Изменения в социальной структуре



Рим и покоренные им народы находились не только в противоречии друг с другом. Постепенно в их отношениях все большую роль начинают играть взаимодействие, взаимовлияние и, наконец, взаимопроникновение.

Между рабами и свободными во времена расцвета Республики существовала пропасть. Свободный пользовался всей полнотой гражданских прав или мог ее добиваться, раб не обладал ни одним из них. С первых же десятилетий империи это положение начинает меняться. С одной стороны, Август, а за ним и последующие принцепсы, осуществляя политику укрепления традиций гражданской общины и старых рабовладельческих порядков, принимают меры к ужесточению рабского статуса. К ним относятся Силанов сенатус‑консульт 9 г. н. э., подтвержденный при Нероне, о казни всех рабов, находившихся вместе с господином под одной кровлей или в путешествии, в случае убийства кем‑либо их господина, законы о казни рабов, проникших на военную службу, законы последних Антонинов о преследовании беглых рабов и т. п. С другой стороны, в порядке унификации империи принцепсы стремятся подчинить рабовладельцев общим правовым нормам и тем самым ограничить бесконтрольное использование ими рабов. В обоих случаях раб становился объектом закона, и положение его определял уже не полностью хозяин, а в растущей мере и государственная власть. При Республике раб принадлежал фамилии как ее инвентарь: только она образовывала его мир и его общество; членом государственно‑правовой структуры он не являлся. Теперь в качестве объекта закона, благоприятного для них или направленного против них, рабы так или иначе втягиваются в общество.

Введение раба в систему общественных связей начиналось с того, что он включался в имущественные отношения. Его пекулий,в принципе считавшийся безусловной собственностью господина, открывал тем не менее перед рабом ряд возможностей накопления денег, а к концу рассматриваемой эпохи появляются и законы, защищающие пекулий от чрезмерных претензий хозяина. Раб теперь мог приобретать своих рабов; в этом случае он назывался

335

ординарием, а его рабы – викариями, и собственность господина, которому принадлежал раб‑ординарий, на викариев последнего не была ни прямой, ни безусловной. Признавая собственность рабов, законы мало‑помалу начинают признавать и их семьи, оговаривая возможные случаи сохранения рабом приданого сожительницы, недопустимость продажи в разные руки детей и родителей, распространяя на раба ответственность за отцеубийство.

Сходную эволюцию переживают и отпущенники. Принцепсы усиленно и постоянно заботятся об офаждении фажданских общин от проникновения в них вчерашних рабов. При Августе принимаются законы, офаничивающие отпуск рабов на волю и расширяющие права патронов на имущество отпущенников; Клавдий карал тех из них, кто пытался окружить себя не подобавшим их сословию престижем; при Антонинах отработкам, которыми отпущенник был обязан патрону, придается форма своеобразного денежного оброка. Но, как и в случае с рабами, меры эти оказывались в противоречии с тенденцией, более соответствовавшей общему ходу исторического развития.

Рабов и отпущенников в Риме всегда было много, но с начала империи их количество начинает придавать всему обществу иное, новое качество. Интересные данные об этом процессе можно найти в сохранившемся большом отрывке из бытового сатирического романа, созданного в середине I в. н. э. римским писателем Петронием и известного под названием «Сатирикон». Действие в этом отрывке происходит в городках Южной Италии, а центральный эпизод составляет пир в доме местного богача Три‑мальхиона – хотя и шаржированная, но в деталях вполне реалистическая зарисовка римской провинциальной жизни середины I в. Из этого описания встает целый мир отпущенников. Как отпущенный на волю раб начинал свою карьеру сам хозяин дома, ныне архимиллионер, занимающий почетные должности в своем городе. Отпущенники составляют добрую часть его приглашенных, и в пиршественном зале для них отведены особые постоянные места. Они чувствуют себя уверенно не только в своем кругу, но и при встрече с людьми из господствующих общественных слоев – один из них обрушивается с резкими нападками на римского всадника. Их уверенность в себе основана на том, что почти все они выбились из нищеты, обрели положение, даже власть. Отпущенник ‑казначей Тримальхиона имеет своих клиентов, носит платье, окрашенное тирским пурпуром, помыкает рабами. Он не одинок ‑из рассказов гостей мы узнаем о семьях обычных торговцев, где также всем правят отпущенники. Противоположного обществен‑

336

ного полюса – двора, сената – Петроний не касается. О нем рассказывают другие источники, но картина остается сходной. Политику Клавдия делают его отпущенники; Нерон, уезжая в Грецию, оставляет править Римом своего отпущенника Гелия; при Вителлин огромная власть сосредоточивается в руках его отпущенника Икела; большей частью из отпущенников состоит римская интеллигенция – от секретаря и биографа Цицерона, Тирона, до философа и наставника римского аристократического юношества Эпиктета. Древние видели в Риме Антонинов «империю отпущенников», современные исследователи той же эпохи утверждают, что «большинство римского населения было потомством рабов».

Отпущенник, как и раб, в принципе не мог быть по происхождению римлянином и почти никогда не мог быть италиком. Нарушение статусных делений имело своим следствием космополитизацию римского общества: три четверти отпущенников этой поры, известных по надписям, имеют нелатинские имена. В том же направлении действовали другие, более общие причины – политика paxRomana, муниципализация, развитие общеимперского торгового обмена. На могильных надписях г. Рима времени Ранней империи 75% имен неиталийского происхождения, в Ме‑диолане, Патавии, Беневенте их больше 50%, даже в маленьких городках около 40%. Из 1854 римских ремесленников, известных по прямым данным надписей, лишь 65 – определенные италийцы, из 300 владельцев кораблей в Остии – 4. Из 14 районов Рима один почти сплошь еврейский, очень значительны поселения сирийцев, финикийцев, каппадокийцев. Могильные и иные надписи Великой Галлии указывают на засилье и в провинциях чужеземцев – италиков, греков, сирийцев, евреев, африканцев. В Лугдунуме засвидетельствованы помимо них дунайские кельты и представители местностей почти всей Галлии. Председатель коллегии, ведущей торговлю по обе стороны Альп, происходит из города Августа Тревиров на Рейне; один судовладелец является жрецом‑авгу стал ом одновременно у себя в Лугдунуме и в Путеолах, в Южной Италии. А ведь западная часть империи была несравненно патриархальней и консервативней, чем восточная, в городах которой смешивались люди всех племен, стран и континентов.

Вливавшиеся в римскую общественную организацию внерим‑ские силы, и прежде всего рабы и отпущенники, обнаруживают значительную имущественную дифференциацию, от которой зависели и формы их включения в структуру государства, и социальный уровень, на который они попадали, и результаты всего

337

процесса. Чтобы нагляднее представить себе эту картину, расскажем вкратце о двух отпущенниках. Одного из них звали Марк Антоний Паллант, другого просто Эхион. Паллант происходил из знатного греческого рода, и в рабах он оказался у Антонии, племянницы императора Августа и жены его пасынка Друза. Отпущенный ею на волю, он рано втягивается в дворцовые интриги, а вскоре обнаруживает не только хитрость и решительность, но и ясный ум, трезвое понимание государственных интересов, талант организатора и руководителя. При Клавдии он становится аrationibus, т. е. своего рода министром финансов, и в этой должности подготавливает упоминавшийся выше закон, запрещавший сожительство свободных женщин с рабами. На том самом заседании, на котором этот законопроект был принят, сенат постановил присвоить Палланту преторские знаки отличия, наградить его 15 млн. сестерциев и официально выразить благодарность от лица государства. При Нероне он впал в немилость, был отставлен от управления финансами и, сопровождаемый целой толпой приближенных, навсегда покинул дворец. Он умер в 62 г., как предполагали, отравленный Нероном, глубоким стариком и обладателем несметных богатств.

Две черты примечательны в этой биографии. Во‑первых, могущество и власть, сосредоточенные в руках этого грека‑отпущенника. Среди членов сената он входил в почетный разряд преториев, чего, как правило, не удавалось добиться большинству римских сенаторов, располагал состоянием в 300 млн. сестерциев – вдвое большим, чем личное имущество императора Августа, в течение 10 лет единолично ведал финансами Римской державы, которыми сенаторы‑квесторы ведали лишь в ограниченной мере, только коллегиально и только в течение года. Пользуясь внемагистратским характером своей власти, он сумел добиться того, что было совершенно немыслимо для любого коренного римлянина, – обязательства принцепса никогда не вменять ему в вину ни одно из его действий, т. е. фактически неподотчетности перед государством. Управление империей переставало быть делом только римлян – в Палланте лишь наиболее ярко и резко выразились черты, присущие деятельности бесчисленных отпущенников и провинциалов в имперской администрации.

Но не менее важно в рассказанной биографии и другое. Неуемное честолюбие Палланта состояло в том, чтобы влиться в исторически сложившуюся структуру римского государства, добиться успеха по его критериям, и смысл своей деятельности соответственно он видел в укреплении этого государства. Он начинает

338

свою карьеру с того, что предупреждает Тиберия о заговоре начальника преторианцев Элия Сеяна, т. е., рискуя жизнью, срывает планы авантюриста, угрожавшего существованию строя. Вершиной его законодательной деятельности был законопроект, призванный предохранить римское гражданство от растворения его в пришлых и отпущенниках, т. е. в таких, как он сам. Претор‑ские знаки отличия и премия были вотированы ему по предложению патриция Корнелия Сципиона и оппозиционного сенатора‑стоика Бареи Сорана – очевидно, деятельность отпущенника шла в направлении, их устраивавшем.

На протяжении всего I в. отпущенники и провинциалы, попадавшие в верхние социальные слои, не разрушали традиционную структуру римского общества, а заполняли ее изнутри, принимая сложившуюся систему ее ценностей и престижных представлений. Коллега Палланта Нарцисс сорвал заговор Мессалины, жены императора Клавдия, угрожавшей последнему, за что получил квес‑торские знаки отличия, но погиб, не сумев справиться с влиянием Агриппины. Тацит рассказывает, что в связи с политическими переменами после свержения Нерона «воспрянули духом клиенты и вольноотпущенники осужденных и сосланных». Провинциалы, объективно игравшие по отношению к римской гражданской общине ту же роль, что отпущенники, в сходном положении вели себя так же. Испанец Сенека Старший – отец знаменитого философа Сенеки и сам видный ритор и историк – скорбел о падении республиканских нравов; популярные в Риме второй половины I в. философы‑греки Деметрий, Аполлоний, Артемидор были связаны с сенатскими семьями и участвовали в их конфликтах с принцепсами; первый дважды консул из галлов Валерий Ази‑атик принимал участие в устранении Гая Калигулы, Сенека Младший (испанец) и Афраний Бурр (галл) руководили Нероном на протяжении первых, наиболее «просенатских», лет его правления, и реквием по уходящей гражданской общине Рима создал сын прокуратора из галлов, сенатор и консул Корнелий Тацит.

В отличие от Палланта, Эхион, казалось бы, не слишком преуспел в жизни. На пиру у Тримальхиона (откуда мы только его и знаем) он фигурирует как centonarius, т. е. портной, латающий и перешивающий старую одежду. Грек по национальности, он, очевидно, сравнительно недавно был отпущен на волю и сохраняет е Ще полностью зависимость от патрона. Он вступает в разговор, чтобы возразить собеседнику, рассуждающему в духе древних римских моралистов или оппозиционных сенаторов: было‑де хорошее в Ремя, да прошло; в старину были граждане, преданные интере‑

339

сам города, прямые, резкие, выступавшие на форуме и в суде как настоящие ораторы и настоящие люди дела, чтившие богов, а теперь кругом одно воровство да безбожие, и скоро боги голодом покарают нашу колонию. Эхиону все это кажется напыщенным вздором: «Часом густо, часом пусто, как сказал мужик, когда у него пропала пестрая свинья. Нынче не повезло – повезет завтра, в жизни так уж заведено. А ворчать ни к чему – небо везде с тучками». Критерий в общественных делах у него один – хорошо то, что приносит ему пользу, и потому сам круг этих дел ограничивается для него зрелищами и раздачами. Традиционные римские установления не интересуют его совершенно. Красноречие, это искусство искусств древней Республики, для него профессия, как любая другая, оправдываемая лишь заработком: «Если сын не захочет заниматься по дому, пусть обучится какому‑нибудь полезному ремеслу, станет цирюльником, глашатаем, на худой конец судебным оратором». При всей скромности своего положения он далеко не нищ – у него есть «дачка», где всегда найдется чем закусить, «не курочкой, так яичком», к сыну ходят два учителя, отец не жалеет денег ему на книги. За Эхионом, как и за Паллантом, стоит целый социальный слой, только несравненно более широкий. Он органический член общества Ранней империи, но принадлежит к той его части, для которой республиканские традиции римской государственности и вся ценностная структура, унаследованная от гражданской общины, просто не существуют. Поскольку же приток таких «пришлых элементов» был, как мы видели, очень мощен – и в низах, естественно, несравненно более мощен, чем в верхах, – поскольку Рим на протяжении I и особенно II в. действительно превращался из общины граждан в «империю отпущенников», то всё официально римское, по традиции ориентированное на полис и характерный для него набор добродетелей, превращалось в сферу отдельной от масс, от простых людей и их дел, абстрактной государственности со своей отчужденной ортодоксией и своей столь же отчужденной оппозицией. Самые глубокомысленные из сенаторов, вышедшие из этой среды моралисты и историки, остро и трагично ощущали упадок агонизировавшего, но еще живого полисного мира, думали и писали о падении политической свободы, о влиянии разлагающей провинциальной новизны на старый Рим. В их страстных печалях оглядывался на себя и приходил к самосознанию духовный опыт векового города‑государства. Недооценивать все созданное Сенекой, Луканом, Тацитом нельзя. Но чем глубже пролегали описанные выше перемены, тем глуше доносился в их особняки и библиотеки нарастаю‑

340

щий шум живой и изменившейся народной жизни, тем слабее – запах очага и хлеба. Жизнь искала себе других, не столь величественных и далеких, более соразмерных человеку форм и ценностей.

5. Среди простых людей

Для широких масс населения империи единство замкнутой гражданской общины существовать переставало, но принцип концентрации жизни в ограниченных самостоятельных ячейках оставался незыблемым. Прогрессировавший распад полисной макрообщины вел не к созданию социальной взвеси изолированных человеческих атомов, а к развитию компенсаторной системы микрообщностей. В Помпеях, как известно, за месяц до катастрофы, уничтожившей город, проходили выборы местных магистратов, и на стенах домов сохранились самые разнообразные избирательные призывы. Среди них очень немногие выражают пожелания отдельных лиц, подавляющее же большинство выглядит так: «Гая Куспия Пансу предлагают в эдилы все мастера‑ювелиры совокупно», «Прошу вас – сделайте эдилом Требия, его выдвигают кондитеры»; «Марка Голкония Приска и Гая Гавия Руфа предлагают в дуумвиры Феб со своими постоянными покупателями». Признак, объединяющий авторов надписей, мог быть самым странным: «Ватию предлагают в эдилы, объединившись, все любители поспать» или: «Гая Юлия Полибия – в дуумвиры. Любитель ученых занятий, а вместе с ним булочник».

Эти избирательные союзы – лишь одно из частных проявлений характерного для времени более общего процесса – идущей снизу, из гущи жизни, тенденции к сплочению людей в своеобразные микроколлективы. Главное в самосознании таких групп – ощущение своей противоположности мертвеющим традиционным добродетелям, ритуалам, словам. «Битвы и мужа пою…» – сказано в первой строке «Энеиды». «Валяльщиков шерсти пою и сову, а не битвы и мужа», – написал местный остроумец на стене в Помпеях. Единой производственной основы у таких групп не было, во всяком случае, не совместный общественный труд был главной силой, которая сводила в них людей. Скорее наоборот, здесь искали отдыха от трудных и жестоких условий жизни и объединяли силы, чтобы как‑то с ними справиться, но чаще – чтобы от них Уйти, искали ту простоту и человечность отношений, которой уже не было ни в военно‑бюрократическом единообразии империи, ни в искусственном элитарном общежитии полиса, ни во все более

341

изнурительном труде ради поддержания и одной и другого. В некоторых из них преобладали простота и человечность, в других – острое ощущение распада всех органических связей, который, в сущности, и порождал подобные новообразования. Примером последних может служить харчевня, первых – исподволь складывающаяся рабская семья, а также «коллегии простых людей», как их официально именовали римские законодатели.

Харчевни и постоялые дворы в I‑II вв. резко растут числом. К середине I в. в Помпеях, например, на 10–12 тыс. населения было около 120 таких заведений. Если даже предположить, что половина жителей в них не ходила, получается, что на каждые 40‑50 человек имелся кабачок. Поскольку население города и размещение его по кварталам было относительно стабильно, встречаться в каждом таком кабачке должны были в основном одни и те же люди. В этих условиях подобные заведения перестают обслуживать одних лишь приезжих, становятся местами скопления и сплочения тех, кто выпал из традиционных общественных связей. В царившей здесь особой атмосфере главным было забвение социальных перегородок: «Все там вольны равно и кубок общий. Особых кресел нет никому, и стол ни к кому не придвинут», ‑ писал Ювенал. Многие жили при харчевнях постоянно. Сохранилась стихотворная полемика поэта Флора с императором Адрианом, показывающая, что люди, ведшие такое существование, ясно понимали, что они делают и чему себя противопоставляют. Тиберий специально засылал в харчевни своих соглядатаев, Домициан распорядился вообще снести большую их часть. Префекты Рима и дуумвиры городов периодически запрещали приготовление здесь горячей пищи, за которой люди могли засиживаться и вступать в нежелательные разговоры.

Оборотную сторону кабацкой оппозиционности составляли случайность встреч и связей, грубость и неуважительность, цинизм и распутство. Харчевня почти всегда представляла собой также публичный дом, и кабатчик тем самым выступал и как сводник. В «Дигестах» есть целый раздел, говорящий о наказании хозяев харчевен за пропажу имущества постояльцев. В поквартальных списках городского населения содержатели харчевен записывались рядом с ворами. Продажа недоброкачественной пищи и разбавленного вина считалась чем‑то само собой разумеющимся ‑Тримальхион уверял, что кабатчики родятся «под знаком Водолея». Возникали и укреплялись, однако, в эту эпоху и человеческие объединения иного характера.

Семья в старом Риме была величиной хозяйственной, гражданской, биологической – какой угодно, но не эмоциональной и ли‑

342

рической. «Если бы мы могли жить без жен, – говорил в 131 г. до н. э. цензор Метелл, – то все охотно обошлись бы без этой тяготы». Отцы, собственноручно казнящие своих детей, и жены, неизвестно почему изгоняемые из дома, заполняют страницы истории республиканского Рима. Это положение имело определенный смысл, пока человек исчерпывался своими обязанностями члена гражданской общины, а абсолютное единоначалие было условием выживания семейного хозяйства. К началу нашей эры этот смысл исчезает, но еще законы Августа о семье и браке, принятые между 18 г. до н. э. и 9 г. н. э., во многом ориентированы на эту модель. Поскольку, однако, реальных условий для выполнения этих норм в жизни не было, а они оставались тем не менее обязательными, семья в господствующих слоях римского общества погружается в глубочайший кризис. Тацит и Светоний, Марциал и Ювенал в один голос рассказывают о тайных отцеубийствах с целью поскорей овладеть наследством, о сожительстве мачех с пасынками, бесконечных предательствах женой мужа и мужем жены, о полном отсутствии эмоционально‑нравственной основы брака. Импульсы к формированию семьи нового типа идут в эту эпоху из слоев, не связанных с традициями римской гражданской общины. Интересные свидетельства тому дает римская эпиграфика. Есть ряд надгробных надписей, показывающих, что зачастую, отпуская раба на волю, хозяин рассчитывал на его готовность принести самые большие жертвы ради выкупа жены и детей. В одной из них рассказано, как раб, по завещанию отпущенный господином на волю с небольшой суммой денег, «не захотел взять ничего, кроме единственной величайшей награды – свободы своей жены». Рабский брак не оформлялся по закону, и поэтому ничто не препятствовало его расторжению – тем более показательно, когда он длился всю жизнь: «Меркуриал Сильвине, разделявшей с ним рабство, с которой он прожил 45 лет и от которой имел 7 де‑ей».

Не нужно ни идеализировать эти отношения в целом, ни противопоставлять их чистоту и искренность всеобщему якобы разврату, царившему в рабовладельческой верхушке. Дело не в статистике удачных и прочных браков среди свободных или среди рабов и отпущенников. Распад традиционных групп и приток новых людей исподволь создавали новый тип общности, где связи гражданской общины играли все меньшую роль и выбор спутников все больше определялся мыслями и чувствами каждого человека. Возникнув в среде, раньше всего и дальше всего отошедшей от полисного устройства, этот принцип распространялся вверх и вширь.

343

Он сказывался не только в сфере семьи, но также в дружбе, приобретающей в эту пору для многих особенное значение, в тесных сообществах поклонников какого‑либо божества. Особенно ярко проявился он в так называемых collegiatenuiorum – «коллегиях простых людей».

Коллегии, изначально представлявшие собой свободные союзы граждан, объединившихся по признаку принадлежности к одной ремесленной профессии или для совместного отправления какого‑либо религиозного культа, сложились в Риме еще при царях и просуществовали почти до конца его истории. Независимо от своих прямых функций коллегии привлекали людей царившей в них атмосферой неофициальной солидарности и приязни. Рассказывая о собраниях коллегии, учрежденных в Риме в конце III в. до н. э. для почитания Великой Матери, Старший Катон даже не упоминает о культовом их назначении и говорит, что «очарование этих трапез состояло для меня не столько в еде и питье, сколько в общении с друзьями и беседе с ними». Сохранив некоторые свои древние черты и утратив другие, пережив сложные перипетии отношений с властью, такие коллегии широко распространились в период Ранней империи, и к концу его их деятельность была регламентирована рядом законов. Главное требование этих законов ‑разграничение коллегий, которые «дозволены решением сената или цезаря», и коллегий, такого дозволения не имеющих. Деятельность товариществ последнего рода объявлялась категорически запрещенной, и за нее полагались предельно тяжелые наказания. Коллегии первого рода предусматривались только для лиц малоимущих или имеющих низкий социальный статус. С согласия хозяев в коллегии разрешалось принимать рабов. Предусмотренная законом деятельность коллегий состояла в сборе денег на общие нужды членов, в ежемесячных совместных трапезах и в отправлении признанных государством культов.

Чем же стали древние коллегии к этому времени, т. е. к концу II– началу iiiв.? Они были разнообразны по числу членов – от 3 до 2 000 человек – и особенно по мотивам, сведшим их воедино. В число коллегий входили и профессиональные объединения ремесленников‑портных, лодочников, зеленщиков, шерстобитов, погонщиков мулов и др.; и землячества, охватывавшие как просто соседей (известно, например, общество жителей римского района Велабра), так и людей, проживающих в данном городе, но происходящих из другой части империи, – в Путеолах имелась коллегия выходцев из финикийского города Берита, в Малаге – две коллегии азиатских торговцев и т. д.; почитатели различных

344

божеств, и особенно союзы лиц, в складчину обеспечивающих себе место на кладбище или в колумбарии. Они обычно располагали своим помещением для собраний, храмиком при нем, кое‑каким другим имуществом, приобретавшимся на взносы членов, а чаще на пожертвования какого‑нибудь видного лица, считавшегося патроном коллегии и получавшего от нее знаки внимания и почета. Такие коллегии объединяли в эту эпоху действительно «простых людей» – известны, например, союзы, состоявшие только из отпущенников и рабов. Дела, которыми они занимались совместно, – выборы руководителей, сбор денег, религиозные церемонии, обсуждение расходов, совместные трапезы – были связаны с чисто местными вопросами. Выбирали «старшину трапезы», который обязан был обеспечить, как говорится в сохранившемся уставе одной из коллегий, чтобы перед каждым сотрапезником стояла бутылка «доброго вина», хлеба на 2 асса и 4 сардинки, а если кто будет с ним непочтителен, то заплатит штраф в 12 сестерциев. Приходовали (как, например, коллегия почитателей Сильва‑на в Филиппах Македонских) пожертвования членов храмику кол‑легии: статую ценой в 25 денариев или картину, стоившую 15 денариев. Без конца выражали восторженную покорность – богам, императорам, патронам. Разрешения на такие коллегии выдавались, судя по их числу, легко и широко.

Чтобы понять исторический смысл этих коллегий, надо представить себе пережитую ими эволюцию. При Республике они существовали 600 лет, в течение которых никто их не закрывал, и тем не менее распространены они были мало. В первые полтора века принципата с ними боролись ожесточенно и непрерывно – запрещение при Юлии Цезаре, запрещение при Августе, запрещение при Клавдии; Нерон объявил себя патроном всех коллегий, рассчитывая, что такой контроль будет эффективнее любых запрещений; Траян давал разрешения на создание коллегий необычайно скупо и всячески старался их ограничить. И тем не менее к сере‑Дине II в. подобных объединений насчитывалось множество даже в пределах одного провинциального города. Лишь в этих условиях Антонины и Северы отказываются от борьбы с коллегиями и оформляют их существование упоминавшимися выше законами. Движущие силы этой эволюции очевидны. Пока уклад Древнего Рима сохранял прямые связи с гражданской общиной, хозяйственная и частная жизнь человека была переплетена с его политическим и тем самым общественным, государственным существовани‑ем ‑ Потребность в солидарности с себе подобными он естественно Ре ализовывал в рамках гражданской общины, в повседневном об‑

345

суждении ее дел, в народном собрании, на форуме и сходках. Частные объединения граждан в этих условиях либо растворялись в государстве (как произошло с древними жреческими коллегиями или с ремесленными центуриями), либо погружались в борьбу с ним (например, в рамках движения Клодия в 50‑х годах I в. до н. э.), либо, наконец, на их долю оставались дела, периферийные для такого строя жизни, – вопросы профессиональной конъюнктуры и ремесленного опыта, а то и просто приятельское общение. Стремительный рост коллегий в первые два века империи при одновременном сосредоточении деятельности многих из них на вне‑политических полубытовых вопросах выражал забвение традиций гражданской общины и распад, если можно так выразиться, самой полисной структуры сознания. Государственная общность стала настолько абстрактной и искусственной, что потребность античного человека в местной конкретности существования, в повседневной солидарности с тесным кругом других людей должна была реализоваться вне имперских институтов. Правительство, продолжавшее в политике и пропаганде отстаивать культ римской государственности, всячески укреплять и развивать ее, требовать от подданных империи постоянной готовности служить и чтить, постаралось покончить с этим опасным для него партикуляризмом. Там, где труд объединенных в коллегии ремесленников имел значение для обороны и строительства, их закрепили за городами, а сами коллегии сделали полувоенными формированиями; там, где заложенный в них партикуляризм прямо обращался против государства, он был объявлен тягчайшим преступлением; там, где он безобидно и послушно сосуществовал с ним, его законодательно замкнули в сферу внеполитической повседневности и разрешили как ни для кого не опасный. Но, как стало постепенно выясняться, главная опасность крылась именно здесь, в этих невинных и послушных группках обывателей.

Положение коллегий в конце II – начале III в. показывало, что развитие шло в сторону, противоположную запланированной: реально человеческого, а потому и общественного смысла постепенно лишалась не повседневность, а официальная государственность. Именно она оказывалась все менее адекватной потребностям и чаяниям масс, и, напротив, находившее себе выражение в коллегиях неприметное бытие неприметных людей зримо становилось той сферой, в которой все реальнее и полнее сосредоточивалась жизнь народа, лишенная более глубоких и ярких форм выражения. Это проявлялось прежде всего в бурном распространении коллегий вширь и количественном их росте. За исключением, пожалуй,

346

Африки, нет ни одной области римского мира, где их существование не было бы засвидетельствовано многочисленными надписями. Уже в переписке Плиния с Траяном о них идет речь как о важной и привычной составной части имперской действительности, опасной именно своей распространенностью. «Они наполняли Рим, – пишет про середину II в. один старый их исследователь, – прокрадывались в самые маленькие городки, проникали в лагеря, откуда их более всего старались изгнать, и покрывали собой богатейшие провинции». Секрет и причины роста коллегий состояли в том, что в этом в общем еще античном мире они единственные удовлетворяли потребность в человеческой солидарности – вполне на античный лад. Официальные формы общественного самовыражения становились настолько парадными и пустыми, что обрести и выразить себя в них никто не мог, а расходы на участие в них росли и утрачивали смысл. С середины II в. массовыми становятся случаи отказа от почетных выборных должностей в городах. Закон, направленный на борьбу с этим явлением, характеризует его достаточно ярко: «Те, кто хочет обмануть совет города и, чтобы избавиться от отправления выборных должностей… перешел в число колонов в имениях, дабы подлежать меньшим тяготам, не достигают этим освобождения» (Ульпиан. Дигесты, 50, 4, 4, 2). В отличие от Римского государства полнокровное, насыщенное бытие которого отодвигалось все дальше в прошлое, социальная и духовная среда, заполнявшая коллегии простых людей, жила непосредственной сегодняшней жизнью, достаточно напряженной, несмотря на всю свою скудость. Здесь цвел культ дружбы и взаимной выручки «маленьких людей», о котором мы бегло упоминали выше. Здесь складывались новые религиозные представления, далекие от традиций греко‑римской мифологии. Множество коллегий исповедовало культ Геракла, Приапа, особенно Сильвана – богов, воплощавших в их единстве животворную силу природы, и оплодотворяющий эту природу человеческий труд. Из подобного отношения к природе развилось особое направление изобразительного искусства, охватывающее период с середины I до начала III в. Ярче всего оно представлено провинциальными мозаиками, где красота людей, цветущая сила растений и хищная энергия животных сливаются в единую картину природной жизненной мощи, свободной и в то же время дружественной человеку. Само техническое несовершенство этого искусства подчас лишь усиливает впечатление его простоты и искренности.

Полнее всего, однако, органическая связь этих сообществ с Движением жизни и истории выражалась в том, что элементы ан‑

347

тичного строя здесь не только сохранялись, но и подвергались внутреннему изменению. Возникнув из чисто античного, полисного принципа локальной конкретно‑человеческой общности, коллегии в то же время строили солидарность своих членов на упразднении основных, конститутивных противоположностей полисной жизни: граждане – неграждане, свободные – несвободные, свои – чужие. Поэтому в них яснее, чем во многих других областях, выявлялось внутреннее омертвение исходного зерна античного мира, прообраза всех его частных структур – гражданской общины, а вместе с ней и основной оппозиции всей исторической эпохи – империи и полиса.

1981

 

Проблема Цицерона

 

Древний Рим играет ключевую роль в истории европейской, да и мировой культуры. На протяжении столетий вклад его в эту историю оценивался очень неоднозначно, то резко отрицательно, то восторженно положительно. Причины были и для одной, и для другой оценки, но, как бы ни рассматривать роль Древнего Рима в истории, бесспорными остаются три капитальных факта. Первый: начавшись как незначительное поселение на заболоченном левом берегу реки Тибр в Средней Италии, Рим на протяжении столетий переживал неимоверные трудности, много раз оказывался на волосок от гибели, горел и восставал из пепла и тем не менее неуклонно рос, расширял свои владения и к первым векам новой эры стал величайшей державой, объединившей весь тогдашний цивилизованный мир от Гибралтара до Персидского залива и от Шотландии до порогов Нила. В ходе борьбы с интенсивностью, в истории почти не встречавшейся, проявились свойства римского племени – поразительная жизненная энергия, выносливость, великая вера в свою звезду, самоотвержение, организаторский талант. Рим навсегда остался как бы эталоном этих лучших народных свойств. Второй бесспорный факт связан с тем, что слова «завоевание» и «владение» характеризуют отношение Рима с окружающими народами односторонне и неполно. Все было – истребление целых племен, разрушение огромных материальных и культурных ценностей, бесконечные насилия, прямой грабеж. Но после завоевания на покоренные страны и народы распространялось римское гражданство; они втягивались в экономическую, административную и правовую систему империи, а это избавляло их от бесконечных междоусобных распрей, приобщало к более высоким формам цивилизации и в конечном счете содействовало развитию их производительных сил. Комплекс народов и стран, который мы до сего дня обозначаем словами «Западная Европа», со всей его долгой и столь важной для всего мира историей, в исходной форме своей создан Древним Римом

349

и реально существует в пределах былой Римской державы. Наконец, третий факт: многие основополагающие духовные представления и нормы общественной жизни, традиционные ценности, социально‑психологические стереотипы, переданные Римом Европе (независимо от того, усвоил ли он их от Древней Греции или выработал самостоятельно), на протяжении более полутора тысяч лет, вплоть до XIX столетия, составляли почву и арсенал, язык и форму европейской культуры. Не только основы права и государственной организации, не только устойчивый набор сюжетов и художественных образов усвоены Европой от античности через Древний Рим, но сами первоначала ее общественного бытия – идея демократии, гражданской ответственности, разделения властей, классический принцип в искусстве, проблема соотношения внутренней жизни личности и ее внешней общественной активности – вышли из того же источника. Цицерон – один из самых крупных деятелей культуры и истории Рима, вобравший в себя и выразивший в эстетически совершенной форме его исторический опыт.

В жизни и творчестве Цицерона история Рима предстает на трагическом изломе, обнажившем ее внутренние противоречия. Рим и тот мир, который он представлял, при всем его величии, роскоши и блеске, был миром, в сущности, бедных наций, миром относительно примитивных производственных структур и сравнительно низкого уровня производительных сил. Основой производства и состояния оставалась земля и ее обработка, городское производство развивалось лишь в пределах ремесла. Масса населения жила и трудилась в рамках более или менее натурального уклада, не обеспечивала, следовательно, значительный рост внутреннего рынка и не стимулировала тем самым развитие товарного производства. Абсолютно преобладающей оставалась такая консервативная форма общественной организации, как община, а основой идеологии, морали и системы ценностей ‑ идеализация общественной неподвижности, преклонение перед нравами предков и прежде всего автаркия, то есть замкнутость каждого очага производства, каждой ячейки народной жизни в себе.

Античная городская община называлась у римлян «цивитас», по‑гречески «полис», причем это последнее название часто распространяется на все виды античных городов‑государств. И цивитас, и полис были не просто местом обитания, административным центром или архитектурно оформленным пространством. Они были тем единственным местом на земле, где гражданин чувствовал себя защищенным от враждебного мира законами и стенами,

350

чувствовал себя частью солидарного гражданского коллектива, находился под покровительством богов – мифических создателей города, его установлений и традиций. Но все живое развивается; в развитие – пусть медленное и ограниченное – был включен и консервативный организм полиса; развитие же означало создание избыточного продукта, его обмен и превращение в товар, усиление роли денег, имущественную дифференциацию и разрушение гражданской солидарности, рост торговли, импорт новых вещей, идей и форм жизни. В ходе исторического развития гражданская община оказывалась таким образом в противоречии с собственной консервативной природой, с основополагающим для нее принципом автаркии, короче– с самой собой. И чем шире раздвигал Рим границы своей державы, тем больше размывалась общинно‑патриархальная основа цивитас, а реальной альтернативы ей на том этапе исторического развития не было. Деньги, рабы и сокровища потоком шли в Рим, но не поглощались полунатуральным укладом, а лишь вращались на его поверхности, обогащая многих, но и разлагая старинные установления и обычаи, общественную мораль, и чем больше стран покорялось Риму, тем интенсивнее шел этот процесс. Ко времени Цицерона кризис стал универсальным.

Выход обозначался на том пути, по которому уже некогда пытались пойти союзы греческих городов, Александр Македонский и полководцы – его преемники: по пути создания надполисных структур, способных, сохраняя общинный уклад, включить полисы в обширные государственные образования, с единым центром управления, учитывающим интересы всех частей государства, единой системой административных норм и законов и – неизбежно ‑ единым властителем. В Риме претенденты на эту роль при жизни Цицерона сменяли один другого – Сулла, Лепид, Красе, Помпеи. Последним в этом ряду был Цезарь. Он сумел не только стать диктатором, но и приступить к созданию нового государственного строя – ограниченной старинными установлениями, но в то же время им не подвластной и опирающейся на военную силу пожизненной и легализованной диктатуры. Самостоятельные общины‑республики, полностью и подлинно управлявшие всеми своими делами, навсегда уходили в прошлое.

Кризис Римской республики впервые стал очевидным в первой половине II в. до н. э. Выйдя в 201 г. победителем из тяжелейшей в своей истории войны с Карфагеном, могучим городом‑государством Северной Африки, державшим под своим контролем все Западное Средиземноморье, Рим тут же погрузился в серию войн

351

против городов‑государств Греции, господствующих в Восточном Средиземноморье, которые завершились уничтожением в 146 г. богатейшего греческого города Коринфа и превращением Греции в римскую провинцию под именем Ахайи. Рим стал хозяином одного из главных мировых очагов древней цивилизации – всего античного Средиземноморья. Начался процесс интенсивного взаимодействия римского и греческого начал, которому предстояло в конечном счете привести к созданию единой синкретической культуры античности, а Римскую державу сделать мировым государством. Пока что было не взаимодействие, а насыщение Рима сокровищами, рабами и привозной роскошью, делавшее труд мелких и средних римских крестьян неконкурентоспособным, непрестижным и, следовательно, во многом бессмысленным, – на протяжении II в. из деревни ушли и пополнили ряды римских люмпенов 20% крестьян ‑ каждый пятый. Видя, как тает старое римское крестьянство, эта становая сила республики, поднялись на ее защиту лучшие люди из знатных и образованных. Братья Гракхи, Тиберий в 133 г. и Гай в 122 г., попытались провести ряд законов, ограничивающих хозяйственное и политическое господство богачей, но оба были убиты в сражениях на улицах Рима. Знать, объединившаяся в своеобразный блок, получивший в Риме название «оптиматов», таким образом, все больше переходила к прямому террору, все более свирепо грабила провинции – в конце века народное собрание вынуждено было принять ряд законов против вымогательства наместников; все более продажно и бездарно вела себя при столкновении с окружающими Рим народами – полностью выявив оба эти свои качества, в частности, в 111–115 гг. в ходе войны с африканским царьком Югуртой; все более нагло перекладывала тяготы непрерывных войн на плечи италиков. Все это, естественно, вызывало обостряющееся сопротивление, и начиная с рубежа I в. Рим погружается в состояние, когда почти постоянно и почти одновременно шли крупные внешние войны (самая тяжелая – против восточного царя Митридата в 89‑84 и 74–63 гг.), войны междоусобные (так называемая Союзническая война Рима против италийских городов в 91–88 гг.) и гражданские («народной партии» Гая Мария против «аристократической партии» Корнелия Суллы в 83–82 гг.), сопровождавшиеся взятием Рима то одной партией, то другой и резней на его улицах; восстания (Сертония в Испании в 80–72 гг., Спартака в Италии в 74‑71 гг.). Дальше так государство жить не могло, и после ряда попыток установления режима единоличной власти, способного покончить с войнами, развалом и распрями, Рим перешел в 40‑е

352

годы к новому государственному строю, увидеть торжество которого, весь его блеск и все его тени Цицерону суждено не было.

В этих исторических условиях и возникает некоторая всемирно‑исторического значения политическая, культурная и нравственная проблема, которую можно условно назвать «проблемой Цицерона». В общем виде она может быть сформулирована весьма просто: если одной из важнейших целей государства, социальной группы или личности является выживание и самоутверждение, то в какой мере согласуется реализация этих целей с верностью нравственным нормам, возможно ли их осуществление, говоря словами Маркса, «a la hauteur des principes» – «на уровне высоких принципов». Или еще проще: никакое развитое общество, никакой живущий в нем человек не могут жить без соблюдения нравственных норм: следование этим нормам предполагает, если надо, отказ от успеха и выгод; но никакое развитое общество и никакой живущий в нем человек не могут также не стремиться обеспечить себе успех и выгоды. «Если полагать цель жизни в успехе, – написал однажды Жан‑Жак Руссо, – то гораздо естественнее быть подлецом, чем порядочным человеком». Так ли это? Нельзя ли все‑таки объединить оба императива? Как? Цицерон одним из первых в Европе всю жизнь пытался их согласовать. Важно посмотреть, каково найденное им – или воплощенное в его судьбе и творчестве – решение. Практическое совмещение реальной политики и нравственной ответственности в сознании и в деятельности политических руководителей – а Цицерон был оратором прежде всего политическим и в определенные моменты руководителем государства – представляет собой одну из самых трудных, самых трагических задач, известных истории. «Добродетель и власть несовместны», – утверждал римский поэт; все дело в том, однако, что длительное время оставаться «несовместны» они тоже не могут.

Нравственное сознание римлян эпохи Цицерона имело особую структуру. Их прадеды еще не относились к себе как к автономным личностям, выделенным из гражданского коллектива, и потому самостоятельно ответственным за моральный смысл своего общественного поведения. Потомки римлян Цицероновой поры, пережившие крушение полисной системы ценностей, духовный °пыт позднего стоицизма, противохристианские и околохристи‑а нские настроения, уже не сомневались в том, что нравственная ответственность носит личный характер. Цицерон и его современники находятся посредине этого пути. Они уже воспринимают Действия государства рефлектированно, как подлежащие нравственной апробации, но критерии такой нравственной апробации носят еще внеличный характер, принадлежат еще той же государственной сфере. В основе таких нравственных критериев лежала верность государства своему внутреннему принципу, своей идеальной норме, то есть прежде всего заветам предков и законам – как созданным людьми, так и данным Риму его богами.

В III в. до н. э. знаменитый полководец этой эпохи Клавдий Марцелл вел войны потому, что это было нужно сначала для расширения владений Рима и укрепления его могущества, потом для спасения римской общины от Ганнибала; обосновывать свои действия чем‑либо, кроме практической целесообразности и выгоды государству, ему не приходило в голову. Цицерон развил целую теорию войн, которые лишь в той мере соответствуют величию Рима и подлинно полезны ему, в какой оправданы с точки зрения права и потому справедливы. «Не может быть справедливой никакая война, – утверждал он, – если она ведется не ради возмездия или отражения врагов». Величие Рима и его бесчисленные победы были в глазах Цицерона следствием таланта его руководителей и самоотвержения его народа, но могли принести свои плоды лишь «благодаря благочестию и вере, благодаря той никому больше не свойственной мудрости, что позволила нам понять: всем руководит и всем управляет воля богов; вот этим‑то мы и превзошли остальные племена и народы».

Поэтому как никто, кажется, до него и мало кто после него подчеркивал Цицерон нравственные аспекты общественно‑политической деятельности, ее обязательное соответствие законам государства и законам божественным.

Обосновывая необходимость предоставления чрезвычайных полномочий Помпею, он говорит об особой божественной благодати, которая должна отличать каждого государственного руководителя, достойного этого имени. О нравственной природе власти говорится в обращенных к Цезарю речах 40‑х годов «В защиту Л и‑гария» и «В защиту царя Дейотара». Сочетание верности римской традиции, чувства ответственности перед народом и нравственного достоинства – обязательные черты того верховного правителя Рима, образ которого намечен в диалоге «О государстве» и который на последующие полтора столетия сохранит значение идеала и нормы для первых принцепсов от Августа до Тита. Цицерон бесконечно говорил о торжестве закона и законности, о бесстрастии, неподкупности и непреложности этой главной силы подлинной и свободной республики. Он посвятил специальное сочинение, трактат «Об обязанностях», характеристике высших моральных

354

ценностей римского общества и обратился с этим сочинением к сыну, дабы утвердить и следующие поколения на пути добродетели. Даже римские социальные микромножества представляются Цицерону допустимыми и оправданными лишь в том случае, если в основе личных связей лежат служение государству и гражданская доблесть, – об этом идет речь в позднем диалоге «Лелий, или О дружбе». Цицерон ‑ теоретик и защитник нравственной природы государства и государственной деятельности, наверное, самый красноречивый моралист из римских политиков.

И в то же время никто, кажется, из моралистов среди римских политиков до него и мало кто после него не нарушал столь часто принципы морали, которые проповедовал, из честолюбия, ради утверждения своей политической деятельности, цель которой – победа и успех и которая даже по самым высоким соображениям отступаться от этой цели не может. Но между аморальным поведением «во имя высших целей» и аморальным поведением во имя собственных интересов граница очень зыбкая. Цицерон всю жизнь отстаивал принцип согласия сословий, ибо только в единении всех сил государства полагал возможность сохранить республику с ее традициями и ценностями, но во имя осуществления этой программы шел на политические интриги, на сомнительные, а то и просто противозаконные сделки, которые не оставляли и следа от морального содержания самой программы; так было, когда он произносил речи в защиту Фонтея или Гая Рабирия, так выглядит многое в «Филиппиках». Цицерон добровольно или вынужденно брался защищать людей, которых ранее сам же разоблачал как насильников, грабителей, подлых интриганов, как в середине 50‑х годов, когда после возвращения из изгнания он выступал адвокатом им же некогда заклейменных Габиния и Ватиния. Красноречивый защитник неподкупности судов и судебных ораторов, он систематически нарушал, находя для этого разнообразные и хитроумные способы, старинный Цинциев закон, запрещавший судебным ораторам получать денежные вознаграждения от подзащитных. Так было, например, в процессе Корнелия Суллы.

Какой же из двух Цицеронов подлинный – защитник высоких Духовных норм государственной жизни или хитрый и трусливый интриган? Французские революционеры эпохи Конвента и якобинской диктатуры, русские декабристы видели в Цицероне воплощение исторического и нравственного величия Римской республики. «И в Цицероне мной не консул – сам он чтим / За то, что им спасен от Катилины Рим», – писал Рылеев. В ту же эпоху, однако, нравственный пафос речей и трактатов Цицерона уже

355

начинал восприниматься как далекая от жизни или лицемерная декламация, скрывающая в лучшем случае политическую наивность, а в худшем ‑ обыкновенное корыстолюбие. Подобный взгляд получил подтверждение и развитие в академической историографии Древнего Рима (прежде всего немецкой) и сохранял свою силу вплоть до середины нашего столетия. Перелом произошел в 1930–1950‑е годы, когда сначала в коллективной статье многотомной международно авторитетной «Реальной энциклопедии классической древности», а потом в трудах ряда крупных ученых (прежде всего покойного Карла Бюхнера) акценты оказались переставленными, и на первый план снова вышли высокие духовные и нравственные достоинства самого Цицерона и дела, которое он делал, – его противостояние темным погромным силам общества, создание европейской либеральной традиции, неприязненно‑настороженное отношение к единоличной власти.

Есть одно в высшей степени существенное обстоятельство, осложняющее положение: Цицерон отнюдь не только провозглашал моральные заповеди в речах и трактатах и нарушал их в практическом поведении – он неоднократно доказывал также на деле, что готов в соответствии с ними действовать. В 80 г. до н. э. Римом недолго и единовластно правил диктатор Корнелий Сулла. Его приближенные и в первую очередь всемогущий вольноотпущенник Хрисогон под разными предлогами грабили граждан, убивали каждого, кто стоял на их пути, и никто не решался оказать им сопротивление. Очередной жертвой Хрисогона оказался некий Росций из городка Америи. Все попытки пострадавшего добиться справедливости были тщетны. Ни один из адвокатов Рима не брался за это дело, и только начинавший двадцатишестилетний Цицерон согласился защитить Росция, разоблачил козни всесильного временщика и добился восстановления справедливости. Процесс не принес Цицерону никаких материальных выгод; мало того – после суда он вынужден был бежать из Рима. Ситуация повторилась в 63 г., когда на долю Цицерона‑консула выпала обязанность пресечь опасные замыслы заговорщиков – Катилины и его сообщников. Необходимость такого шага была ясна всем, но брать на себя ответственность за казнь римских граждан не решался никто. Цицерон решился. Это опять‑таки не принесло ему ничего, кроме преследований, опасностей, нареканий и… славы в потомстве. А ведь то были поступки в его жизни отнюдь не единичные.

Объяснение этим противоречиям можно искать– и обычно ищут – в сфере морали либо в сфере истории. Самым уязвимым оказывается чисто моральный подход. Он состоит в том, что, коль

356

скоро личное и политическое поведение Цицерона сплошь да рядом противоречит нравственным суждениям самого оратора, оно, это поведение, заслуживает безоговорочного осуждения. Никакой внутренней связи с содержанием творчества Цицерона оно не имеет и, наоборот, является изменой проповедуемым там принципам. Многие из западных отцов церкви ‑ Иероним, Лактанций, Августин – читали Цицерона постоянно, но никогда не могли простить ему его переменчивость и способность применяться к обстоятельствам. «Мои упреки обращены к твоей жизни, не к твоему духу или красноречию», – писал Петрарка в созданном почти через полторы тысячи лет после смерти оратора риторическом письме, ему адресованном. На трагедию религиозных войн во Франции XVI в. поэт Агриппа д'Обинье откликнулся стихами. «Катоном лучше умереть, чем жить, как Цицерон», – призывал он в одной из поэм. Создателю современной историографии Древнего Рима Теодору Моммзену (1817–1903) Цицерон был неприятен во всех своих проявлениях, но наиболее язвительные замечания историк отпускает все‑таки не в связи с его философией или государственными речами, а в связи с его политическим и личным поведением, называя его «слабохарактерным», «боязливым», «политическим флюгером». Подобные упреки не содержат ответа на коренной вопрос – как совмещались столь низменные черты в облике Цицерона с другими, прямо противоположными, – и потому идут мимо проблемы, анахронистичны. В сознании Нового времени высшим критерием нравственного поведения является внутреннее согласие с самим собой, его соответствие самостоятельно добытым личным убеждениям, свобода выбора и ответственность за этот выбор, ответственность за измену этим убеждениям ради внешней необходимости. Критерии эти в эпоху Цицерона даже еще не начинали складываться; классической античности они неведомы. Римлянин I в. до н. э. знал обязательства перед государством, перед родом, группой, перед семьей, ее положением и достоянием, и в той мере, в какой поведение его отвечало их интересам, оно заслуживало одобрения. С точки зрения таких норм общественного и государственного интереса поведение Цицерона могло быть предосудительным из‑за его непоследовательности, нерешительности, тщеславия, но о морали в собственном, позднейшем смысле слова, о совести говорить не приходилось. В число ценностей, завещанных Европе античной культурой в целом и Цицероном в частности, совесть не входила. «Проблема Цицерона» к ней отношения не имеет, на этом пути она не находит себе решения.

357

Государственный интерес не был для римлянина абстрактной, всеобщей, чисто правовой категорией, а был, напротив того, всегда опосредован интересами той ограниченной, конкретной, на личных отношениях основанной и в этом смысле неотчужденной группы, к которой принадлежал каждый, – фамилии, «партии», дружеского кружка, коллегии, местной общины. В трактате «О законах» Цицерон писал, что у римлянина две родины – великая, требующая служения и жертв, воплощенная в римском государстве, и малая – любимая горячо и непосредственно, составляющая плоть и суть повседневной жизни – местная община. Десятью годами позже в трактате «Об обязанностях» он рассказал о связях, объединяющих людей каждой «малой родины»: «Связь между людьми, принадлежащими к одной и той же гражданской общине, особенно крепка, поскольку сограждан объединяет многое: форум, святилища, портики, улицы, законы, права и обязанности, совместно принимаемые решения, участия в выборах, а сверх всего этого еще и привычки, дружеские и родственные связи, дела, предпринимаемые сообща, и выгоды, из них проистекающие». Государственная сфера, поскольку она не была полностью отчуждена от повседневного существования граждан, от их непосредственных интересов, реализовалась в прямых, внятных каждому, очевидно мотивированных формах. Нельзя, например, представить себе в республиканском Риме государственную полицию, разгоняющую сходку граждан, или народное собрание, принимающее за спиной народа антинародные решения. Но в силу той же неотделимости государственной сферы от личных интересов и отношений всякое политическое или даже гражданско‑правовое действие могло быть успешным, только если оно лично кого‑то устраивало, приносило выгоду семье, клану или группе, и любая успешная карьера, а подчас и судебный приговор зависели от нее же.

Противоречие между частным интересом, государственным делом и его моральной санкцией в Риме вообще и в жизни Цицерона в частности во многом объясняется этой двойной соотнесенностью и двойной ответственностью каждого гражданина. То, что нам представляется аморальным своекорыстием и изменой принципам, на самом деле было всего лишь верностью «второй морали», которая, естественно, не могла быть универсальной: то, что устраивало одних, вызывало критику других. Возвращением из изгнания Цицерон был больше всего обязан Помпею. Это создавало между ними определенные отношения, которые в Риме назывались «дружбой» и порождали обязательства, столь же непре‑

358

ложные, сколь обязательства перед законом. Отсюда упоминавшиеся уже речи в защиту Габиния или Ватиния, произнесенные по настоянию Помпея. Того же происхождения многие другие речи и поступки Цицерона. В классическую пору римского государства обе системы обязательств как‑то уживались одна с другой (хотя всегда порождали конфликты, недоразумения, взаимные обвинения). В кризисные, предсмертные годы Республики конфликт между ними существенно обострился. Так называемый аморализм Цицерона рос из общественных условий, из органической, естественной двойственности римских нравственных норм и ценностей, и характеризовал скорее их, чем его*

Так на чем же все‑таки основано значение Цицерона для многовековой европейской культуры, для наших дней? Исчерпывается ли его роль сменой «положительного» и «отрицательного» его образов? И если оба они имеют объективное основание в истории, то откуда же взяться еще одному, третьему– тому, что заключает в себе свою особую разгадку «проблемы Цицерона»? И есть ли вообще разгадка?

Центральная проблема античной культуры, античной истории и всей жизни Древних Греции и Рима – соотношение идеальной нормы гражданского общежития с реальной общественной практикой. «Я знаю, какое государство основали наши предки, – говорил в римском сенате один из весьма влиятельных его членов, – и в каком государстве живем мы. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними условиями». Сенатор выразил жизненную коллизию, с которой повседневно сталкивался каждый римлянин. Суть античного миропорядка, однако, состояла в том, что в его пределах «древность» и «нынешние условия» не только друг другу противостояли, но и друг друга опосредовали, дополняли, друг в друге жили. Основу этой диалектики составлял, как отмечалось, общинный уклад, который с неизбежностью предполагал, с одной стороны, сохранение старинных институтов и ценностей общины и их идеализацию, а с другой – постоянное их разрушение поступательным развитием жизни. По мере углубления кризиса общины противоречие между обоими полюсами обострялось, соединение политической, хозяйственной и любой иной практики с «древностью, которой должно восхищаться», становилось все иллюзорнее, люди вели себя все менее последовательно, все более лицемерно, и Цицерон, пока он старался жить «как люди», мало чем от них отличался. Скорбел в письмах об унизительной непоследовательности своего поведения – и снова возвращался к конформизму, хитрости и интригам. Но в годы, на кото‑

359

рые приходились его деятельность и его творчество, община Рима продолжала существовать – и в своих политических формах, и в своей идеологии. Кризис ‑ это тоже форма жизни. И пока общинный уклад был жив, он регенерировал заложенные в нем ценности и нормы, возвращал их в реальность, сплетал с противоречившей им практикой, создавая тот тип истории и культуры, который мы вслед за Гегелем называем классическим. Если употреблять это последнее слово не как оценку, а как термин, то оно и означает тип истории, культуры, искусства, при котором противостоящие полюса общественных противоречий остаются в состоянии неустойчивого, динамичного, но длящегося равновесия, а идеал и жизнь неслиянны, но и нераздельны. Зайдите в музей, взгляните на статуи атлетов, изваянные Поликлетом, перечитайте «Энеиду» Вергилия или в «Истории» Фукидида речь Перикла над павшими афинскими воинами, и вы удостоверитесь в классическом характере античной культуры.

В Риме этот тип исторического развития имел реальные жизненные основания, еще сохранившиеся в эпоху Цицерона. Ограничимся в доказательство одним примером.

Идеальной нормой римского общежития была непритязательность быта, суровая и честная бедность, уравнивавшая членов общины. В государстве, накопившем несметные сокровища, где богачи владели тысячами гектаров, по сути дела, краденой земли и устраивали пиры, на которые свозились диковинные яства со всей земли, эта норма была явной бессмыслицей, а попытки миллионера Цицерона эту норму прославить и утвердить – смесью наивности и лицемерия. Но с того момента, как богатства со всего Средиземноморья обрушились на Рим, сенат упорно принимал законы против роскоши – в 215, 182, 161, 143, 131,115, 55 гг. и еще несколько раз впоследствии. Их повторяемость показывает, что они не исполнялись, но ведь что‑то заставляло их систематически принимать. Моралисты, историки, школьные учителя пели хвалу героям древней Республики за их бедность, их хижины, их деревянную посуду, земельные наделы в 7 югеров (1,7 га). Это выглядело не более чем олеографией. Но, как ныне подсчитано, при выводе колоний размер предоставляемых участков был ориентирован примерно на те же 7 югеров, а огромные имения, если земля в них не обрабатывалась, могли быть по закону конфискованы ‑ закон этот не применялся, но его упорно не отменяли. Сенека в I в. н. э. прославлял честную бедность и восхвалял за нее Сципиона, который, удалившись в добровольное изгнание, мылся в темной крохотной баньке, им собственноручно сложенной из

360

камней, – звучало это как назидательная выдумка, но ведь Сенека эту баньку видел своими глазами. Противоестественное богатство Верреса фигурирует в обвинительных речах Цицерона как одна из презумпций обвинения, но речи были рассчитаны на очень широкую аудиторию– по‑видимому, и в ее глазах такое богатство, независимо от его происхождения, могло быть предосудительно.

Что же заставляло сенат систематически принимать законы, которые явно противоречили практике жизни и чаще всего не выполнялись? Что заставляло Помпея, когда он в декабре 62 г. после своей азиатской кампании высадился в Италии с огромной, лично ему преданной армией, отказаться от захвата власти – чего все от него ожидали – и распустить солдат по домам? Из чего исходил «политический флюгер» Цицерон, вступая в борьбу с Хрисогоном, казня сообщников Каталины, выступая ‑ хотя это стоило ему жизни – против монархических замашек юного Окта‑виана? Откуда шли стимулы такого поведения, если реальная, эмпирическая жизнь их вроде бы отнюдь не порождала? Римляне не знали, что такое совесть в ее позднейшем, христианском или современном смысле слова, но они знали другую форму нравственной ответственности – перед тем идеализированным образом своего государства, тем героическим мифом сурового простого Рима, живущего по законам и заветам предков, потребность в котором была заложена в идеологической структуре гражданской общины, в культуре греков и римлян, а следовательно, в самой природе классической античности. События и эмпирия жизни –далеко не единственное, что есть в истории. Такой же органической ее частью является отражение всех этих действительных битв в сознании времени, – отражение, которое, в свою очередь, воздействует на ход и исход действительных битв.

Где и чем живет возвышенный миф каждого общества, его идеализированное представление о самом себе, о своих ценностях, об обязательной верности им? Трудно ответить на этот вопрос четко и однозначно. Где и чем в феодальном обществе, грубом, жестоком и ленивом, жили рыцарская честь и рыцарская любовь – понятия, которые до сего дня играют для нас едва ли не важнейшую роль в наследии Средних веков? Научный критический анализ исторических процессов дает нам бесконечно много; он раскрывает их подлинную структуру – хозяйственную, социальную, по‑л итическую, идеологическую, раскрывает их движущие противоречия. Но что‑то очень важное остается за его пределами. и бщественный миф и общественный идеал формируются и отра‑

361

жаются в самосознании ‑ в искусстве каждого времени, и прежде всего в слове; в преданиях и легендах, которые время по себе оставляет; в том образе, основанном на исторической практике и не исчерпывающемся ею, в котором видят его последующие поколения. Такое знание былых исторических эпох не хуже и не лучше научно‑дискурсивного, критико‑аналитического их познания ‑оно другое, и лишь в совокупности их обоих восстанавливается перед нами прошлое во всей его полноте. В этом мире слова и памяти противоречие нормы и эмпирии в его повседневной конкретности перестает существовать, растворяясь, как говорили в старину, в «послании», которое время оставляет потомству.

Цицерон постоянно был связан с историей событий и эмпирии и обречен ее противоречиям, в том числе противоречию нормы и практики. Но чем дальше, тем больше погружался он в ту тональность существования, где человек реализует себя в первую очередь в размышлении и слове, где он ориентируется на образ времени, на его итоги и ценности, передаваемые в эстафете культуры, и тем самым как бы переходил в регистр существования, где эти противоречия упразднялись. В 45 г., за два года до смерти, он написал обо всем этом диалог «Гортензий» – о преимуществе философии перед политическим красноречием. В те же годы, когда он удалился от дел, жил на своих виллах и думал больше об истории, о философии и искусстве, чем о практической политике, возникли другие его поздние произведения, где эта мысль не формулируется, а как бы растворена в ткани повествования, – в первую очередь диалоги «Катон Старший, или О старости» и «Лелий, или О дружбе». В обоих действие отнесено к середине II в. ‑ к эпохе, современников которой Цицерон еще застал и которая среди ужасов и конвульсий гражданских войн казалась царством традиционных римских добродетелей. В обоих выведены известные государственные деятели той эпохи – Сципион Эмилиан, Катон Цензорий, Лелий Младший. То были вполне реальные люди, знакомые знакомых Цицерона, и в то же время великие тени, уже наполовину растворившиеся в традиции римской славы. В Като‑не сплавлены воедино образ уединенного мудреца греческого облика, каким он, скорее всего, никогда не был, и образ государственного деятеля, каким он действительно был. Точно так же, как соединение документальной исторической реальности и внутренней, соотнесенной с идеалом и нормой, логики развития, строится образ Сципиона в диалоге «О дружбе».

То был итог целой жизни. На всем ее протяжении для творчества Цицерона была характерна тенденция рассматривать реаль‑

362

ную действительность на фоне действительности возвышенной и нормативной. Рядом с реальным Римом деловых писем стоял Рим диалога «О государстве»; рядом с практическим судебным красноречием – красноречие нормативное, разбираемое в трактате «Оратор»; рядом с естественной народной речью – художественная речь, которой посвящен «Брут»; рядом с довольно циничным описанием собственного общественно‑политического поведения – героизированная самооценка в письме Луцию Лукцею от мая 56 г.; рядом с современниками, обрисованными во многих письмах со всем реализмом, – их интеллектуализированные и монументали‑зированные образы, как, например, Лукулла в диалоге, носящем его имя. Цицерон долго верил в спасительную возможность лавировать между обоими этими рядами. Кончил он убеждением в том, что противоречие между ними снимается не в сфере практики как таковой и не в сфере идеала как такового, а в особом регистре исторической жизни, их объединяющем, но лежащем как бы вне их – в общественно‑историческом мифе и в сфере эстетически «доведенной» действительности, этот миф отражающей.

Решение это было не слишком надежным и уж очень неуниверсальным. Практика, противоречия и политическая борьба оставались неотъемлемой частью жизни, уйти от них было невозможно. В ходе гражданской войны между Цезарем и Помпеем и в первые годы после Цицерон нет‑нет да и делал им нехотя уступки, а после убийства Цезаря не выдержал, очертя голову бросился в огонь начинавшейся новой гражданской войны и там сгорел.

И тем не менее если мы две тысячи лет его помним, если мы читаем о нем толстые книги, то не потому ведь, что он хорошо управлял Сицилией, был во время гражданской войны в лагере Помпея или не справился с Антонием. И не потому, что он произносил речи и писал трактаты, а в жизни подчас вел себя не так, как в них было написано или сказано. Всё это делали десятки, если не сотни людей, чьи имена навсегда канули в Лету. Помним же мы его потому, что, человек античной культуры, он одним из первых осознал и выразил урок, ею оставленный. Урок состоял в том, что поведение людей в истории определяется в не меньшей мере, чем их потребностями, их общественными идеалами, их представлениями не только о том, что есть, но и о том, что должно быть, заложенными в структуре общества и времени, отличными от его повседневной практики, но особым образом включенными в ткань исторического процесса. Образ республики римлян, ее величественный миф, встающий из речей Цицерона, из его диалогов, писем и стихов, веками вдохновлял борцов за свободу и торжество

363

права. В душе человека, который не вгляделся в этот образ и не пережил его, остается важный пробел. Чтобы его восполнить, надо читать Ливия, читать Вергилия, но прежде всего Цицерона. «Сторонники "реальных взглядов", – писал проницательный современный историк, – всегда стремятся разрушить метафоры истории. Дело это верное и нетрудное, но является ли подлинной реальностью то, что остается в итоге?»

1990

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 215; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!