низкой ступени гражданства на более высокую, римляне создавали решающий стимул романизации. Завоевание было лишь началом. Главное шло дальше – в‑живание римского в местное, с‑живание покоренных и покорителей. Как принцип, как тип гражданства и цивилизации, как форма взаимодействия с окружающим миром, романизация вытекала из самой природы римской гражданской общины и проявлялась уже на ранних этапах ее истории. В образе республиканского Рима, выписанном Ливием, эти начала обнаруживаются уже совершенно ясно.

Говоря об организации римской власти в городских общинах Италии, на испанских и галльских территориях, на Востоке, историк не скрывает роли завоеваний, рассказывает о массовом истреблении побежденных, о протестах городов и народов, лишаемых своей самостоятельности, но, как обычно, акцент у него лежит на устанавливаемом в конечном счете согласии29 . Расхождение между жестокой правдой и гармонизующей тенденцией в угоду Образу налицо, но в итоговой исторической ретроспекции оно и здесь оказывается сосуществующим с уловленными Ливием самыми общими линиями развития, которые, продолжаясь все дальше и дальше в будущее, выявляли вполне реальный исторический смысл процесса. Он был изначально присущ римской гражданской общине, хотя и развернулся полностью в эпоху Ранней империи, когда стало окончательно ясно, что на одно‑два столетия, вплоть до конца собственно античного Рима, превращение примыкающих к нему земель в провинции означало для населявших их народов выживание, стабилизацию и рост производительных сил. Примечательно, что положение это признавалось не только апологетами империи30 , но и авторами, остро чувствовавшими все пороки Рима, весь грубо насильственный характер его владычества31 .

Образ Рима, запечатленный в эпопее Тита Ливия, находится, как выясняется, в особых отношениях с действительностью: жизнь Города и повседневное его бытие рассматриваются в большей мере через его традиционную систему ценностей, чем сами по себе, в и * прямой и непосредственной данности; в результате созданный

425

образ видоизменяет представление об этой жизни и этом бытии в соответствии с идеальной нормой и на уровне непосредственной общественно‑исторической эмпирии не может рассматриваться как фактически им адекватный; в исторической ретроспекции обнаруживается, однако, что сама такая норма не только отклоняется от общественной реальности, но также отражает глубинные тенденции ее развития и в свою очередь отражается в них, а ориентированный на нее образ, созданный Титом Ливием, бесспорно представляет историческую действительность, но так, что на первый план выходят взаимосвязь и взаимодействие общественной реальности и общественного идеала.

В этих условиях предмет изображения в «Истории Рима от основания Города» приходится квалифицировать не как образ, а как общественно‑исторический миф: в образе главное – творческая фантазия, формирующая его в соответствии с мировосприятием автора; в общественно‑историческом мифе – идеал изо ванное отражение реальности, отличное от непосредственной данности, но живущее в сознании коллектива и влияющее на его мироотноше‑ние. В эпопее Тита Ливия мы имеем дело не с одной лишь непосредственной римской действительностью как таковой и не с одним лишь общественным идеалом римской гражданской общины как таковым, а с объединяющим их римским мифом.

1993

Примечания

1 Кто была жена Ливия, не засвидетельствовано, но у историка было по крайней мере два сына– старший, умерший в детстве (Inscriptiones Latinae Selectae/ Ed. H. Dessau. Berlin, 1954, 2919), и младший, известный как автор сочинений по географии. Кроме того, была замужняя дочь: зять историка Л. Магий упоминается в «Контроверсиях» Сенеки‑ритора (X, пред. 2).

2 См.: Л. Анней Сенека. Нравственные письма, 100, 9; Сенека‑ритор. Контровер‑сии, IX, 24, 14, 25, 26; Квинтилиан. Наставление в ораторском искусстве, X, 1, 39; 2, 18.

3TaineH. Essai surTite Live. Paris, 1874. P. 1.

4Цицерон. О законах, И, 5.

5Плиний Младший. Письма, I, 14, 6; Марциал, XI, 16, 8.

6Страбон, V, 1,7.

7НемировскийА.И. У истоков исторической мысли. Воронеж, 1979. С. 181 со ссылкой на Макробия (Сатурналии, I, II, 22).

8Тацит. Анналы, XVI, 21, 1 и многочисленные комментарии к этому весьма темному месту ‑ BorszakSt. P. Cornelius Tacitus. Stuttgart, 1968, Sp. 380; гораздо убедительнее в издании: Р. Cornelius Tacitus erklart von Karl Nipperday. 5. Aufl., Bd II. Berlin, 1892, ad loc. Ср. также: CIL, V, 2787.

9Koestermann E. Tacitus und die Transpadana //Athenaeum. Vol. 43 (1965), fasc. I‑H. в первую очередь ‑ S. 167‑175.

426

10Тацит. Анналы, IV, 34.

11Сенека. Вопросы изучения природы, V, 18, 4: «Как многие говорили в народе об отце Цезаря, а Тит Ливии закрепил и в письменном виде, нельзя решить, что было лучше для государства – производить ему на свет сына или нет».

12Тацит. Анналы, IV, 34, 3.

13 Там же.

 

15Mommsen Th. Die patricischen Claudier // Romische Forschungen. Bd I. B[erlin], 1864. S. 289.

16 Ср.: XXVI, 49‑51; XXVII, 17‑20; XXVIII, 1‑4. С этой точки зрения весьма примечательно поведение Сципиона при обсуждении после Замы условий мирного договора с Карфагеном и его аргументация – Аппиан. Римская история, VIII, 65.

17Плутарх. Катон, 6; ср. признание самого Катона: Oratorum Romanorum Fragmenta / Edidit H. Malcovat», ed. 4,1.1. Torino, 1976, fragm. 174. Переводом, в кн.: Трухина Н.Н. Политика и политики «золотого века» Римской республики. М., 1986. С. 179.

18Плутарх. Тиберий Гракх, 5–7.

19 О воинском таланте Лукулла и личном его участии в воинских подвигах, о его верности законам и dementia, благочестивой преданности старшим, говорится в таком значительном количестве источников, что сомневаться в сообщаемых сведениях не приходится. Сточки зрения соответствия Ливиевой модели образцового римлянина важнее других Веллей Патеркул. II, 33; Дион Кассий. 36, 16; Плутарх. Лукулл, I, 2; II, 28; Цицерон. Брут… 222.

20 Цитаты и комментарий см. в работе автора «Историческое пространство и историческое время в культуре Древнего Рима» (Культура Древнего Рима. Т. II. М., 1985).

21 Об этом прямо говорят оба эпитоматора Валерия Максима (о нем см. ниже в тексте), чьи труды дошли до нас, ‑ Юлий Парис (IV в. н. э.) и Януарий Непотиан (VI в. н.э.).

22Тацит. Анналы, III, 65, 1; Ср.: Жизнеописание Агриколы, 1‑3.

23 О популярности книги Валерия Максима говорят интенсивное использование ее позднейшими римскими авторами, необычно большое количество рукописей и, наконец, наличие эпитом, авторы которых специально рекомендуют ее в качестве пособия при составлении речей. См.: Schanz M. Geschichte der romischen Literatur, 2. Teil, 2. Halfte. Munchen, 1901. S. 196‑201.

24 Доказательству той мысли, что, создавая свод нормативных римских доблестей, Валерий Максим крайне широко использовал Ливия, посвящена специальная работа известного знатока его творчества А. Клотца (см.: Hermes. Bd 44, 1909. S. 198– 214).

25 Очень ясно, например, при описании поведения Сципиона Африканского (XXXVIII, 50 и след.) после предъявления ему обвинения в присвоении контрибуции царя Антиоха. Источник, отраженный у Авла Геллия (IV, 18) и считающийся наиболее аутентичным {MommsenTh. Die Scipionenpiozesse // Hermes. I, [1866]. S‑ 166), содержит рассказ о сенаторском заседании, в котором Сципион порвал на глазах у всех документы своей финансовой отчетности. Ливии переносит всю сцену на форум и опускает рассказ о демонстративном своеволии героя.

!6 Закон (lex) в Риме на практике мог быть изменен полностью или частично и мог быть отменен, но в идеале и в принципе рассматривался как волеизъявление народа, а потому как вечный и нерушимый, это явствовало из этимологии слова, восходившего к сакральному понятию reg‑ (откуда rex– «царь и жрец»), из фиксации текста принятого закона на «вечном» материале – камне или бронзе, из существования определенного типа законов, не подлежавших отмене. В отличие от leges, принимавшихся народным собранием, edicti объявлялись прето‑

427

ром в начале его магистратского года и содержали как положения предшествующих преторских эдиктов, так и те новые положения, которыми он собирался их дополнить и руководствоваться на протяжении своей магистратуры, ‑ «совершенно оригинальный и единственный в своем роде источник права, ни в каком другом законодательстве он больше не встречается» (Бартошек М. Римское право. М., 1989. С. 116). Наконец, disciplina maiorum или mos maiorum, «нравы предков», представляли собой совокупность прецедентов; они не были обязательны, но определяли подход к каждому данному случаю, наиболее соответствовавший традициям и обычаям народа. Сжатую, ясную и точную характеристику этой структуры римского права см. в кн.: StocktonD. Cicero. A Political Biography. Oxford, 1971 (reprint 1978). P. 22. Сочетание стабильности и изменяемости римских законов у Ливия подчеркнуто (см.: VII, 17, 12; IX, 33, 9).

27Гегель Г.В.Ф. Философия права. М.; Л., 1934. С. 28‑29.

28Meslin M. L'Homme romain des origines au ler siecle de notre ere. Paris, 1978. P. 23.

29 См., например, Историю покорения латинских городов (VIII, 8–14), которую Ливии завершает общей характеристикой мотивов, принципов и итогов романизации (§ 13, 11‑18); показателен рассказ о покорении и послевоенной организации Сиракуз (XXV, 31) и мн. др.

30 Прежде всего Элием Аристидом во второй четверти II в. н. э. – см. его «Римскую речь» в целом и особенно главы 59‑60; в конце Империи ‑ Рутилием Нама‑цианом в поэме «О возвращении» (I, 63‑66).

31 Тацит ‑ см. его «Жизнеописание Агриколы» (21, 2), «Историю» (IV, 73–74), «Анналы» (XI, 24) и, что особенно примечательно, ненавидевший римскую власть отец церкви Тертуллиан ‑ «О душе» (30).

 

Ливии и исторический миф

 

Общественно‑исторические мифы представляют собой особую универсальную реальность истории. Они возникают оттого, что никакое общество не может существовать, если основная масса его граждан не готова выступить на его защиту, спокойно подчиняться его законам, следовать его нормам, традициям и обычаям, если она не испытывает удовлетворения от принадлежности к его миру как к своему. И напротив того – общество сохраняет жизнеспособность лишь там, где у граждан есть убеждение в осмысленности его норм, в наличии у него своих ценностей и потенциальной их осуществимости, в значительности его традиций. Между тем эмпирическая действительность как она есть никогда не дает для такого убеждения непосредственно очевидных и бесспорных оснований, поскольку она никогда не совпадает с той, какую хотелось бы видеть, и интересы каждого никогда не могут просто и целиком совпадать с общими. Неизбежно возникающий зазор если не исчезает, то отступает на задний план лишь там, где человек способен верить в свое общество и в его ценности, разумеется, исходя из жизненных обстоятельств, но в конечном счете как бы и поверх них. Содержание такой веры «поверх жизненных обстоятельств», всего подобного восприятия своего общества в целом и возникающий отсюда его облик и образуют его миф1 .

Общественно‑исторические мифы характеризуются рядом признаков: они возникают в связи с условиями жизни, но ими не исчерпываются, сосредоточены в общественном сознании и самосознании и в этом смысле обладают высокой степенью самостоятельности; мифы характеризуют данное общество как воплощение его ценностей, заставляя видеть в негативных сторонах Действительности реальный, но допускающий и даже предполагающий преодоление фон2 ; как часть общественного сознания, мифы активно влияют на самочувствие и поведение личностей и масс; в отличие от пропагандистских фикций, эксплуатирующих мифы, но создаваемых искусственно и ad hoc, влияние такого рода

429

основано на глубинных свойствах общества и характерных для него устойчивых социально‑психологических структурах; соответственно, воздействие общественно‑исторических мифов на общественную практику обнаруживается особенно очевидно в паро‑ксизмальные моменты жизни социума или, напротив того, при рассмотрении длительных периодов в его развитии и исторических итогов этого развития.

Мифологическая материя исторического процесса одновременно и очевидна, и трудноуловима. Где, например, в повседневной, непосредственной действительности средневекового феодального общества, грубого, жестокого и невежественного, вечно полуголодного и ленивого, размещаются рыцарская честь и рыцарская любовь, пламенная христианская вера, идеал вассального служения? Казалось бы, нигде, все это красивые выдумки, существовавшие только в грезах, мистических видениях и рыцарских романах, да веками позже – в сочинениях романтиков. Так‑то оно, может быть, и так, но ведь и вполне реального, доподлинного Средневековья без них нет. Непонятным остается многое в Крестовых походах, а значит, в их экономических и социальных последствиях, в народных ересях, окрасивших политическую жизнь целых стран, в практических трудностях перехода от феодального мира к миру государственной централизации, да и сам миф Средних веков, воссозданный романтиками, как выясняется при ближайшем рассмотрении, не такая уж выдумка, а, скорее, сублимация реальности. Дальнейшая жизнь его в духовной традиции Европы – тоже вполне объективный факт, раз он отозвался столь многим в политических судьбах европейских стран в Новое время. Наследие каждого общества – часть его мифа, а тем самым и его истории.

Только и именно в античности, однако, миф укоренен так глубоко в исторической жизни, так сильно пронизывает все ее сферы. Античный мир принадлежал к тому этапу исторического развития человечества, на котором у общества еще не было возможности развиться за пределы такого простого общественного организма, как гражданская община. Община поэтому постоянно в том или ином виде сохранялась, а нормы, на которых она была основана, играли роль сложившегося в прошлом, но неизменно актуального и непреложного образца. Хозяйственное и социально‑политическое развитие, однако, как бы оно ни было ограничено, происходит неизбежно в любых условиях, и именно оно вело к усложнению и обогащению общества, требовало выхода за пределы общины, разлагало ее и подрывало ее нормы. В результате они выступали од‑

430

новременно как постоянно ускользающая из жизни и постоянно в ней присутствующая и ее формирующая сила – т. е. как миф. Историческая действительность античного Рима существует лишь как живое неустойчивое противоречие эмпирии и мифа, как их пластическое, осязаемое, непосредственное единство. Два примера в пояснение и подтверждение сказанного. Важным слагаемым римского мифа были идеализация бедности и осуждение богатства. В государстве, ведшем непрерывные войны, накопившем неслыханные сокровища и ставившем общественное продвижение человека в прямую зависимость от его ценза, т. е. от его умения обогащаться, осуждение стяжательства должно было выглядеть противоестественным вздором. Должно было, но, по‑видимому, так не выглядело. Высокий ценз был не только преимуществом, но и обязанностью взысканного судьбой человека больше отдавать государству – лишение equus publicus, например, воспринималось не как облегчение, а как позор3 . С того момента как богатство Рима стало очевидным фактором государственной жизни и до самого конца Республики, периодически принимались законы, делавшие обязательным ограничение личных расходов4 . Их повторяемость показывает, что они не исполнялись, но ведь что‑то заставляло их систематически принимать. Моралисты и историки прославляли героев Рима за бедность; в доказательство принято было говорить, что их земельный надел составлял 7 югеров (примерно 385x500 м)5 . На фоне имений, занимавших тысячи югеров6 , это выглядело не более чем назидательной басней; но при выводе колоний, как выясняется, размер предоставляемых участков был действительно ориентирован примерно на те же 7 югеров7 , т. е. цифра эта была не выдуманной, а отражала некоторую норму – психологическую и в то же время реальную. По‑видимому, бесспорны неоднократно засвидетельствованные демонстративные отказы полководцев использовать военную добычу для личного обогащения8 – бессеребренничество могло, следовательно, играть роль не только идеала, но в определенных случаях также и регулятора практического поведения – одно было неотделимо от другого.

Точно так же обстоит дело и с еще одной стороной римского мифа. Войны здесь велись всегда и носили грабительский характер, договоры и право на жизнь добровольно сдавшихся сплошь да рядом не соблюдались – такие факты засвидетельствованы нео‑

нократно и сомнений не вызывают. Да, но Сципион Старший казнил трибунов, допустивших разграбление сдавшегося города, лишил добычи всю армию9 ; римский полководец, добившийся

431

победы тем, что отравил колодцы в землях врага, до конца жизни был окружен общим презрением10 , никто не стал покупать рабов, захваченных при взятии италийского города11 . Удачливый полководец считал для себя обязательным построить для родного города водопровод, храм, театр или библиотеку, случаи уклонения от очень обременительных обязанностей в городском самоуправлении отмечаются лишь со II в. н. э., да и то преимущественно на грекоязычном Востоке. Прославляемую республику обкрадывали, но оставляемым на века итогом жизни римлянина был cursus, т. е. перечень того, что он достиг на службе той же республике, и т. д. и т. п.

Благодаря особенностям биографии Ливия и эпохи, им пережитой, благодаря тому, что на его глазах республика все более явственно становилась метареальностью, лежавшей вне и над жизнью и в то же время эту жизнь пронизывавшей и формировавшей, он сумел глубже и ярче, чем кто бы то ни было из древних авторов, раскрыть внутреннюю субстанцию истории родного города, ее исток и тайну ‑ римский миф.

Такой характер «Истории Рима от основания Города» определяет ее актуальность сегодня – актуальность прежде всего методологическую, научно‑познавательную. Чтобы оценить ее, обратим внимание на существующее издавна в европейской культурной традиции противоречие двух обликов Рима– эталона гражданской доблести, героического патриотизма, преданности свободе и законам государства, и государства совсем иного свойства – агрессора, хищнически эксплуатировавшего покоренные народы, закреплявшего свое господство сложной системой законов и оправдывавшего его нравственной риторикой «после того, как захватнические аппетиты были удовлетворены»12 . Первое из этих представлений, характерное для XVI–XVIII вв., опиралось на самосознание римлян, на образное восприятие их истории и ее деятелей, не предполагало исторической разноприродности изучаемого мира и мира историка, а предполагало, напротив того, способность рассматривать героев Древнего Рима, его учреждения и нравы в свете актуального общественно‑политического и культурного опыта. Второе из указанных представлений, характерное для положительной науки XIX–XX вв., основывалось на анализе максимального числа объективных данных, требовало обнаружения общих закономерностей, придающих этим данным системный смысл, и предполагало критический взгляд на прошлое как на объект, – взгляд, независимый от субъективности историка и от пережитого им опыта. Традиционная точка зрения состоит в том, что подходы эти

432

исключают друг друга, ибо только научно‑дискурсивный анализ объективных данных ведет к истине, исторические же реконструкции, исходящие из самосознания прошлого и его мифов, – лишь препятствие на этом пути13 .

Феномен Тита Ливия доказывает, что противопоставление это неправомерно, что историческая действительность – это всегда и эмпирия и миф, а познание ее требует проникновения в объективные закономерности, видные как бы извне, но также и во внутреннее самосознание народа в их взаимоопосредовании и единстве. Можно, конечно, объяснять их соединение как искусственное смешение исторической достоверности с химерами: законы против роскоши действительно были, но ведь не выполнялись– так стоит ли их учитывать в серьезном историческом анализе? Богатство вызывало осуждение, но ведь только моральное, награбленным же преспокойно пользовались – вот что единственно важно. Обряды очищения граждан, запятнавших себя убийствами и жестокостью на войне, в самом деле представлены у римлян с такой полнотой и обязательностью, каких не знал ни один древний народ, но обряды обрядами, а войны все с теми же жестокостями и убийствами велись ежегодно. Верно, что некогда Сципион наказал армию за нарушение военного права, – зато сколько полководцев этого не делали… История – это лишь то, что «было на самом деле», wie es eigentlich gewesen14 , и именно ее мы обязаны исследовать и восстановить, а не неуловимый воздух истории – мысли, нормы, стремления, репутации, привычки и вкусы ‑ все, из чего соткан миф времени.

Строгость исторического исследования и точность выводов действительно составляют непременные условия работы историка, и первостепенная задача его действительно состоит в том, чтобы установить, «как было оно на самом деле». Только очень важно понять, что эти строгость и точность обеспечиваются не умением пройти сквозь сознание времени, сквозь его образы и мифы к «некоторому числу очевидных истин»15 , и состоят не в том, чтобы исторических деятелей прошлого «выводить на чистую воду» и «срывать с них все и всяческие маски», изъяв их для этого из атмосферы мифа, а в том, чтобы понять самое эту атмосферу, в ней увидеть людей и события, ибо лишь так‑то ведь и «было оно на самом деле». Труд Ливия актуален прежде всего потому, что соответствует этой задаче.

Актуален этот труд и еще в одном отношении – культурно‑философском. В глазах каждого следующего поколения ушедшая историческая эпоха живет как амальгама собственного мифа и мифа того времени, которое на нее смотрит, ее истолковывает, вводит ее в свою

433

культуру. Соответственно, наше время читает римский миф Тита Ливия на свой лад, и было бы важно понять, на какой именно.

Мифы XX столетия, через которые воспринимается сегодня повествование Ливия, многообразны, но все объединены одним общим решающим историческим свойством, тысячи раз описанным, миллионы раз пережитым: личность и целое (общественное, природное, мировое) в них деполяризованы, разведены; экзистенциальный, замкнутый в своей субъективности человек и отчужденный в своей всеобщности жизненный мир вечно противостоят друг другу, в то же время остро сознавая недопустимость этого противостояния и стремясь его преодолеть. Не имея опоры в глубинах действительности, в ее реальной структуре, их единство недостижимо и становится мифом. Сегодня (или совсем еще недавно) оно предстает в формах ярких и странных, извращенных и трагических – в ревущем единстве стадионов и политических митингов, в культе вождей и звезд кино или эстрады, в погружении во все и всех сливающую воедино национальную или религиозную экстатику16 . Нельзя не видеть, однако, что это лишь результат и крайнее проявление несравненно более широких процессов, уходящих корнями далеко в XIX столетие. Именно тогда‑то начал складываться единый для всего длящегося до сих пор послеромантического периода общий миф эпохи.

Он с самого начала строился на том, что личность должна обрести себя в целом, целое должно воплотиться в отдельных, живых людях; но непрерывно возвращающейся реальностью оставалась все та же трихотомия: либо самоутверждающаяся давящая мощь обезличенного целого, либо самоуправство субъективности, будь то распоясавшейся и шумной, будь то самопогруженной и тихой – маргинальной, либо, наконец, прекраснодушное упование на гармоничное сочетание того и другого в идеальном и несколько придуманном единстве «поверх барьеров». Про это, в сущности, вся философия, начиная с Кьеркегора, вся литература, начиная с Достоевского, все религиозные поиски, начиная с Вл. Соловьева, вся наука об обществе, начиная с Дюркгей‑ма, вся поэзия, начиная с символистов и Рильке. Прислушаемся… «Порой испытываешь чувства бесконечной грусти, видя, как одиноко в мире человеческое существо»17 . «Разрозненность преодолевается стремлением к единству… Этот один, этот трансцендентальный субъект знания уже есть не человеческий индивид, но целокупное человечество, Душа мира»18 . «Слишком свободен стал человек, слишком опустошен своей пустой свободой, слишком

434

обессилен своей критической эпохой. И затосковал человек в своем творчестве по органичности, по синтезу»19 .

Сопоставление римского мифа и мифа современного общества прежде всего выявляет по контрасту ту специфическую природу созданного Ливием образа, которую можно назвать классической. Если употреблять это слово не как оценку, а как термин, оно обозначает строй жизни и тип творчества, при котором общественные противоречия, и в частности противоречие личности и гражданского целого, остаются в состоянии неустойчивого, противоречивого единства обоих образующих его полюсов. «Субстанция государственной жизни была столь же погружена в индивидов, как и последние искали свою собственную свободу только во всеобщих задачах целого»20 . Слова эти, сказанные об античной Греции, полностью приложимы к Древнему Риму, если не к его повседневной действительности, то к его мифу – мы убедились в этом, размышляя о чертах образа, созданного Титом Ливием. Единство индивида и рода задано самой природой человека как общественного животного, и посильная реализация этого единства в противоречивости и самостоятельности его полюсов составляет общую конечную норму бытия homo humanus. Поэтому при всей реальной жестокости римских нравов, при всем неравенстве граждан и грубо материальных мотивах их поведения миф, переданный Европе в «Истории Рима от основания Города» и так долго живший в ее культуре, обнаруживает на фоне мифов современного мира свой не только классический, но тем самым и гуманистический характер.

Этот же классический гуманизм Ливиева повествования, однако, в свете всего сказанного выше о современной культуре, сквозь которую мы его рассматриваем, предстает и как препятствие для восприятия – роль того синтеза, о котором сегодня «затосковал человек», ни он, ни римская античность в целом, как тип культуры, выполнить не в состоянии. Это вторая сторона созданного Ливием мифа, которую следует иметь в виду, говоря о его значении в наши дни. Прямая и простая адекватность грека или римлянина общественному целому, которая образовывала суть античной классики в жизни и в культуре, не может вернуться в качестве основы мироощущения современного человека, слишком субъективного и самостоятельного, чтобы растворяться в гражданском коллективе и исчерпываться его интересами. Это не его вина и Даже не его беда – это просто его историческое свойство. Следствие такого свойства состоит в некоторой отчужденности, которую мы чувствуем, читая книгу Тита Ливия: она скорее величе‑

435

ственна и красива, нежели целительна, волнует нашу «тоску по органичности, по синтезу», но для утоления ее приходится искать источники, ближе расположенные. «Римская история больше не для нашего времени. Мы стали слишком гуманны, и триумфы Цезаря не могут не отталкивать нас», – сказал Гёте еще в 1824 г.21

Есть тут, однако, и еще одна сторона. В «Истории Рима от основания Города» классический принцип воплощен не только в идеализованном образе государства и его истории, не только в поведении героев. Он присутствует также в отношениях автора со своим материалом – отдельного, данного, думающего и чувствующего человека с общенародной эпопеей, которую он создает, и эта сторона Ливиевой классики больше, чем какая‑либо другая, сохраняет для современного читателя свое значение и обаяние.

«При описании древних событий я не знаю, каким образом и у меня образ мыслей становится древним, и какое‑то чувство благоговения препятствует мне считать не стоящим занесения в мою летопись того, что те мудрейшие мужи признавали заслуживающим внимания государства» (XIII, 13, 1–2). Вдумаемся в эти строки. Сведения, которые «мудрейшие мужи признавали заслуживающими внимания государства», – это записи понтификальной Великой летописи, объективные, сухие и безликие. Ливии ценит традицию, в них закрепленную, хотел бы воспроизвести ее и потому свое сочинение называет здесь тоже «летопись», annales. Но он уже другой человек. Общеримское «мы», от имени которого ему так хочется вести свой рассказ, осложнено постоянно в нем живущим «я»: «моя летопись», «мой образ мыслей», «препятствует мне считать». Но это «я» не только не разрушает «мы», как будет у Сенеки, и даже не обособляется от него внутренне, как было у Саллюстия и будет у Тацита, а как бы сливается с ним, гармонически и почтительно: «Какое‑то чувство благоговения» – это в латинском подлиннике et quaedam religio tenet, т. е. буквально: «…и забирает меня некая благоговейная связь».

Эта «благоговейная связь» охватывает все сочинение. Она живет в языке – уже не примитивном, жестком языке древних документов, эпитафий и сакральных текстов, говорящих от лица государства, рода или семьи и в этом смысле как бы не имеющих автора, но и не в изощренном, стилизованном, самоценном языке модных мастеров слова эпохи Цезаря и Августа, так называемых азианистов и аттикистов, у которых самовыражению авторского «я» подчинено вообще все22 . Проза «Истории Рима от основания Города» ориентирована на язык Цицерона и следует его наставлениям, согласно которым стиль должен быть «ровным,

436

плавным, текущим со спокойной размеренностью»23 : «Слог такого рода, как говорится, течет единым потоком, ничем не проявляясь, кроме легкости и равномерности, – разве что вплетет, как в венок, несколько бутонов, приукрашивая речь скромным убранством слов и мыслей»24 .

За этот стиль, где в спокойном, объективном течении рассказа так различим авторский тон, хотя он как будто бы и «ничем не проявляется, кроме легкости и равномерности», особенно ценили Ливия в древности. Среди сохранившихся отзывов о нем римских писателей полностью преобладают те, что касаются стиля, – как правило, восторженные и, как правило, говорящие не о языке в прямом смысле слова, а о неповторимом тоне книги, сохранившем тип человека и как бы весь особый его жизненный облик. «Стиль Ливия отличается сладостной молочно‑белой полнотой… И Геродот не счел бы недостойным себя равняться с Титом Ливием, настолько исполнен его рассказ удивительной, радостной и спокойной привлекательности, ясной и искренней простоты, а когда дело касается речей, в них он красноречив настолько, что и описать невозможно»25 .

Та же «благоговейная связь», объемлющая личность автора и народный эпос, им излагаемый, обнаруживается в местах текста, где Ливии прерывает рассказ, чтобы высказаться прямо от себя. «Я‑места» (Ich‑Stellen) называли их старые немецкие филологи. Таких мест очень много, и читатель без труда обнаружит их на страницах книги. В большинстве случаев автор вмешивается, чтобы высказать свое отношение к использованным источникам, – свое доверие к одним, неодобрение других, неуверенность в том, какому из них отдать предпочтение. По критериям академической науки Нового времени такие признания, не поверяемые обращением к первоисточникам, должны рассматриваться как недостатки. Но не стоит прилагать к Ливию академические критерии, – он стоит даже не выше их, а вне их. И в откровенности, в простоте таких признаний достойно внимания не нарушение норм университетской науки (или, во всяком случае, не только оно), а то чувство полной принадлежности историка к истории своего народа, которое позволяет ему с наивной и подкупающей естественностью делиться с читателем своими мыслями и сомнениями посреди рассказа о великих событиях и речей знаменитых героев.

Но есть в «Истории Рима от основания Города» Ich‑Stellen и Другого свойства. Не мнением о достоверности прочитанных книг Доверительно делится Ливии с читателем, а чувствами и переживаниями. Они никогда не становятся сентиментальными, не про‑

437

тивопоставляют автора историческому материалу, а к этому материалу относятся и в нем растворены. Это не лирические отступления, а отступления лиро‑эпические с равным акцентом на обоих словах… «Завершив рассказ о Пунической войне, я испытываю такое же облегчение, как если бы сам перенес ее труды и опасности. Конечно, тому, кто дерзко замыслил поведать обо всех деяниях римлян, не подобало бы жаловаться на усталость, окончив рассказ лишь о части из них, но едва вспомню, что шестьдесят три года от Первой Пунической войны до исхода Второй заняли у меня столько же книг, сколько четыреста восемьдесят восемь лет от основания Города до консульства Аппия Клавдия, первого начавшего воевать с Карфагеном, я начинаю чувствовать себя подобно человеку, вступившему в море, – после первых шагов по прибрежной отмели под ногами разверзается пучина, уходит куда‑то дно, все более необъятным предстает задуманное дело и непрестанно разрастается труд, на первых порах, казалось, сокращавшийся по мере продвижения вперед» (XXXI, 1, 1–2).

Ливия читают без малого две тысячи лет – римские императоры и итальянские гуманисты, герои‑революционеры и старые университетские профессора. Последние нам все же ближе остальных – по времени, по интересам, по складу мысли. Да будет же нам дозволено завершить эти заметки словами одного из них. «И еще нечто должно быть положено на чашу весов, склоняя их в пользу нашего автора, – веяние его души, разлитое, подобно тонкому аромату, по страницам книги. Тепло души позволяет ему говорить о мире преданий и легенд с милой простотой, избегая всякого умничанья, позволяет ему вжиться в величественные религиозные воззрения былых времен и поведать о них набожно и скромно, позволяет обнаружить в истории не одни лишь сухие факты, а и образцы, которым мы можем следовать, и тем сообщить своему труду также нравственный смысл»26 .

1993

Примечания

1 Такое понимание общественно‑исторического мифа, с теми или иными вариациями, широко распространено в современной философской социологии. См. в первую очередь: Durkheim E. Les formes elementaires de la vie religieuse. Paris, 1912; Buber M. Dialogisches Leben. Jerusalem, 1947; Wiener A.J. Magnificent Myth. New York, 1978. См. также критический разбор: Галаганова С. Учение Э. Винера о мифе как средстве массовой коммуникации //Теории, школы, концепции (критические

438

анализы). Художественная коммуникация и семиотика. М., 1986, а также материалы книги: Гуревич П.С. Социальная мифология. М., 1983.

2 Наглядной иллюстрацией к этой черте общественно‑исторического мифа может служить приводимая Ливием (XLI1, 34) речь пожилого крестьянина Спурия Лигустина, который, рассказав о своей крайней бедности и об усталости от двадцати двух уже проделанных боевых кампаний, тем не менее объявляет о готовности и дальше служить Республике и призывает сограждан «отдать себя в распоряжение сената и консула и быть всегда там, где вы могли бы с честью защищать родину».

3 Именно с этой целью, например, Катон, будучи цензором, лишил коня Луция Сципиона, брата Корнелия Сципиона Африканского Старшего (Плутарх. Катон Старший, 18, 1).

4 Оппиевзакон 215 г., Орхиев 182 г., Фанниев 161 г., Дидиев 143 г., Лициниев(ок. 131 г.?)., Эмилиев (ок. 115 г.?). Обсуждение очередного закона этого типа отмечается в середине 50‑х годов до н. э.

5 Таков был размер участка Аквилия Регула, Цинцинната, Мания Курия, см. у Валерия Максима (IV. 3, 5; 4, 6; 4, 7).

6Johne K.‑R, Kohn J., Weber V. Die Kolonen in Italien und den westlichen Provinzen des Romischen Reiches. Berlin, 1983. S. 112 fT.

7 2000 колонистов, переселенных в 183 г. до н. э. в Мутину, получили по 5 юге‑ров, в Парме – по 8 югеров, в Пизавре в 184 г. до н. э. – по 6, в Грависках в 181 г. до н. э. ‑ по 5. См.: Заборовский Я.Ю. Очерки по истории аграрных отношений в Римской республике. Львов, 1985. С. 97.

8Плутарх. Катон Старший, 10; Он же. Эмилий Павел, 28; Авл Геллий, XV, 12 (о Гае Гракхе).

9Аппиан. Ливийская война, 15.

10Флор, I, 35,7. Речь идет о войне, которую вел в Азии консул Аквилий против Ари‑стоника в 129 г. до н. э.

11 Согласно сообщению Тацита о взятии Кремоны в 69 г. н. э. (История, III, 34, 2). Для более ранних периодов данные неясны, см.: BruntP.A. Italian Manpower. Oxford, 1971.

12Harris И/. War and Imperialism in Republican Rome 327–70 B.C. Oxford, 1979 (reprint 1986).

13 Один из самых выдающихся исследователей античности в наше время М. Финли писал об историках, опирающихся на данные римского мифа: «Они внесли в науку столько от Алисы в Стране чудес, что возникает необходимость ясно высказать некоторое число очевидных истин» (FinleyM.I. Empire in the Greco‑Roman World // Greece and Rome. 2nd Series. Vol. XXV. No 1. April. 1978. P. 1).

14 Знаменитый афоризм знаменитого немецкого историка Леопольда фон Ранке (1795‑1886).

15 См. прим. 13.

16 Философско‑публицистическая литература последних десятилетий, так видящая наше время, необозрима. Ярче и точнее многих других работы П. Бергера; хорошее представление об обшей позиции этого автора дает публикация, ему посвященная, в журнале «Социологические исследования» (1990. № 7. С. 119‑141).

7KierkegaardS. Either// Or. Vol. I. Princeton, 1959. P. 21.

8Булгаков С.Н. Философия хозяйства. М., 1990. С. 98.

19Бердяев Н. Кризис искусства. М., 1918 (репринт 1990). С. 4‑5. J° Гегель Г. В. Ф. Эстетика. Т. II. М., 1969. С. 149.

Из беседы с Эккерманом 24 ноября 1824 г. Несколько месяцев спустя, 9 марта '825 г., Александр Бестужев писал Пушкину: «Мы не греки и не римляне, и для нас другие сказки надобны».

439

22Цицерон. Брут… 325 и след.; Оратор, 25 и след.; Квинтилиан, XII, 10, 16‑17. Классические характеристики и оценка обоих направлений и их соотношения в работах: NordenЕ. Die antike Kunstprosa vom VI. Jahrhundert vor Christi bie in die Zeit der Renaissance. Bd I–II. Leipzig, 1898; Wilamowitz‑Moellendorff U. von. Asianismus und Atticismus// Kleine Schriften. Bd III. Berlin, 1969. S. 223 ff.; см. также: Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика // Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972.

23Цицерон. Об ораторе, II, 64, ср. Оратор, 66.

24Цицерон. Оратор, 21.

25Квинтилиан, X, 1, 32 и 101. См. также: Тацит. Жизнеописание Агриколы, 10; Анналы IV, 34; Сенека. О гневе, I, 20; Квинтилиан, VIII, 1, 3; Сенека‑ритор. Суазо‑рии, VI, 22.

26Schanz M. Geschichte der romischen Literatur bis zum Gesetzgebungswerk des Kaisers Justinians, 2. Teil, 1. Hafte. Munchen, 1899. S. 265.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 428; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!