Древний Рим. История, культура, искусство



 

История как повседневность

 

Римский обед

Трехкратный прием пищи ‑ утром, в середине дня и ближе к его концу – обусловлен, насколько можно судить, биологически и распространен повсеместно у самых разных народов, по крайней мере европейских. Характер этих трапез, однако, подвержен значительным вариациям и колеблется не только от одного народа к другому, но и по социальным слоям. В современной Англии, например, для большинства населения и особенно для работников физического труда характерен ранний очень плотный завтрак, менее плотный ленч и несводимый к строгим правилам ужин, иногда очень легкий, иногда обильный, в то время как у интеллигенции и людей свободных профессий питание строится во многом по иной, так называемой «континентальной» схеме: легкий первый завтрак, более плотный второй и обильный поздний обед1 . Этот же порядок распространен во Франции, но только Северной; на юге пик составляет обед, приходящийся на середину дня, тогда как ужин более скромен2 . Древний Рим таких вариаций не знал. Каковы бы ни были индивидуальные отклонения3 , как бы ни колебалось в зависимости от достатка и социально‑культурной традиции обеденное меню, принципиальная схема была общей и единой: по исстари заведенному порядку вся Италия легко закусывала утром4 , перехватывала кое‑что по завершении дневных дел и во второй половине дня собиралась на обед. Утренняя закуска (jentaculum) и дневной завтрак (prandium) не предполагали ни точного времени, ни определенного меню. Они только удовлетворяли голод в то время и в тех условиях, когда он возникал5 . Одни, особенно крестьяне, приступали к приготовлению первого завтрака сразу же после пробуждения от сна и, лишь поев, выходили из дому. В Риме клиенты богатых и знатных семей шли утром приветствовать патрона часто натощак и только здесь получали спортулу – корзиночку с едой. На рассвете натощак отправлялся работать с императором Веспасиа‑ном его помощник и консультант Плиний Старший, съедавший свой «простой и легкий» jentaculum лишь по возвращении из дворца домой6 .

517

Время второго завтрака было столь же неопределенным. Плиний Младший, помнивший по минутам роковой день, когда извержение Везувия уничтожило Помпеи, писал, что к полудню7 его дядя, только что нами упомянутый Плиний Старший, успел уже искупаться и позавтракать8 . Сенека завтракал позже, перед самой предобеденной баней9 . Император Август «закусывал в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод»10 .

Меню обоих первых завтраков складывалось случайно и произвольно. Если клиент завтракал остатками обеда, унесенными накануне из дома патрона или полученными тем же утром в виде спортулы, то такой завтрак мог состоять из чего угодно. Бедные клиенты ели все подряд, относительно зажиточные были более разборчивы. Марциал очень сердился на свою покровительницу каждый раз, когда считал полученную им спортулу слишком скромной.

Если в подарок ты мне дрозда, пирога ли кусочек,

Бедрышко ль зайца пришлешь, или еще что‑нибудь11 .

Подчас оба завтрака бывали совсем скудными. Следуя своим привычкам, император Август ел на завтрак «грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора»12 , а Сенека и вовсе «завтракал сухим хлебом, не подходя к столу, так что после завтрака незачем было мыть руки»13 . Обычный завтрак, однако, располагался между этими двумя крайностями и состоял из хлеба, смоченного в вине или слабом растворе уксуса, сыра, фиников, иногда – холодного мяса или ветчины. Прекрасная картина утреннего завтрака крестьянина дана в приписываемой Вергилию небольшой поэме «Moretum». Герой ее, Симил, «пахарь малого поля», встав, размолов зерно и замесив хлеб, сажает его в печь, «глиняной миской поверх накрывает и жар насыпает». Приправой к хлебу, однако, у него оказывается только кружок сыра, поскольку он человек бедный и

Близ очага у него не висели на крючьях для мяса

Окорока или туша свиньи, прокопченная с солью .

Тогда Симил находит другую приправу. Он выходит в огород, набирает там чеснок, сельдерей, руту, кориандр и, подлив немного масла, стирает их в каменной ступке в единую плотную массу.

Он собирает стряпню и комок из месива лепит:

«По завершенье оно справедливо зовется толченкой».

518

Вместе с теплым хлебом и сыром эта «толченка» – moretum – и составляет его завтрак, съев который Симил запрягает быков в плуг и идет в поле. «На сегодня голод не страшен ему»14 .

Главное в jentaculum и prandium состояло в том, что их человек съедал в одиночку. Все же, что римлянин делал один, было для него необходимостью, данью природе, скучной повседневной прозой, лишенной подлинного, то есть общественного, содержания. Этим содержанием обладал обед (сепа), и из всех видов приема пищи только он был трапезой в собственном смысле слова.

Если приемы пищи, предшествовавшие обеду, не занимали определенного места в распорядке дня римлянина, то обед начинался всегда точно и неизменно – около половины второго зимой и около половины третьего летом15 . Несколько сложнее ответить на вопрос о том, когда он кончался. Лишь человек аскетического образа жизни, вроде Плиния Старшего, «летом вставал из‑за обеда засветло, зимой в сумерки»16 , то есть проводил за столом около трех часов. Август, тоже весьма неприхотливый в своих привычках, шел после обеда заниматься государственными делами, но эту работу его биограф называет «ночной»17 . До полуночи пировал Нерон18 ; некоторые гости Тримальхиона уходят от него в полночь, так и не дождавшись окончания трапезы19 ; обеды, продолжающиеся затемно, отмечаются в источниках неоднократно20 . Переходить от обеда к ночному сну, по‑видимому, считалось нормой. Во всех случаях, таким образом, римская сепа была не просто формой насыщения, а важным элементом жизни. Она повторялась ежедневно, охватывала всю вторую половину дня и вечер, то есть длилась от трех до шести или восьми часов и хотя бы уже по одному этому должна была обладать достаточно сложным и разнообразным содержанием.

Содержание это обусловливалось прежде всего тем, что обед всегда предполагал приглашенных гостей и общение сотрапезников; обеды в одиночку упоминаются у римских писателей в виде редчайшего исключения. Главное в обеде – беседа. Хотя в Риме I в. н. э., особенно у императоров и их вельмож, бывали пиры с огромным числом приглашенных, единого, общего стола, по всему судя, не существовало, так что реальной единицей собравшегося общества оставалась все равно малая, довольно тесная группа, легко и постоянно поддерживавшая общий разговор. Римляне любили говорить, что количество людей в застолье должно начинаться с числа граций (то есть с трех) и доходить до числа муз (то есть до девяти).

Благодаря обильным литературным свидетельствам и археологическим данным мы можем довольно полно представить себе, как

519

протекала римская сепа. Обычным местом обеда был триклиний ‑небольшая комната, чаще всего выходившая на перистиль. Если трапеза носила интимный, чисто семейный характер, она устраивалась на втором этаже дома над атрием, фактически на чердаке, который и назывался поэтому «cenaculum». Напротив того, большой парадный обед протекал в специальном пиршественном зале, который располагался в задней, примыкавшей к саду части богатых особняков и назывался «oecus» – «экус», или, в более распространенном греческом произношении, «ойкос». Независимо от размеров помещения и числа обедающих центром, вокруг которого организовывалась трапеза, был небольшой стол, с трех сторон окруженный массивными, обычно каменными, ложами, на которых, по трое на каждом, и возлежали обедающие. Эта группа, собственно, и называлась «триклиний», и она повторялась в данном помещении столько раз, сколько нужно было, чтобы принять всех гостей. С четвертой стороны стола открывался доступ для тех, кто обслуживал трапезу, менял блюда и приборы, разрезал мясо, подливал вино. Верхняя поверхность ложа располагалась слегка наклонно (само слово «три‑клин‑ий» родственно русскому «клонить») и повышалась в сторону стола. На нее набрасывали много тканей и подушек, которыми выкладывали верхний край ложа и отделяли место одного сотрапезника от места другого. При таком расположении лож и столов в триклинии должна была царить страшная теснота. Скученные люди, разогретые едой и вином, непрестанно потели и, чтобы не простужаться, укрывались специальными цветными накидками, наборы которых назывались синтезами. Марциал бывал у одного богача, который в течение обеда менял такие накидки до одиннадцати раз,

Чтобы в одежде сырой не мог твой пот застояться, Чтобы не мог простудить кожи горячей сквозняк21 .

Не меньшая теснота царила и на столе, очень небольшом по размеру и потому не способном вместить блюда с едой. Ее приходилось приносить и либо ставить на стол, разложивши на тарелки, либо подносить каждому отдельно. Поэтому в том же помещении рядом с триклинием ставились вспомогательные столики‑серванты. Один такой изящный сервант в виде ослика с корзинками по бокам, в которых размещались закуски, описан, например, в главе 31‑й «Сатирикона» Петрония. Точно так же и вино сначала разливали по большим сосудам – у богатых людей они бывали из стекла или даже хрусталя, – которые располагались

520

неподалеку от столов, и уже оттуда разливали его специальным черпаком (ойнохоей) по бокалам. Если в определенные моменты затянувшегося пира нужно было сменить всю сервировку, то убирали не отдельные приборы, а сами столы22 .

Если отвлечься пока что от чудовищных пиров римских богатеев раннеимператорской поры и говорить об обычном хорошем обеде, который устраивал для друзей радушный хозяин, то меню его состояло чаще всего из четырех перемен, включало рыбу, мясо, разнообразные закуски и фрукты. Супы в источниках не упоминаются. Вот, например, как выглядел хороший обед в маленьком городке Южной Италии в середине I в. н. э.: поросенок, «увенчанный колбасами», с птичьими потрохами и тыквой; сырный пирог, холодный, но политый горячим медом, обложенный фасолью, горохом, орехами и персиками; по куску медвежатины; последняя перемена состояла из мягкого сыра, виноградного сока, улиток (по одной на каждого из пирующих), рубленых кишок, печенки, яиц, сваренных «в мешочек», репы, горлинки, тунца. В заключение обеда вкруговую было пущено глубокое блюдо с маринованными оливками23 .

Многие часы, которые длился римский обед, были заполнены не только едой; обед предполагал также и «культурную программу». В большинстве случаев цель ее состояла в том, чтобы развеселить сотрапезников. В триклинии появлялись шуты или комические актеры, иногда танцоры24 . Если хозяин не хотел тратиться на такие представления, то он сам мог импровизировать какие‑либо развлечения – например, аукцион картин, повернутых изображением к стене, или просто играть с приглашенными в кости. Нередко были и развлечения более высокого уровня – выступления музыкантов, исполнение стихов, чтение вслух.

Римская сепа в основе своей имела также и определенный сакральный смысл, и для культурно‑исторического анализа эта сторона дела важнее других. «Наши предки, – сообщает Валерий Максим, – учредили ежегодную торжественную трапезу, которую они назвали "харистия", куда допускались лишь родные и свойственники с тем, чтобы, если возникло в семейном кругу какое‑либо взаимное недовольство, уладить распрю под влиянием настроенных благожелательно людей и святости застолья, среди общего душевного веселья»25 . Несколько вещей обращают на себя внимание в этом тексте. Во‑первых, устранение распрей, восстановление мира и приязни связано с застольем; совместная еда есть форма выявления солидарности членов коллектива, ее знаковый смысл состоит именно в этом. Во‑вторых, объединившиеся за совместной трапезой люди сошлись за ней не случай‑

521

но или временно, а представляют собой устойчивую группу, определенную общественную единицу. Словам «в семейном кругу» соответствует в латинском тексте выражение «inter necessarias personas», то есть харистии объединяли кровных родственников, лиц, примкнувших к семье в результате брачных союзов, усыновленных и их родню, клиентов, друзей, а в более позднее время также и отпущенников – всех тех, но только тех, кто составлял «фамилию», основную хозяйственную, общественную и социально‑психологическую ячейку древнеримского общества. В‑третьих, такой коллектив был объединен общим фамильным культом, и совместное принятие пищи было одной из его форм, как на то указывают слова о «святости застолья» («sacra mensae»).

Формула «sacra mensae» не только предполагала жертвенное возлияние перед трапезой26 , но и делала религиозно обязательной за столом атмосферу доверия и чистоты помыслов. Так, Тит Ливии, рассказав об убийстве на пиру у римского полководца знатного галла, явившегося к римлянам с предложением союза, добавляет: самое «зверское и чудовищное» заключалось в том, что все это происходило во время еды и питья, где принято возлияниями посвящать пищу богам и желать друг другу добра»27 .

Совместная трапеза была непременной чертой тех общинных, коллегиальных, культовых, дружеских организаций и кружков, в которых протекали досуг римского гражданина, а во многом также его общественная и повседневно‑практическая деятельность. В повседневной жизни римлянин мог обедать и один, и с ближайшими членами своей семьи – женой, родителями, детьми; но в принципе и как факт культуры римская сепа ‑ всегда форма общения и консолидации малой социальной группы, всегда совместная трапеза членов некоторого относительно устойчивого микросообщества28 . Такие микрообщности образовывали непосредственную фактуру жизни римлянина. Ни один из них никогда не принадлежал прямо и только обществу в целом, а всегда сначала какому‑либо ограниченному множеству, микрогруппе, обязательно имевшей свой культ и, соответственно, свои застолья, свои sacra mensae. Подобные объединения могли входить в административно‑правовую структуру государства – фамилия, сельская община, квартальные и ком‑питальные коллегии в городах, коллегии, объединявшие жрецов официальных государственных культов. Помимо них в Риме были также чрезвычайно распространены и коллегии иного типа – ремесленные, культовые, похоронные, земляческие. Все они были организационно оформлены, зарегистрированы и при Империи собирались на свои застольные собрания с правительственного раз‑

522

решения; без него коллегия считалась недозволенной (illicitum) и принадлежность к ней сурово каралась.

Нельзя, однако, переоценивать четкость и универсальность этих делений. На протяжении всего республиканского периода истории Рима создание сообществ рассматривалось как частное дело граждан, вообще не подвергалось никаким ограничениям29 , и когда императоры поставили их под жесткий государственный контроль, этот контроль столкнулся с неодолимой традицией, с вековыми привычками народной жизни и никогда не смог стать полным, а необходимость его– очевидной и общепризнанной. Содружества, кружки, застольные компании были столь обильны, возникали столь повсеместно, что провести границу между ними и сообществами с относительно устойчивой организацией, требовавшими поэтому официального статуса, было сплошь да рядом невозможно. На этой неясной грани долгое время просуществовали, например, раннехристианские общины, которые имели совместные трапезы, свое руководство, практику материальной взаимопомощи, но все это настолько мало отличалось от повседневно‑бытового общения единоверцев, что ни правительство, ни они сами подчас не знали, можно ли рассматривать их как недозволенные коллегии30 . А как можно было определить специфически римский институт «друзей» (amici), которые, с одной стороны, собирались вокруг каждого сколько‑нибудь значительного лица по принципу личной приязни, совместного времяпрепровождения, совместных застолий и совместного участия в officia – общественно значимых проявлениях повседневной жизни, на основе общего происхождения, родства и свойства, а с другой – могли оказаться в решающий момент плотными, хорошо организованными отрядами, игравшими роль ударной силы определенной государственно‑политической группировки? Первое в римской истории запрещение некоторых видов сообществ последовало именно тогда, когда правительство отдало себе отчет в возможности подобного их развития31 . Не приходится поэтому удивляться, что подчас правительственные комиссии, расследовавшие на месте те или иные скандальные происшествия, обнаруживали в основе их действия каких‑либо компаний и квалифицировали эти компании как «недозволенные коллегии», которые, следовательно, либо спокойно существовали до расследования наряду с дозволенными, либо настолько мало отличались от обычных содружеств или землячеств, что их лишь задним числом можно было счесть коллегиями32 . Все это показывает, что в Риме было трудно, а подчас и невозможно

523

провести границу между оформленными и неоформленными микрогруппами, так что общественная действительность в целом тяготела к микромножественной структуре.

Положение это объяснялось тем, что коллегиальность, сообщество и содружество были в Риме не столько правовым принципом, сколько социально‑психологической потребностью, универсальной стихией существования, которую постоянно и многообразно источали из себя социально‑экономические и политико‑идеологические условия жизни общества. Сама же микромножественность общественного бытия была прямым и необходимым следствием общинного уклада, постоянно жившего в недрах античного общества, прямым и необходимым выражением исходного и универсального принципа этого уклада – дробности, относительной замкнутости и внутренней сплоченности ограниченных первичных ячеек существования. Не случайно в Древней Греции, росшей из тех же общинно‑родовых начал, положение с микромножествами было во многом аналогично римскому33 . Община и социальная микрогруппа, с ее обязательной совместной трапезой, образовывали два разных проявления единого начала, и судьба последней раскрывает очень многое в судьбе первой. Эволюция разных социальных микрогрупп, рассмотренная в связи с эволюцией их застольных нравов, дает для понимания как кризиса римской гражданской общины, так и поисков выхода из нее подчас больше, чем хозяйственные подсчеты или анализ политических программ34 .

Поскольку микрогруппы были почти всегда также и культовыми объединениями, то совместные трапезы включали и обязательный ритуальный элемент; но шли люди за общий стол не столько ради богов, сколько прежде всего ради забвения общественных антагонизмов, в поисках человеческой солидарности и взаимной приязни, которые они ассоциировали с легендарным «золотым» прошлым общины, которые нужны были им как воздух и которые они все реже находили в неуклонно отчуждающемся огромном государстве, в раздираемой обостряющимися противоречиями римской повседневности. Еда и питье, благочестивая благодарность богам за их покровительство и человеческая солидарность составляли или обязательно должны были составлять в их идеализирующем сознании единство, имя которому было «сепа» – совместная трапеза членов фамилии, общины, коллегии, кружка. Во время ежегодного праздника богов‑покровителей участков, межей и перекрестков, так называемых сельских компита‑лий, в местах, где сходились границы нескольких владений, ставились столы, за которыми принимали пищу на равных рабы и

524

хозяева, и сам этот праздник по первоначальному своему смыслу был праздником согласия между владельцами земли и их родами35 . Очарование совместных трапез, которые регулярно устраивали члены религиозной коллегии Великой Матери, измерялось, по признанию одного из их участников, не столько телесными наслаждениями, «сколько приятностью беседы в кругу друзей»36 . Сохранились многочисленные надписи людей, отказывавших по завещанию деньги на то, чтобы их односельчане или члены их коллегий устраивали регулярно совместные трапезы37 .

Таковы были общественная психологическая потребность, идеал и норма, и тем более резким контрастом по отношению к ним представала сплошь да рядом повседневная реальность. Совместные трапезы вызывались потребностью сохранить или восстановить, пусть на несколько часов, пусть в иллюзорной форме, атмосферу идеализированной демократической солидарности членов общинной, семейно‑родовой, патрональной организации. Потребность эту во всей ее остроте и непреложности постоянно порождала сама окружающая жизнь, которая несла в себе бесчисленные пережитки общинного уклада. Но та же жизнь несла в себе и прямо противоположные тенденции, столь же непреложно предполагая распад общинной солидарности, осквернение традиций и иллюзий гражданского равенства, их мучительное изживание и постоянное оскорбление. Это противоречие пронизывало всю римскую действительность, и, соответственно, в той или иной форме речь о нем заходила в предыдущих очерках и будет заходить в последующих. Особенно наглядно и ярко проявлялось оно, однако, в совместных трапезах, которые по самой своей природе предполагали дружескую солидарность собравшихся за столом людей и где поэтому особенно болезненно сказывались профанация и распад этой солидарности.

Остановимся на том, как протекал в эпоху Ранней империи римский обед на двух полюсах общественной иерархии, в предельно неформальных или в относительно мало формализованных и потому особенно показательных микрогруппах – в харчевне и в обществе клиентов и друзей, собиравшихся за столом высокопоставленного патрона.

Есть основания думать, что харчевни в Древнем Риме были не просто местом времяпрепровождения, а именно микрообщностью. Во‑первых, харчевен было очень много. Речь о них идет почти у всех авторов, самых разных и отражающих самые разные стороны римской действительности, – у Цицерона, Цезаря, Вергилия, Горация, Петрония, Марциала, Светония, Ювенала, даже

525

Тацита. В описаниях путешествий постоялые дворы упоминаются повсеместно, вплоть до самых глухих уголков империи, причем в пределах даже небольшого города их можно менять много раз38 . К середине I в. в Помпеях на 10 тысяч населения39 было около 120 таких заведений; одна из главных улиц города, Стабиева, имела 770 м длины – археологи обнаружили на ней 20 харчевен; если даже предположить, что лишь половина жителей проводила здесь время, это значит, что на каждые 40 человек имелся кабачок.

Во‑вторых, размещение харчевен и особенности древнеримского быта указывают на то, что они обслуживали не столько проезжающих, сколько местных жителей. Если картографировать харчевни Помпеи, окажется, что у ворот их действительно много, но еще больше в VII, VIII, IX районах и по улице Изобилия на территории так называемых Новых раскопок, то есть во внутренних кварталах. На настенных изображениях в Помпеях и Остии сидят обычно люди в дорожном платье; постоялые дворы для проезжающих, таким образом, являли собой низшую категорию харчевен, входя в число так называемых «сидячих распивочных», по выражению Марциала40 , рассчитанных на неприхотливую публику – погонщиков, обозников, конюхов, матросов. Напротив того, известные из разных источников харчевни с ложами, как «Белый слон» в Помпеях или кабачок, который посещал консулярий Ла‑теран в Риме41 , предназначались не для них и были, следовательно, рассчитаны на местную публику. В харчевнях должны были также сосредоточиваться люди из околотка– жители соседних инсул, в которых приготовление горячей пищи было затруднено.

В‑третьих, есть много данных, говорящих о том, что круг клиентов каждой такой харчевни был относительно устойчив и образовывал тем самым некоторое сообщество. Поскольку харчевни существовали в каждом микрорайоне, а население последних было стабильно, то и круг клиентов каждого кабачка должен был тяготеть к стабильности. Это подтверждается данными Петрония, который в главе 95‑й и следующих «Сатирикона» рассказывает о харчевне, размещенной в нижнем этаже большой инсулы и рассчитанной тем самым прежде всего на ее стабильное население. Были люди, жившие в харчевнях постоянно. К их числу, например, относился, по утверждению императора Адриана, поэт Флор42 . Такая жизнь обладала определенной привлекательностью, и бывали случаи, когда она навсегда отвлекала человека от дома и семьи43 . Специально занимавшийся римскими харчевнями шведский исследователь Т. Клеберг пишет: «Создается впечатление, что на постоялых дворах и в трактирах обычно существовали

526

клубы более или менее сомнительного свойства»44 . То же впечатление создавалось у императора Веспасиана – он особым указом закрыл «харчевни, в которых люди почасту собираются за вином»45 . В подтверждение своего мнения Клеберг приводит пример помпейской харчевни, где действовало нечто вроде постоянного разгульного содружества seribibi (позднопьющих). Они всем составом выдвигали своего кандидата в эдилы – пресловутого Марка Церриния Ваттию, того самого, которого предлагали на эту должность, «объединившись, все любители поспать»46 . Надпись, следующая в «Корпусе» за надписью этих «любителей», отстаивает кандидатуру того же Ваттии от имени furunculi. При всем многообразии выборных объединений в Помпеях трудно допустить, что среди бела дня могли выступить со своей избирательной платформой мелкие воры (именно таково первое и основное значение слова «furunculi»). Слово «furunculus» употреблено здесь (дело, напомним, происходило в окруженных виноградниками Помпеях), скорее, в своем малораспространенном значении – как винодельческий термин «боковой отпрыск на виноградной лозе», «побег, отделившийся от ствола» – и является в данном случае условным обозначением клуба эпатирующих околоток гуляк, подобного seribibi. Об устойчивости круга посетителей харчевен говорят и иные данные. Мессалина, если верить Ювеналу47 , имела в одной из римских таверн постоянную комнату и была известна кругу завсегдатаев под именем Лициски, то есть были и свой круг гетер, и свой круг завсегдатаев. Одну и ту же харчевню с примерно одним и тем же обществом посещал, как явствует из описания того же Ювенала, и Латеран. Одна непристойная надпись из помпейской харчевни‑лупанара48 указывает на то, что автор ее пребывал там весьма долго или возвращался туда систематически.

Эти кабацкие сообщества находились в сложных отношениях с официальным Римом, продолжавшим сохранять (или стремившимся сохранять) исторически сложившийся облик rei publicae Romanae. Непосредственно они были его антиподом. В царившей здесь особой атмосфере главным было забвение традиционных социальных перегородок: «Все там вольны равно, и кубок общий. Особых кресел нет никому, и стол ни к кому не придвинут»49 . Известно постановление префекта Рима (правда, уже относящееся к IV в.), согласно которому ни один «порядочный человек» (honestus) не имел права принимать пищу в харчевне50 . Харчевня почти всегда представляла собой также и публичный дом, и кабатчик тем самым выступал и как сводник. Надписи, относящиеся к этой стороне дела, по очевидным причинам привести нельзя, но

527

представление о царивших тут нравах они дают весьма яркое. Среди детей кабатчицы запрещено было различать законных и незаконных – очевидно, у властей не было иллюзий относительно их происхождения. В «Дигестах» есть целый раздел, говорящий о наказании хозяев постоялых дворов за пропажу имущества постояльцев. В поквартальных записях городского населения содержатели харчевен фигурируют рядом с ворами и шулерами51 . Продажа недоброкачественной пищи и разбавленного вина считалась чем‑то само собой разумеющимся – Марциал уверял, что кабатчики больше наживаются на дождевой воде или на соседнем водоеме, чем на собственном винограднике52 . Распространенная у римлян канализация здесь почему‑то нередко отсутствовала, и что из этого получалось, выразительно описано в нацарапанных на стенах стишках53 . В упоминавшейся выше эпиграмме император Адриан писал, что он не хочет «подобно Флору скитаться по харчевням, вечно в кабаках таиться». Слово «таиться» (latitare), очевидно, правильно характеризовало определенную часть населения харчевен. Тиберий специально засылал сюда своих соглядатаев, Домициан распорядился вообще снести большую их часть. Префекты Рима и дуумвиры городов периодически запрещали приготовление здесь горячей пищи, за которой люди могли засиживаться и вступать в нежелательные разговоры. Еда и жизнь здесь были необычно дешевы – от одного асса за кубок вина54 до двух денариев, которые милосердный самаритянин оставил кабатчику на пищу, содержание и уход за раненым, ставшим жертвой разбойников55 . Здесь скапливались все, кого официальный и престижный Рим презирал: беглые рабы, матросы, перегрины. Главное в самосознании таких микрообъединений – ощущение своей противоположности былой гражданской общине с ее набором ныне мертвеющих в официальности музейных добродетелей, ритуалов, слов. «Битвы и мужа пою…» – сказано в первой строке «Энеиды», «Валяльщиков шерсти пою и сову, а не битвы и мужа», – написал местный остроумец на стене в Помпеях56 . Попечитель римских водопроводов при Нерве Юлий Фронтин был особенно возмущен тем, что доставляемую в Рим водопроводную воду, это коллективное достояние общины, наиболее нагло расхищают владельцы таверн и лупанаров57 . Черты кризисного происхождения, распад и разлом, выступали в этих микрообъединениях ясно и резко. Кабацкий мир был кричащим вызовом обесценивавшимся староримским нормам – вызовом в делах и поступках, в мыслях и словах. Но в чем‑то более изначальном и простом, чем поступки и мысли, он же был неосознанным продолжением этих норм, бур‑

528

лескным эпилогом, входящим в текст классической эпопеи. Общественное мироощущение, некогда сложившееся в недрах гражданской общины, утратив свое социально‑историческое и юридическое, этическое и культурное содержание, по‑прежнему продолжало существовать, но уже не на уровне осознанной нормы, а, скорее, бессознательного общественного инстинкта: жить – значило жить вместе, в группе, среди своих. Для завсегдатая римской харчевни принадлежность к сообществу, органичность существования были еще, как мы старались показать, непременным условием жизни, и если главное, большое сообщество гражданской общины становилось все более мертвым, формальным и далеким, его надо было обязательно заменить, но чем‑то тоже общим, коллективным и близким. Человек, который во времена Флавиев и Антонинов проводил свои вечера в харчевне, входил также в кружок соотчичей, перебравшихся в данный город из одних и тех же мест, был и участником похоронной складчины, и членом культовой коллегии и многих других, плотных, живых и маленьких человеческих единств, сменивших, но и продолжавших былые внут‑риполисные единства.

Аналогичный по своему историческому смыслу процесс, при всей крайней и очевидной противоположности его внешних форм только что описанным, протекал и в другом своеобразном микромножестве – в триклинии римского богача. За его столом теоретически должны были еще сохраняться смутные воспоминания о древних харистиях, поскольку собирались за ним соотчичи и сородичи, друзья и коллеги, отпущенники и клиенты, то есть люди, включенные в систему связей, искони характерных для гражданской общины. Смысл такой системы состоял, в частности, в демонстрации солидарности людей, входивших в единую ячейку общины, во взаимопомощи, в оказании поддержки, моральной и материальной, со стороны «старших» и богатых членов группы «младшим» и бедным, в первую очередь со стороны патрона клиентам. За такой поддержкой клиенты и обедневшие члены рода и шли на обед к патрону, где, однако, уже с конца Республики, а тем более в начале Империи в силу описанных выше причин, чем дальше, тем чаще, тоже складывалась своего рода кабацкая атмосфера, покровительство оборачивалось грубой издевкой, наглостью и цинизмом, а зависимость – унижением:

Ты хоть свободный и – думаешь сам – собутыльник патрону, Он‑то считает, что ты привлечен ароматами кухни58 .

529

Вся пятая сатира Ювенала, посвященная клиентам, строится на этом контрасте нормы солидарности и практики разобщения. Патрон приглашает клиента отобедать труднопереводимой фразой: «Una simus, ait», которая означает и «проведем время вместе», и «мы ведь заодно», и «мы ведь одно целое, так будем вместе». Однако за обедом патрон «попивает вино времен консулов долго‑бородых», но никогда не подумает «чашу послать больному желудком другу». Человека пригласили на обед потому, что он, как и его отец и дед, клиент рода хозяина, то есть тоже свободный гражданин, тоже коренной римлянин. Но только осмелься хоть раз заикнуться, что ты как свободный

Носишь три имени, ‑ за ноги стащат тебя…59

У римского обеда были некоторые особенности, которые сами по себе не обладали знаковым содержанием, но в описанной только что атмосфере приобретали его, становились выражением грубости, царившей на таких пирах и проституировавшей дружбу, приязнь и солидарность, которые номинально служили их поводом. Показательнее других среди таких особенностей были: сервировка блюд каждому из сотрапезников отдельно; пользование салфетками; дробность меню.

Ситуация, складывавшаяся во время обеда, хорошо выражена в эпиграмме Марциала (X, 49):

В аметистовом, Komma, друг мой, кубке Черный допьяна пьешь опимиан ты, А меня молодым сабинским поишь, Говоря: «Золотой желаешь кубок?» Кто ж из золота станет пить помои?

Пригласив бедного друга на обед, Котта усиленно выражает ему свою благожелательность, хочет почтить, предлагает драгоценный кубок. Дружеская солидарность превыше всего. Но при этом, как нечто естественное и само собой разумеющееся, меню у обоих сотрапезников остается разным. Тебе – одно, мне – другое. Словоупотребление при описаниях обедов показывает, что рабы, прислуживавшие за столом, ставили еду отдельно перед каждым60 , но еда эта была неодинаковой, и хозяин руководил раздачей, говоря, кого чем потчевать: «Требиюдай!.. Поставь перед Требием!.. Скушай же, братец»61 . Плиний Младший описывает обед, где хозяину «и нескольким гостям в изобилии подавались прекрасные блюда, осталь‑

530

ных угощали плохо и мало. Вино он разделил по трем сортам в маленьких бутылочках не для того, чтобы можно было выбирать, а чтобы нельзя было отказаться: одно предназначалось для него и для меня, другое для друзей пониже (друзья у него размещены по ступеням), третье для своих и моих отпущенников»62 .

…Он нарочно изводит тебя: интересней комедий, Мимов занятнее – глотка, что плачет по лакомству. Знайте:

Вся та затея к тому, чтобы желчь ты вылил слезами, Чтобы принудить тебя скрежетать зубами подольше63 .

При таком поведении патрона не оставались в долгу и приглашенные, особенно клиенты. Рыба гнила и с головы, и с хвоста. Поскольку по идее совместная трапеза была выражением дружеской солидарности и, следовательно, взаимной приязни и помощи, издавна утвердился обычай посылать друзьям, не сумевшим прийти на обед, кое‑какие лакомства от стола, а присутствующим раздавать часть обеда, которую они уносили с собой в специально прихваченной на этот случай салфетке – тарра. Во многих случаях это действительно было и оставалось формой дружеской любезности и вспомоществования. Биограф императора Пертинакса для доказательства его скупости пишет, что тот, «если желал уделить друзьям что‑нибудь от своего завтрака, посылал им пару кусков мяса или часть бычьего потроха, иногда – филе курицы. Фазанов он на своих частных завтраках никогда не ел и никому не посылал»64 . Следовательно, обычно не такие скупые люди посылали и фазанов, и мяса не «пару кусков», а значительно больше.

Но по мере того как дружеский характер обеда становился все больше условной декорацией, а патроны превращали его в издевательство над друзьями и клиентами, распоясывались и последние. Салфетки крали, сознательно путая принесенные с собой, очевидно плохие и старые, с хозяйскими, хотя тарра обычно имела широкую цветную кайму65 и отличить свою от чужой было проще простого. «Дай салфетки гостям, наши платки береги», – наставляла рабов‑прислужников надпись в триклинии одного из помпейских домов66 . В салфетку можно было спрятать не только то, что человеку дали, но и то, что он успел схватить с блюда сам. На некоем обеде раздавали яблоки, по штуке на каждого из сотрапезников, «ну а я, – рассказывал один из гостей, там бывших, – Утащил два; вот они здесь у меня, завязанные в салфетку»67 . Марциал описывает гостя, который утаскивает «в промокшей салфет‑

531

ке» больше половины обеда68 . Раздача тарелок с едой, кусков мяса, яблок в руки каждому из приглашенных была обусловлена, очевидно, не только обычаем, но и практической необходимостью – предупредить стремление клиентов урвать себе побольше за счет других. Если еду гостям раздавали, то бутылки и кубки с вином обычно стояли на столах все время (описанный выше знакомец Плиния с его «маленькими бутылочками» – редкое исключение), и вот за них‑то и начиналась подлинная драка:

…Как загорится вокруг сагунтинской бутыли сраженье Между когортой отпущенников и отрядом клиентов69 .

Выше говорилось о том, что меню римских званых обедов было очень дробным, – перемен могло быть четыре или пять, самое большее семь, но в каждую из них входили разные и подчас никак между собой не связанные кушанья. Там, где утрачивалось чувство меры и приличия, где хозяину важно было выставить напоказ свое богатство, а приглашенному – на даровщинку наесться за троих, эта бесконечная смена блюд приводила к тому, что обед превращался в гастрономический марафон, в бесконечное обжорство и оргию. За несколько часов непрерывной еды на таких обедах человек поглощал кабана, зайцев, камбалу, барвен, устриц, шампиньоны, колбасы, артишоки, сыр, пироги, перемежаемые разносолами, уснащенные самыми затейливыми приправами, для которых, например, «драгоценный рыбный рассол надо с фалерном смешать»70 . Все это орошалось огромным количеством вина71 , кому хорошего, кому плохого, но равно действующего на воображение, чувства и речь. Сопровождавшие такой обед пантомимы и песни все гуще уснащались непристойностями72 , танцевали у столов все менее одетые женщины73 . Вот молодой раб несет к столу crustula (пирожные) и облизывает их по дороге, вот другой делает вид, что что‑то уронил, и, нагнувшись, пытается оторвать один из листков золотой фольги, которыми отделано пиршественное ложе. Многих из присутствующих рвет на мозаичный пол, в подставленные золотые лохани74 ‑одних оттого, что они слишком много съели и выпили, других – потому, что им хочется еще есть и пить и они искусственно вызывают рвоту, очищая место в желудке: «vomunt ut edant, edunt ut vomant» («извергают пищу, чтобы есть, и поглощают ее, чтобы извергнуть»)75 . Беспорядочную речь прерывают непристойные звуки76 …Ней, sacra mensae!.. О, святость застолья!..

И здесь, однако, все это распутство и распад вызывали сопротивление, исходившее отчасти от консервативных семей, преиму‑

532

щественно провинциального происхождения и державшихся своей провинциальной порядливости, а отчасти от своеобразной римской интеллигенции. Можно ли видеть здесь защитную реакцию сознания, не порвавшего еще связей с традициями общины и бытовыми привычками, рожденными в ее недрах? И да, и нет; это «да» и это «нет» сливались в едином понятии – стилизации.

Первым и главным признаком таких антиобедов была скромность. В отличие от ночных многочасовых пиров нуворишей такая сепа бывала недолгой. Гораций предлагает другу коротать с ним время за столом «до вечера»77 . Плиний, соглашаясь принять приглашение на такой обед, ставит условие: «Он должен быть коротким»78 . Меню здесь может быть сколь угодно разнообразным, но оно никогда не бывает слишком обильным, а главное, в нем необычно большую роль играют свежая зелень, только что сорванные плоды и овощи, сообщающие всей трапезе скромное изящество и естественность, близость к природе: «И дешевый латук, и лук пахучий… и капусты зеленой в черной плошке, что я только что снял со свежей грядки», на десерт – вяленый виноград, груши, каштаны, а если гость после обеда захочет еще выпить, то на закуску пойдут «отборные маслины, свежесобранные с пиценских веток»79 .

Особый характер носили на таких дружеских пирушках и развлечения. То было либо музицирование на флейте, на лире, либо исполнение классических стихов:

Пенье услышим творца «Илиады» и звучные песни Первенства пальму делящего с ним родного Марона80 .

Подчас подобный обед знал только один вид развлечения – так называемую «сократическую беседу», то есть разговор на философские, литературные или даже повседневные темы, но обязательно живой и остроумный, в котором собеседники состязались в находчивости. На обедах такого рода достигалось то, что декларировалось как цель совместной трапезы на буйных и неаппетитных пирах описанного ранее типа, но там никогда не получалось, – создание атмосферы искренней приязни, дружеской солидарности, духовной радости. Она царит на многочисленных пирушках, с такой любовью описанных Горацием, ее считал главным на своих обедах Плиний.

Восемь часов возвещают жрецы фаросской Телицы,

И копьеносцев идет новый сменить караул.

533

В термах приятно теперь, а в час предыдущий в них слишком

Душно бывает, а в шесть – в бане Нерона жара.

Стелла, Каний, Непот, Цериалий, Флакк, вы идете?

Ложе мое для семи: шесть нас, да Лупа прибавь.

Ключница мальв принесла, что тугой облегчают желудок,

И всевозможных приправ из огородов моих…

Ломтики будут яиц к лацерте, приправленной рутой,

Будет рассол из тунцов с выменем подан свиным.

Это закуска. Обед будет скромный сразу нам подан:

Будет козленок у нас, волком зарезанный злым,

И колбаса, что ножом слуге не приходится резать,

Пища рабочих – бобы будут и свежий салат;

Будет цыпленок потом с ветчиной, уже поданной раньше

На три обеда. Кто сыт, яблоки тем я подам

Спелые вместе с вином из номентской бутыли без мути,

Что шестилетним застал, консулом бывши, Фронтин.

Шутки без желчи пойдут и веселые вольные речи:

Утром не станет никто каяться в том, что сказал…81

В многочисленных описаниях такого рода пирушек обращает на себя внимание сознательное противопоставление их богатым и безвкусным обедам, с которыми мы познакомились выше. Были даже исследователи, видевшие в «сравнении пиров» одну из устойчивых тем римской литературы82 . Уже Цицерон писал о том, что его обеды строятся как контраст к пирам богатых вольноотпущенников83 . У Горация горожанин, мечтающий о радостях сельской жизни, говорит, что, если есть у него домашняя трапеза, «тогда не надо ни лукринских устриц мне, ни губана, ни камбалы»84 . Целая сатира Ювенала (одиннадцатая), несколько писем Плиния85 , два стихотворения Марциала86 , тирады Сенеки87 разрабатывают ту же тему. Скромный дружеский обед переставал быть фактом гастрономии и быта. В своем противопоставлении пьяным безобразным ночным пирам он становился выражением осознанной жизненной позиции.

Смысл ее обусловлен тем, что эти простые дружеские пирушки были, по всему судя, в большей мере мечтой, игрой или позой, чем фактом повседневной действительности. Гораций описывает «пир, достойный богов», который он устроил бы в своем сельском доме для хороших друзей, где веселые рабы подавали бы простую здоровую пищу, а сотрапезники беседовали бы о добре и зле, о дружбе и добродетели, если бы… он не жил постоянно в Риме и не терял день за днем в городской суете88 . У Вергилия поэтичный застольный отдых под шум говорливого ручья, среди цветов в саду,

534

где подается «вино, по смоленым кувшинам разлито», а к нему – в корзинах сыр, сочащийся влагой, сливы, каштаны и «сладкие рдеющие яблоки», ‑ всего лишь обещание, реклама, которой заманивает распутная и пьяная трактирщица гостей в свою «дымную таверну»89 . Противоречие между теплыми, простыми, дружескими «пирами, достойными богов», и реальной жизнью было настолько очевидным, что сами их защитники и участники ясно отдавали себе в нем отчет и не удерживались порой в своих описаниях от иронии. Патриархальную сельскую жизнь с ее простой и здоровой пищей прославляет ростовщик в промежутке между своими финансовыми махинациями90 . Живописав прелести дружеского обеда, ревнитель римской старины под конец признается, что сам он вряд ли мог бы выдержать подобные трапезы дольше нескольких дней91 . В то же время обеды этого типа, бесспорно, происходили, и часто; нет никаких оснований видеть в бесчисленных их описаниях одни лишь выдумки, хотя противоречие их с развитием жизни, с господствующим вкусом времени очевидно. Модусом их существования и формой преодоления этого противоречия была стилизация – явление, играющее столь значительную роль в римской культуре конца Республики и Ранней империи, составляющее одну из главных их характеристик.

В том состоянии патриархальной бедности, простоты и равенства, гражданской и дружеской солидарности, которое столетиями рассматривалось в Риме как норма и высшая ценность родной истории, всегда было заключено определенное противоречие с развивающейся, исполненной напряженных социальных конфликтов жизнью. В условиях Рима I в. до н. э. – I в. н. э., пока основой всякой морали и всякой ценности оставалась верность исходным порядкам общины, а ход времени и неотделимое от него развитие наглядно разрушали их, справляться с этим противоречием можно было несколькими путями. Один из них состоял в том, чтобы его констатировать без больших раздумий.

Стилизованные дружеские пирушки были отражением другой возможной здесь позиции. В основе бытовой стилизации лежит верность норме, но такой, которая перестала или перестает ею быть, следовать которой поэтому все‑таки можно и нужно, но лишь почувствовав одновременно и еще ее привлекательность, и уже ее несерьезность, то есть с известной иронией. Стилизованный быт образует особую сферу, где соединяются стремление воспроизвести ушедшие формы существования с осознанием невоз‑вратимости их былого, подлинного смысла, ощущение всей необратимости хода времени – с попытками его задержать либо

535

при помощи эстетической игры, либо в надежде, что все‑таки, может быть, как‑нибудь… Ирония и самоирония, нетвердая вера и наивная надежда звучат здесь еще единой мелодией.

Значение так понятого принципа стилизации – а вместе с ним и интересующих нас сейчас стилизованных дружеских застолий – выходит далеко за рамки быта как такового. Как оратор, как философ и государственный деятель, Цицерон к концу жизни ясно понял всю невозвратимость римской городской республики с ее набором ценностей и оплакал ее «сильнее и дольше, чем любая мать своего единственного сына»92 . Но в эти же годы он для себя воссоздал ее в стилизованной атмосфере своих поздних диалогов, где проблемы государства решаются не проскрипциями, захватом власти или драками на форуме, а в беседах людей государственных и в то же время интеллигентных, порядочных, образованных, на их скромных и изящных виллах или в уютном садике городского особняка. Очень много лет спустя, во II в. н. э., простые жители империи, никогда не читавшие Цицерона, собирались в своих «коллегиях простых людей» на совместные трапезы, испытывая, хотя и совсем по‑другому, те же самые чувства. Их обеды не имели уже ничего общего с теми «харистиями», о которых когда‑то писал Валерий Максим, но потребность в sacra mensae, в том, чтобы ощутить себя среди necessariae personae, оставалась, и они удовлетворяли эту потребность, записывая в уставе своих трапез те же правила поведения, почти теми же словами, радуясь и веря им и в то же время ясно понимая, что вряд ли окружающая действительность, разобщенная, грубая и нищая, может им соответствовать: «А если у кого есть какая жалоба или сообщение, пусть доложит об этом в собрании, дабы в мире и радости угощались мы в торжественные дни»93 . Вне такого стилизованного бытия, условного, чуть грустного и чуть не всерьез, непонятны не только дружеские обеды Мар‑циала и его сотрапезников, но и самые разные проявления всей этой культурной эпохи – многие оды Горация, весь мир римской элегии и особенно Проперция, пейзажные фрески Кампании, даже «Диалог об ораторах» Тацита, да и сама атмосфера принципата, где стилизовался под civitas Romana все дальше уходивший от нее Рим.

1985

Примечания

1 См.: Постгейт Р. Меню британцев //Англия. 1963. № 2. С. 49‑59.

2 Примечательно, что в Париже, например, слово souper «ужин» полностью вышло из употребления, но сохранилось в Лионе и южных департаментах.

536

3 Так, в Светониевой биографии Гальбы (гл. 22, 1) специально оговаривалось в качестве индивидуальной его особенности, что «ел он, говорят, очень много и зимой начинал закусывать еще до света».

4 В это время даже в знатных и зажиточных семьях «подавалась, по обычаю предков, еда простая и легкая» (Плиний Мл. Письма, III, 5,10).

5 Они представляли собой холодные закуски, не требовавшие особой подготовки; единственной серьезной трапезой был вечерний обед. (См.: CarcopinoJ. Daily Life in Ancient Rome. S. I. 1941 (reprint 1975). Потехническим причинам мне был доступен только данный, английский, перевод этой работы французского ученого.

6 См. прим. 4.

7 У Плиния сказано «часу в седьмом», что у римлян примерно соответствовало нашему первому часу дня. Приведем здесь для дальнейших справок таблицу соответствий римских и современных часов дня.

(По кн.: Сергеенко М.Е. Письма Плиния Младшего. М.; Л., 1950. С. 486‑487, прим. 1.)

Зима

1‑й час = 7 ч. 33 м. ‑ 8 ч. 17 м.

2‑й = 8 ч. 17 м. ‑ 9 ч. 02 м.

3‑й = 9 ч. 02 м. ‑ 9 ч. 46 м.

4‑й = 9 ч. 46 м. ‑ 10 ч. 31 м.

5‑й = 10 ч. 31 м. ‑ 11 ч. 15 м.

6‑й = 11 ч. 15 м.‑12 ч. 00 м.

7‑й = 12 ч. 00 м.‑12 ч. 44 м.

8‑й = 12 ч. 44 м. ‑ 13 ч. 29 м.

9‑й = 13 ч. 29 м. ‑ 14 ч. 13 м.

10‑й = 14 ч. 13 м. ‑ 14 ч. 58 м.

11‑й = 14 ч. 58 м. ‑ 15 ч. 42 м.

12‑й = 15 ч. 42 м. ‑ 16 ч. 27 м.

Лето

1‑й час = 4 ч. 27 м.‑ 5 ч. 42 м.

2‑й = 5 ч. 42 м. ‑ 6 ч. 58 м.

3‑й = 6 ч. 58 м. – 8 ч. 13 м.

4‑й = 8 ч. 13 м.‑ 9 ч. 29 м.

5‑й = 9 ч. 29 м. ‑ 10 ч. 44 м.

6‑й = 10 ч. 44 м.‑12 ч. 00 м.

7‑й = 12 ч. 00 м. ‑ 13 ч. 15 м.

8‑й = 13 ч. 15 м.‑14 ч. 31 м.

9‑й = 14 ч. 31 м. ‑ 15 ч. 46 м.

10‑й = 15 ч. 46 м. ‑ 17 ч.02м.

11‑й = 17ч. 02м.‑18ч. 17м.

12‑й = 18 ч. 17 м.‑ 19 ч. 33 м.

* См.: Плиний Мл. Письма, VI, 16, 5. 'См.: Сенека. Нравственные письма, 83, 5‑6. 10Светоний. Божественный Август, 76, 11. " Марциал, VI, 75.

12 См. прим. 10.

13 См. прим. 9.

4 Цитаты из «Moretum» даны в переводе С. Ошерова.

15 Справившись с прим. 7, читатель может представить себе распорядок римского

Дня на основании стихотворения Марциала:

537

Первый час и второй поутру посетителей мучат,

Третий к дневному труду стряпчих охрипших зовет;

С трех до пяти занимается Рим различной работой,

Отдых усталым, шестой вплоть до седьмого дает;

Хватит с семи до восьми упражняться борцам умащенным,

Час же девятый велит ложа застольные мять…

(IV, 8, 1‑6).

16Плиний Мл. Письма, III, 5, 13.

17 См.: Светоний. Божественный Август, 78, 1.

18Светоний. Нерон, 27, 2.

19 См.: Петроний, 79.

20 См.: Лукреций, II, 26; Тацит. История, I, 80‑81; III, 38,1.

21Марциал, V, 79; ср. 111,82.

22 «Рабы унесли все столы и принесли на их место другие» (Петроний, 68).

23 Там же, 66.

24 «Часто обед бывает украшен комическими представлениями» (Плиний Мл. Письма, III, 1, 9); «Шуты, балетные танцоры и дураки бродили между столами» (там же, IX, 17, 1).

25Валерий Максим, II, 1,8.

26 Как полагали, например, издатель «Анналов» Тацита А. Фюрно и их издатель и комментатор Э. Кёстерман. См.: Cornelii Taciti Annalium ab Excessu Divi Augusti Libri/The Annals of Tacitus edited by H. Furneaux. 2nded. Oxford, 1907 (reprint 1974). P. 174; Cornelius Tacitus. Annalen. Bd III, Buch 11‑13 / Erlautert und mit eincr Einleitung vcrsehen von E. Koestermann. Heidelberg, 1967. S. 267.

27Ливии, 39, 43; ср.: Тацит. Анналы, II, 65, 4; XIII, 17, 3; XV, 52, 2.

24 Для обозначения подобного рода коллективов в социальной психологии используется термин «малая группа». См.: Десев Л. Психология малых групп. М., 1979. С. 12, 23. Употребление этого чисто психологического термина в исторических работах представляется, однако, неудобным. Поэтому в последующем изложении примерно в том же смысле использованы синонимические выражения «социальная микрообщность», «микросообщество», «(социальная) микрогруппа» и др. Они носят описательный характер и не должны рассматриваться как термины. Подобное словоупотребление принято в литературе по истории античности – см. раздел о социальных микрообщностях (microunites sociales) в кн.: CizekE. Neron. Paris, 1982. P. 173‑256, и в работах, указанных в дальнейших примечаниях.

29 Древнейший текст, относящийся к микрогруппам, содержался в законах Двенадцати таблиц (V в. до н. э.). Он известен в изложении юриста II в. н. э. Гая: «Сотоварищи – это люди, принадлежащие к одному товариществу, из тех, что греки называют ётоярбГа. Закон (имеется в виду закон Двенадцати таблиц. ‑ Т.К.) разрешает им объединяться на любой основе, какая им угодна, если только они этим не нарушают законов государства» (Дигесты, 47, 22, 4).

30 Как явствует из непредвзятого чтения письма Плиния Траяну (Плиний Мл. Письма, X, 96) и ответа императора (там же, 97). Эти два письма и в связи с ними общая проблема отношения римских властей к ранним христианам (до начала официальных гонений) породили огромную литературу. Ее краткая классификация, библиографические указания и современное состояние вопроса содержатся в комментарии к данному письму Шервин‑Уайта (Sherwin‑WhiteA.N. The Letters of Pliny. A Historical

538

and Social Commentary. Oxford, 1966). Насколько можно судить, из серьезных работ только в одной раннехристианские общины рассматривались как недозволенные коллегии (см.: MerrillE.T. Essays in Early Christian History. London, 1924. Ch. 7), но этот взгляд поддержки не получил.

31 Имеется в виду сенатус‑консульт и, кажется, закон 64 г. до н. э. (по другим данным, 68 г.), о которых идет речь в Псевдо‑Аскониевых комментариях к речи Цицерона против Пизона (IV, 8) и в защиту Корнелия Бальба. См.: F.M. de Robertis. Storia delle corporazioni e del regimo associativo nel mondo Romano. Vis I–II. Bari, 1971. P. 84squ.

Щ Тацит. Анналы, XIV, 17: «…сенат распустил созданные помпейцами вопреки законам товарищества». Сохранилась надпись из Лугдунума (ныне Лион), где завещатель оставляет 200 денариев «всем дозволенным сообществам» (Корпус латинских надписей, XIII, 1921), ‑ его завещание тем самым не распространялось на недозволенные, которые, следовательно, существовали вполне явно. Ср. там же надпись 1974‑ю аналогичного содержания.

33 Лучшими общими обзорами до сих пор остаются обзор Ф. Поланда (PolandF. Geschichte des griechischen Vereinswesens. Leipzig, 1909) и особенно старая работа Э. Цибарта (ZiebarthE. Das griechische Vereinswesen. Leipzig, 1896). Важный конкретный материал см. в статьях Л.М. Глускиной (в кн.: Античная Греция. Т. II. Кризис полиса. М., 1983. С. 14, прим. 27; С. 54, 59) и О. Мэррея (MurrayО. Early Greece. London, 1980. Ch. 12).

34 Развитию этой мысли на греческом материале посвящена статья: MurrayО. The Greek Symposion in History // Tria Corda. Scritti in onore di Arnaldo Momigliano. Como, 1983. Один из выводов автора состоит в том, что «почти все отличительные черты развитой культуры архаической Греции являются выражением застольного принципа жизни (sympotic way of life)» (с. 264).

35 См.: Meslin M. L'homme romain. Paris, 1978. P. 45.

36Цицерон. Катон, или О старости, XIII (45). Пер. В.О. Горенштейна.

37 См., в частности, «Корпус латинских надписей» (IX, 1618), а также надписи, собранные в приложении к кн.: JaczynowskaM. Les associations de la jeunesse romaine sous le Haut‑Empire. Wroclaw, 1978.

38 См.: Friedlander L. Darstellungen aus der Sittengeschichte Roms. 2. Teil. Leipzig, 1881. S. 32 ff.

39 После всех многочисленных дискуссий эта цифра представляется псе же наиболее вероятной. См.: Eschebach H. Pompeji. Erlebte antike Welt. Leipzig, 1978. S. 6, Nr. 1.

40Марциал. V, 70, 3.

41 См.: Ювенал. VIII, 176.

42 Писатели истории императорской. Адриан, 16, 3.

43Флавий Арриан. Рассуждения Эпиктета, XI, 23, 36.

44KlebergТ. In den Wirtshausern und Weinstuben des antiken Rom. Berlin, 1963. S. 32. 45 Лион Кассий. 60, 6, 6.

16 Корпус латинских надписей, IV, 575.

47Ювенал. VI, 122.

18 См.: Корпус латинских надписей, IV, 2175.

49 Ювенал. VIII, 177‑178.

50 См.: Аммиан Марцеллин. XXVIII, 4, 4.

51Тертуллиан. О бегстве при гонениях, 23. См.: Friedlander L. Darstellungen aus der Sittengeschichte Roms. S. 38.

2 III, 56, cp. I, 56 и Bucheler F. Carmina latina epigraphica. T. I–II. Lipsiali, 1895‑1897, Nr. 930. См.: Bucheler F. Carmina latina… Nr. 932.

539

54 Ibid. Nr. 931.

55 См.: Евангелие от Луки, 10, 34‑35.

56 Корпус латинских надписей. IV, 9131. Цит. по: Krenkel W. Pompejanische Inschriften. Leipzig, 1961. S. 36.

57 См.: Юлий Фронтин. О водопроводах города Рима, 76.

58Ювенал.У, 161‑162.

59 Там же. 125‑126.

60 «Circa cicer et lupinum, calvae arbitratu, et mala singula… in summa habuimus… cochleas singulas». (Petr. 66); «Pertinax… dimidiatas lactucas et cardus in privata vita convivisis adponeret. (SHA. Pert. 12, 2).

61Ювенал.У, 135‑136.

62ПлинийМл. Письма, II, 6, 2. "Ювенал.У, 157‑160.

64 Писатели истории императорской. Пертинакс, 12, 6.

65 См.: Марциал. IV, 46, 17.

66Сергеенко М.Е. Помпеи. М.; Л., 1949. С. 185.

67Петроний. 66.

68Марциал. II, 37, 7.

69Ювенал. V, 28‑29.

70Марциал. VII, 27.

71Марциал. I, 71; VIII, 50(51), 21; XI, 36; XIV, 170.

72 См.: Тацит. Анналы, XI, 31.

73 См.: Ювенал. XI, 162 и след.

74Ювенал. VI, 429 и след.

75Сенека. Утешение к Гельвии, 10, 3.

76Светоний. Божественный Клавдий, 32.

77Гораций. Оды, II, 7, 6.

78Плиний Мл. Письма, III,12, 1.

79Марциал. V, 78.

80Ювенал. XI, 180‑181.

81Марциал. X, 48.

82 См.: Guillemin A.M. Pline et la vie litteraire de son temps. Paris, 1929. P. 136 squ.

83Цицерон. Письма к близким, IX, 16, 7–8.

84Гораций. Эподы, 2, 49‑50.

85Плиний Мл. Письма, I, 15; IX, 17. *6 Марциал. V, 78; XII,48.

87Сенека. Нравственные письма, 122.

88Гораций. Сатиры, II, 6, 59–76.

89Вергилий. Трактирщица, 5‑19. Стихотворение это приписывается Вергилию по традиции.

90 См.: Гораций. Эподы, 2, 43‑50; 67‑70.

91 См.: Ювенал. XI, 206‑208.

92Цицерон. Письма к близким, IX, 20, 3.

93 Из устава погребальной коллегии города Ланувия. Цит. по кн.: Сергеенко М.Е. Жизнь Древнего Рима. М.;Л., 1964. С. 133. Условность описанной здесь атмосферы «мира и радости» явствует из многочисленных эпиграфических свидетельств, где нашли себе отражение распространившиеся в коллегиях распри, имущественная рознь, уклонение от выборных должностей и т. д. См.: Штаерман Е.М. Мораль и религия угнетенных классов Римской империи. М., 1961. С. 56, 64‑65.

540

 

Семантика одежды

 

Из всех сфер римского быта одежда образует наиболее четкую и упорядоченную семантическую систему. В рамках этой системы общественно‑исторический смысл как одежды в целом, так и отдельных ее разновидностей раскрывается через ряд оппозиций. Главные из них, по которым и строится нижеследующее изложение, это оппозиции: 1) официальной и неофициальной (или собственно бытовой) одежды, 2) единообразия и вариабельности, 3) некрашеной и окрашенной одежды. Последняя оппозиция может быть сформулирована и по‑другому: старинная римская одежда, мало подверженная воздействиям времени и моды, в противоположность одежде, заимствованной у других народов и непрестанно меняющейся под влиянием времени и моды.

Основными видами официальной одежды у римлян были тога, туника и стбла.

Тога представляла собой очень большой кусок шерстяной ткани, имевший форму полуовала или сегмента круга1 , длина которого по прямому краю доходила до 6 м и более, а округлый край отстоял от прямого в самом широком месте на 2 м и более. В глубокой древности, очевидно, еще в царский период (то есть до конца VI в. до н. э.) и в начале Республики тогу носили и мужчины, и женщины, и дети. В нее заворачивались днем, ею укрывались ночью, ее подкладывали под себя во время сна, и лишь постепенно она стала только одеждой и только мужской. В течение Средней республики (вторая половина IV и IIIв. до н. э.) выработались специальные приемы надевания и ношения тоги, сохранившиеся в основном до конца Рима. Восстановление этих приемов еще недавно вызывало ожесточенные споры2 , кое‑что остается неясным до сих пор, но излагаемая ниже общая схема может считаться установленной твердо, хотя бы уже потому, что она хорошо согласуется со многими древними изображениями.

Тогу брали обеими руками за прямой край ткани, делили его примерно на три части и клали на левое плечо так, что первая треть свешивалась вперед, не доходя до щиколотки. Вторая треть плотно укрывала спину, проходила под правую руку так, что ткань свисала вдоль правого бока и в большей своей части оказывалась на полу, ибо именно в этом месте ширина сегмента была максимальной. Ее подбирали, укладывали глубокими, красивыми складками, драпировавшими всю правую сторону фигуры, образуя так называемый синус, и протягивали оставшуюся, последнюю треть снова на левое плечо (так называемая contabulatio), забросив ко‑

541

нец за спину; правое плечо, верхняя часть правого бока и правая часть груди оставались открытыми. Дальше можно было действовать одним из трех способов: либо ткань свободно спадала по спине, конец ее подбирали и перекидывали через локоть согнутой левой руки; либо она еще раз укрывала спину, еще раз проходила под правой рукой и, смешавшись со складками синуса, выходила к contabulatio и засовывалась за нее несколько раз, образуя на груди толстый узел, так называемый умбон; либо, наконец, по мнению некоторых исследователей (едва ли убедительному), оставшийся конец можно было спустить по спине до щиколоток, подхватить, пропустить между ногами и засунуть за contabulatio, образуя умбон таким способом3 .

Семантика тоги состояла, во‑первых, в том, что она была торжественным, государственно обязательным и как бы сакральным одеянием именно римлян, воплощавшим их традиции, их самосознание и отличавшим их от всех других народов официальным облачением римского гражданина. Когда в 80 г. до н. э. царь Понта Митридат решил разом покончить с властью римлян в Малой Азии и истребить римлян, находившихся в городах этой провинции, он приказал своим сторонникам убивать всех, кто одет в тогу. Более верного способа отличить римлян от неримлян, по‑видимому, не существовало. Будучи уже принцепсом, то есть в конце I в. до н. э. или в самом начале I в. н. э., Август увидел на римском Форуме группу граждан, стоявших без тог, в одних туниках. Он сделал им через младшего магистрата резкий выговор, настаивая на том, что нет для римлянина большей чести, чем выйти на Форум в тоге, и нет большего бесчестья, чем оказаться без нее4 . Именно в правление Августа Вергилий в «Энеиде» назвал римский народ «одетое тогами племя»5 . И в последние годы подлинного, собственно античного Рима христианский епископ и отец церкви Тертуллиан посвятил особое сочинение осуждению тоги как символа римского образа жизни и римской цивилизации и защите плаща, pallium'a, бывшего в его глазах традиционной одеждой народов, угнетаемых Римом и противостоящих ему. «Когда ты сменил, Карфаген, плащ на тогу? Тогда, когда ты и сам стал другим, подчинившись власти римлян… Тебе предложили тогу, и ты стал частью Рима»6 .

Вторая семантическая характеристика тоги состояла в том, что на нее наносилась широкая алая или пурпурная полоса, которая отличала, во‑первых, сенатора от лиц других сословий и, во‑вторых, детей из знатных семей, носивших тогу с полосой до шестнадцатого года жизни, когда ее торжественно складывали с себя в присутствии всех членов фамилии, перед изображением семей‑

542

ных божеств7 , а подросток, риег, становился juvenis – юношей, готовящимся к магистраторской карьере, и в ознаменование этого получал белую тогу взрослого человека – toga pura. Тога с полосой, таким образом, была элитарной одеждой, а сама полоса – знаком аристократии и магистратов.

На скульптурных изображениях таких лиц полосу, по‑видимому, наносили краской, которая с веками стерлась, смылась, и многие детали мы и здесь представляем себе плохо. Неясно, в частности, как наносили полосу на тогу – нашивали ее сверху, окрашивали край самой ткани или полоса была воткана в край нитками другого цвета. Название такой тоги – «praetexta» (буквально: «затканная спереди») – заставляет предпочесть последний вариант остальным. Не вызывает, по‑видимому, сомнений расположение полосы: она шла только по прямому краю тоги и никогда – по скругленному, была видна, следовательно, не на подоле, а на левом плече, на пересекавшей грудь contabulatio и кое‑где в умбо‑не, придавая живописную импозантность фигурам носителей власти и резко выделяя их среди граждан.

Туника представляла собой шерстяную рубаху с короткими рукавами или вообще без них. Обычно ее носили с поясом и с довольно большим напуском; туника без пояса воспринималась, как в наше время воспринимается белье, и появляться в ней вне дома считалось неприличным. Шейного выреза у туники, как правило, не было, но кроили ее так, чтобы на переходе от груди к шее она слегка отставала от тела, образуя характерный клапан.

Знаковая роль туники сводилась на первый взгляд к тому, что на нее наносилась вертикальная полоса алого или пурпурного цвета, отличавшая представителей двух высших сословий – сенаторов и всадников – от остальных граждан. У сенаторов по тунике от ворота до подола спереди и сзади проходила одна широкая полоса, у всадников так же располагались две узкие. Эта полоса называлась «clavus», и, соответственно, сенаторская туника была «laticlava» («широкополосная»), а всадническая – «angusticlava» («узкополосная»). Этим, однако, семантика туники далеко не исчерпывалась. Ей был присущ, кроме того, особый, зыбкий и изменчивый, но ясно воспринимавшийся коренными римлянами знаковый смысл. Он связан с историей этого вида одежды и основан на тех воспоминаниях об этой истории, которые сохранялись в памяти народа.

Одежда вообще делилась в глазах римлян на две главные разновидности – со швами, кроеную, и без швов, драпирующую тело. Последний тип был характерен для египтян, греков, римлян и воспринимался как признак средиземноморской культуры, городской

543

цивилизации, в отличие от сшитой одежды, распространенной у народов периферии античного мира – галлов, германцев, парфян – и считавшейся признаком варварства. Слова, обозначавшие оба главных вида кроеной одежды, штаны и рубаху, – «bracca» и «camisa» – представляли собой галльские заимствования, проникли в латинский язык довольно поздно, отмечаются на периферии римского мира и старому языку самого города Рима неизвестны. Когда Юлий Цезарь ввел в сенат некоторых представителей галльской аристократии и они облачились в претексты, римских остроумцев больше всего забавляло то, что им пришлось отказаться от штанов. В ходившей по Риму сатирической песенке вся соль состояла в соединении этих двух в принципе несовместимых видов одежды – исконно римской и варварской:

Галлы скинули штаны –

Тоги с красным им даны8 .

Такого рода примеры можно умножить. Они подтверждают, что, в отличие от варварской, вся исконная, собственно римская одежда, в том числе и туника, произошла из кусков ткани, драпировавших тело, и что подобный способ создания одежды в какой‑то мере всегда сохранял значение нормы.

Первоначально таких кусков было два – набедренная повязка (cinctus или subligaculum) и тога. «Мужчинам изначально одеждой служила просто тога, – сообщает Авл Геллий, – без туники, позже они стали носить короткие и узкие туники, которые оставляли плечи незакрытыми»9 . У нас есть основания видеть в этих упоминаемых Геллием примитивных туниках такие же простые куски ткани, обертываемые вокруг тела, но только, в отличие от тоги, скрепленные фибулами или захлестнутые один на другой. Не случайно один из древнейших дошедших до нас предметов, связанных с одеждой и изготовленных на заказ римским ремесленником для одного из сограждан, представляет собой фибулу10 . Она предполагает какую‑то одежду, кроме тоги и набедренной повязки, причем такую, где составные части не сшивались, а скалывались. То могли быть либо два куска ткани, один спереди, другой сзади, скреплявшиеся фибулами на плечах и по бокам (так выглядели древнейшие туники у соседей римлян – греков, называвших их «дорический хитон»)", либо один кусок, края которого как‑то складывались и закреплялись на левом боку, оставляя правое плечо открытым. Такие туники видны на некоторых статуях и рельефах, представляющих людей, занятых физическим трудом.

544

Таким происхождением естественнее всего объясняется та семантическая двойственность, которая ощущается в тунике в конце Республики и при Ранней империи. Туника, выкроенная, тщательно подогнанная и аккуратно сшитая, была в повседневной жизни повсеместно распространена и безусловно обязательна, и в то же время она, по‑видимому, представлялась римлянам своеобразной уступкой безгероической современности, некоторым отказом от древнего и высокого канона. Во внебытовых условиях этот канон подлежал восстановлению, а эта уступка ‑ осуждению. Так, были семьи, в частности из древнего аристократического рода Корнелиев Цетегов, где туники оставались запрещенными и в историческое время12 ; жрец (фламин) Юпитера не мог носить никакой одежды, кроме драпирующей фигуру13 ; римские цари изображались на статуях в одних тогах, без туник14 , и статуи первых принцепсов нередко следовали этой традиции. Катон Младший, использовавший всякий повод для демонстрации своей возвышенной преданности римским героическим обычаям, ходил без туники15 .

По всему этому судя, туника должна была восприниматься как одежда, разумеется, общая и необходимая, но все‑таки прежде всего бедняцкая, лежащая вне исконной традиции. У Горация мелкий торговец продает vilia («никчемную ветошь») tunicato popello («народишку в туниках»)16 . Обвиняя в тирании местных магистратов города Капуи, Цицерон говорил об ужасе, который они внушают простому народу – «всем этим в туниках»17 . Особенно показательно словоупотребление Тацита, который различает в римской толпе «vulgus imperitum», то есть «чернь, несведущую в государственных делах», не имеющую отношения к самоуправлению общины, и «tunicatus populus», то есть народ, собственно римлян, но отличительным признаком которых является туника18 .

Эта семантика туники не в последнюю очередь объяснялась, по‑видимому, тем, как она была скроена и сшита. Особое раздражение поклонников и певцов римской старины вызывала та часть ее, в которой крой был представлен наиболее явно, – рукава. «С лентами митры у вас, с рукавами туники ваши», – говорят у Вергилия латинские воины троянцам, упрекая их в изнеженности19 . Приведя этот стих, Авл Геллий добавляет: «Также и Квинт Энний употребляет, говоря о молодых карфагенянах, слова "облаченная в туники юность" не без осуждения»20 . Контекст этих слов у Энния нам неизвестен, но, судя по ассоциации, которую они вызвали у Геллия, непосредственной причиной осуждения и здесь должны были послужить рукава21 . О времени появления таких туник в Риме и об их дальнейшей эволюции будет сказано несколько позже в иной связи.

545

Стола играла в женской одежде такую же роль, как тога в мужской, – удостоверяла принадлежность женщины к римской гражданской общине, ее положение жены и матери (девушки и незамужние женщины стол не носили). Она представляла собой длинную и широкую тунику, перепоясанную дважды – под грудью и ниже талии. О длине ее и рукавах судить трудно, так как столу носили всегда (по крайней мере, судя по сохранившимся изображениям) вместе с паллой – большим куском ткани, окутывавшим почти всю фигуру и скрывавшим детали. На помпейской статуе Юноны, одетой как знатная римлянка, – единственном, кажется, изображении столы, где палла спущена, – рукавов нет. Так же трудно судить и о длине столы, потому что второй, нижний ее пояс прихватывал еще один кусок ткани, окутывавший бедра и ноги наподобие длинной юбки и тяжелыми, обильными складками спускавшийся до земли; из‑под паллы была видна лишь эта «юбка», которую римляне называли «instita» («оборка»).

Независимо оттого, были у столы рукава или нет, она полностью укладывалась в древнеримский канон драпирующей, а не кроеной одежды, так как непосредственно, зрительно, была неотделима от паллы и инститы и воспринималась вместе с ними как единая одежда, обволакивавшая фигуру женщины наподобие того, как тога обволакивала фигуру мужчины, с той, однако, разницей, что тога оставляла открытой по крайней мере одну руку и одну лодыжку, стола же, палла и инстита скрывали женщину целиком – видны были лишь лицо, кисти и пальцы ног. Знаковый смысл столы был связан с этим последним обстоятельством.

Римские писатели‑моралисты неизменно упоминают о столе с уважением, как о символе женской чистоты: она «стыдливостью ограждает честность», в ней «тело твое не открыто ничьим вожделениям»22 ; насмешливое раздражение, с которым говорят о столе писатели с фривольным и озорным взглядом, лишь подтверждает такое ее значение:

Прочь от этих стихов целомудренно узкие ленты,

Прочь расшитый подол, спущенный ниже колен21 .

На уровне технологии одежды это назначение столы выражалось в том, что она была очень широкой и длинной и в ее бесконечных складках особенности женской фигуры скрывались полностью. Марциал говорил про старую кокетку, что у нее «больше складок на лбу, чем на собственной столе»24 . На уровне общественного самосознания такой характер одежды выражал консерватив‑

546

ную римскую мораль: «Женщины в древности носили длинные и широкие одежды, дабы скрыть от взглядов руки и ноги»25 .

Попытаемся сформулировать вывод из всего вышесказанного словами одного из современных знатоков античного быта: «В жизни римлян одежда имела значение, во многих отношениях отличавшееся от того, которое придавали ей греки. В Греции одежда была чем‑то личным и бытовым в собственном смысле слова, то есть в рамках общепринятой моды каждый одевался по своему вкусу и своим возможностям; когда римлянин появлялся в обществе, его одежда определялась не только весьма жестким обычаем, но и законодательными установлениями»26 .

С описанными видами официальной римской одежды в особых отношениях находились собственно бытовые, или неофициальные, ее разновидности. Те и другие образовывали единую систему, дополняли и уравновешивали друг друга, но в пределах этой общей системы были противоположны, образуя четко выраженный контраст.

К числу повседневных видов одежды относились лацерна, са‑гум, палла, пенула, камиса и, наверное, некоторые другие виды. «Наверное» потому, что повседневная одежда, в отличие от официальной, представляла собой разомкнутую систему, постоянно пополнявшуюся новыми разновидностями. Лацерна, сагум, палла (или ее мужская разновидность ‑ паллиум) представляли собой варианты одного и того же вида одежды – плаща. То были куски ткани, как правило окрашенные, которые носили поверх тоги или туники27 . Их обычно придерживали на шее или на плече с помощью аграфа, но в них можно было и просто закутываться, использовать по обстоятельствам. Когда Кассий при Филиппах, думая, что битва проиграна, решил покончить с собой, он окутал голову лацерной и лишь после этого приказал отпущеннику себя убить28 . Сагум был таким же куском ткани, но обычно более толстой и грубой. Он был короче лацерны, приближался по форме к квадрату и был излюблен солдатами, особенно служившими в северных провинциях. В полосатом сагуме ходил, например, Авл Це‑Цина, приведший из Нижней Германии в Италию легионы на поддержку Вителлия в 69 г. н. э.29 . Вообще же плащ во всех его разновидностях как тип одежды отличается крайней аморфностью. Он не связан с определенным временем – в лацерне изображен на своей статуе пятикратный консул Клавдий Марцелл, погибший в стычке с передовым отрядом Ганнибала в 211 г. до н. э.; ее упоминает Цицерон30 ; плащ как вид одежды прославлял на рубеже II и III вв. н. э. Тертуллиан в уже упоминавшемся сочинении «De

547

pallio». Плащ, в общем, лишен и социальной и функциональной определенности. Традиционная римская одежда, пишет Тертуллиан, «различается в зависимости от общественного положения, от состояния, от времени года, одна нужна летом, другая зимой, одна человеку знатному, другая землепашцу, одна магистрату, другая ремесленнику; плащ же во всех этих столь разных положениях остается тем же самым, и если один отличается от другого, то лишь величиной и тем, насколько распахнутым его носят»31 .

Плащ представлял собой самую общую и недифференцированную разновидность общесредиземноморской одежды – одежды‑драпировки. В отличие от него и от всех многочисленных его модификаций другие предметы повседневной римской одежды ‑пенула и рубаха – представляют собой вариации кроеного и сшитого, то есть по происхождению своему не римского и вообще не античного платья, распространившиеся относительно поздно.

Главное, что отмечают античные авторы в пенуле, – это ее теснота. Очевидно, кроеная одежда до конца античности воспринималась как неловкая, стесняющая движения, связывающая человека. Цицерон, оправдывая Анния Милона от обвинения в преднамеренном убийстве трибуниция Клодия, говорил, что его подзащитный не мог заранее предвидеть стычку, ибо в момент встречи с Клодием «был опутан пенулой как сетью»32 . В «Диалоге об ораторах» Тацита адвокат сетует на распространившийся обычай выступать перед судьями в «пенулах, в которых мы стиснуты и как бы заперты»33 . Пенула представляла собой нечто вроде пальто, обычно из толстой, а у щеголей и пушистой, материи, расстегивавшееся спереди, иногда до конца, а иногда до середины, с рукавами или прорезями для рук, чаще всего с капюшоном, который мог откидываться. Назначение его явствует из следующей фразы античного писателя Элия Лампридия, рассказывающего в биографии Александра Севера, что тот «разрешил старикам сенаторам, боявшимся холода, ходить в пенуле, ибо этот вид одежды и всегда использовался в путешествиях или для защиты от дождя»34 .

Наконец, рубаха, или, иначе, туника с рукавами, появилась в Риме давно, во II в. до н. э., но, проделав сложную смысловую эволюцию, обрела права гражданства очень поздно, во II–III вв. н. э. Мы уже видели, что туника при всей ее повсеместной распространенности вызывала в Риме подчас особое отношение из‑за наличных в ней элементов кроя, прежде всего рукавов. Это отношение резко обострялось и становилось раздраженно отрицательным, когда рукава становились длинными, скрывавшими руки целиком, вплоть до пальцев: к крою, всегда содержав‑

548

шему в себе что‑то иноземное, варварское, здесь прибавлялась забота о тепле и удобстве, воспринимавшаяся в Риме как нарушение канона мужественной простоты, как изнеженность и развращенность. Такие туники первоначально обозначались греческим словом ceiridwvtez и, по всему судя, появились в Риме с Востока во второй четверти II в. до н. э. вместе со всеми видами удобств, комфорта и роскоши, принесенными в Рим солдатами, которые возвращались из восточных походов. Имея в виду именно это время, Сципион Африканский Младший говорил об одном своем политическом противнике: «Что думать о человеке, который каждый день душится и смотрится в зеркало, подбривает брови, выщипывает бороду и волосы на ногах? Которого совсем еще юношей уже можно было видеть на пирах одетым в тунику с длинными рукавами?..»35 Очевидно, такая tunica manicata вошла как обязательная составная часть в риторический образ изнеженного и развращенного богача, изменяющего заветам предков: столетием позже Цицерон описывал золотую молодежь, толпившуюся вокруг Катилины, примерно теми же словами и так же упоминал об излюбленных ими «туниках с длинными рукавами и до пят»36 .

Но время шло. Туники все чаще стали надевать одна на другую. Об императоре Августе, отличавшемся слабым здоровьем, известно, например, что он носил зимами до четырех туник. При этом распространился галльский обычай выпускать из‑под верхней туники рукава нижней, оторачивая их мехом или декоративными полосами. Рукав удлинялся, крой входил во всеобщий обычай, и уже император Коммод (180‑192 гг. н. э.) счел возможным увековечить себя скульптурным изображением в тунике, еще подпоясанной на старый римский лад, но уже с длинными, собранными к обшлагу рукавами и, разумеется, без тоги. Один из его ближайших преемников по управлению империей, Септимий Бассиан (198–217 гг.), сделал следующий шаг. Он стал снова появляться в тунике не только с рукавами, но и длинной, почти до пят, то есть в той самой, которая некогда вызывала такое возмущение Цицерона. Теперь, однако, такую тунику носили с капюшоном, называлась она «caracalla», и Бассиан вошел в историю не под именем «философа на троне» Марка Аврелия, которое он принял в 196 г., а под именем Каракаллы. Эта одежда была настолько явно и демонстративно антиримской, что христианские монахи именно ее выбрали в качестве своеобразной униформы, которая выказывала всю их враждебность к традициям ненавистной им империи и которую многие из них носят до наших дней.

549

Отделение собственно бытовой одежды от официальной указывает на то, как отражались в народном сознании (или подсознании) определенные исторические процессы. Туника в сочетании с тогой, стола с инститой и паллой указывали на принадлежность к гражданской общине и ее традициям, на верность ее нормам. Но эта принадлежность и эта верность вступали в конфликт с требованиями повседневной жизни. Статус гражданина становился парадным, во внешности, ему соответствовавшей, появлялись черты декоративности и искусственности.

Правду сказать, в большинстве областей италийских не носит тоги, как в Риме, никто: лишь покойника кутают в тогу37 .

Тогу нельзя было надеть без посторонней помощи, то есть она предполагала слуг, что делало ее ношение затруднительным для большинства населения. Относительно столы и инститы нет сведений, но совершенство декоративных складок на античных изображениях могло бы указывать на то, что здесь положение было сходным. Парадная одежда должна была храниться не перегнутая, то есть в очень длинных сундуках, с нарядными складками, тщательно уложенными и прихваченными специальными платяными тисками (prela)38 . Такой способ хранения предполагал просторный дом и громоздкую мебель, то есть опять‑таки был неудобен для большинства простых людей. Далеко не все римляне могли выглядеть, а потому и ощущать себя гражданами.

Главным камнем преткновения, однако, был цвет тоги. В принципе она всегда должна была быть белой: «Лилии ты и жасмин побеждаешь, еще не опавший, кости слоновой белей ты на Тибурской горе»39 . Народ же в целом, в значительной части занятый физическим трудом, не мог носить белую, маркую одежду, не рискуя выглядеть постоянно грязным. У бедных людей попытки сохранить тогу белой приводили лишь к тому, что ее постоянно чистили и стирали; клиент в застиранной тоге‑ постоянный персонаж Марциала и Ювенала. В реальной повседневности римская толпа всегда была пестрой, цветной:

…подходят лишь высшим эдилам

Белые туники – знак их достоинства и благородства40 .

Однако повседневная и официальная одежды в Риме не просто сосуществовали в их противоположности. Они были соотносительны и потому неразрывно связаны, если не в повседневной прак‑

550

тике, то в социально‑психологической установке. Катон Цензорий ходил в тунике и плаще, но носил с собой тогу, чтобы облачиться в нее, приступая к выполнению магистратских обязанностей41 . «Ты спрашиваешь, ‑ обращался Цицерон к Марку Антонию, – как я вернулся из Галлии? Во‑первых, при дневном свете, а не в ночной тьме, во‑вторых, в кальцеях42 и тоге, а не в сандалиях и лацерне»43 . Выговор, который Август сделал группе людей, стоявших на Форуме в туниках, показывает, что остальные были в тогах. В эпоху Флавиев, когда ношение лацерны распространилось очень широко, многие адвокаты стали являться в суд в накидках. По римским представлениям, однако, судебный оратор был не частным лицом, специалистом‑юристом, а покровителем подзащитного, его патроном в рамках клиентельной, общинной или семейно‑родовой организации, и потому, приступая к речи, адвокат как бы входил в эту свою старинную, в повседневной практике давно уже утраченную роль: он сбрасывал лацерну и оставался в тоге44 .

В результате в практической жизни один и тот же человек постоянно менял официальную одежду на повседневную и повседневную на официальную, переходя от гражданского облика к бытовому и обратно, устанавливая между ними неразрывную связь. Оба варианта лишь в своей совокупности образовывали систему одежды, которой реально пользовался римский гражданин. Его жизненное самоощущение строилось не только на описанном выше их разделении, не только предполагало омертвение официальных форм, но также взаимосвязь и взаимодействие государственной и личной сфер. Когда говорят о классическом характере антично‑римской культуры, имеют в виду в ней в конечном счете подвижное равновесие между единством общественного целого и свободным многообразием граждан с их интересами. Очень важно понять, что определенный таким образом классический принцип не ограничивался общественной практикой, политико‑философской теорией, областью духовной культу‑ы и искусства, но обусловливал также повседневный строй существования, проявлялся во вкусах, привычках, атмосфере жизни, в самых повседневных вещах, в том числе в одежде. Этот принцип выражался и в неразрывной противоречивой связи официально‑гражданской и повседневно‑личной разновидностей одежды и, еще яснее, в индивидуальной вариабельности, казалось бы, канонического и неизменного государственно значимого ее типа.

Дело в том, что в пределах четкого структурно‑семантического типа каждый из перечисленных видов одежды допускал весьма значительные индивидуальные вариации. Тога была действитель‑

официальным знаком римской гражданственности, уста‑

551

новленным и традицией, и государственной властью, но при этом размер ее мог быть самым разным. На известной статуе Авла Ме‑телла II в. до н. э. тога лишь прикрывает левую руку, оставляет левую ногу открытой почти до колена, более или менее лишена синуса, тогда как Цицерон говорил о единомышленниках Каталины, «закутанных вместо тог в целые паруса»45 . Гораций рассказывает о вольноотпущеннике, облаченном в bis trium ulnarum toga, т. е. в тогу, ширина которой «вдвое три локтя», или почти три метра46 , а о его покровителе Августе биограф пишет, что «тогу он носил ни тесную, ни просторную»47 .

Колебались – и сильно – не только размер тоги, но и способ ее ношения. Во‑первых, тогу одной и той же ширины и длины можно было носить спущенной почти до обуви и подтянутой почти до колена:

Черной грязи грязней всегда твоя тога, но обувь,

Цинна, белей у тебя, чем свежевыпавший снег.

Что же ты ноги, глупец, закрываешь, спуская одежду?

Тогу свою подбери, Цинна: испортишь башмак!48

Оставлять, надевая тогу, правое плечо открытым было в средне‑и позднереспубликанскую эпоху практически обязательным, но на могильных изображениях не только II в. до н. э. и не только молодых людей, у которых это можно рассматривать как аффектацию скромности, а и в I в. до н. э. тога целиком закрывает правое плечо и правую руку. При Ранней империи тога могла быть зимней и летней, в первом случае она делалась из ворсистой ткани, во втором – из гладкой49 . В семантику тоги, как отмечалось выше, белый ее цвет входил как непременный составной элемент. Именно он в первую очередь указывал на то, что римлянин выступает как гражданин или как магистрат, как член иерархически упорядоченной системы50 . В триклинии у Тримальхиона один из персонажей пугается вошедшего и принимает его за претора на том единственном основании, что он в amictus vesteque alba, то есть в белой одежде51 ; еще при Домициане во время цирковых игр, считавшихся государственной церемонией, «народ и все всадники с сенатом со святейшим вождем сидели в белом»52 . Однако, выходя из дому, каждый был волен надевать поверх тоги накидку, дабы предохранить ее от уличной пыли и грязи53 , накидки же эти окрашивались54 , так что один из важнейших семантических признаков тоги нейтрализовался.

То же можно сказать и о тунике. Значительно колебалась ее длина:

552

…Безумный,

Бросив один недостаток, всегда попадает в противный!

Так, у Мадьтина, вися, по земле волочится туника;

Ну, а другой до пупа поднимает ее, щеголяя55 .

Не менее значительно рознилась и ширина. Туника у упоминавшегося выше Авла Метелла облегает тело, на статуе Катона Младшего она несколько шире, а на относящемся в общем к той же эпохе изображении юного Камилла она широка необычайно. Объяснить последнее обстоятельство возрастом персонажа вряд ли возможно – у его ровесников с рельефов на Августовом Алтаре мира туники несравненно уже.

Особенно примечательно то, что происходит с clavus'oм. Казалось бы, являясь официальным символом, государственной инсигнией, он предполагает полную однозначность «прочтения» и тем самым совершенно стандартные форму и расположение. Ничего подобного, однако, не происходит. Мы уже убедились в том, что пурпурная полоса на претексте виднелась местами, и восприятие ее зрителем зависело от индивидуальной манеры носить тогу. Сенаторская полоса на тунике, кажется, обязательно проходила от ворота до подола и по груди и по спине, но ширина ее могла быть произвольной, как указывают слова Светония о том, что Август «носил полосу на тунике ни широкую, ни узкую»56 . Расположение и ширина всаднических полос на тунике были, очевидно, совершенно произвольны вплоть до III в. н. э. Это явствует из того, во‑первых, что именно в начале этого столетия Александр Север счел нужным установить их размер и форму, которые бы четко отличали их от сенаторских57 , – ранее, следовательно, они упорядочены не были. Во‑вторых, на помпейских фресках (clavus виден лишь на фигурах ларария в доме Веттиев и в сцене поклонения Венере и Марсу в доме Марка Лукреция Фронтона) узкие полосы на туниках явно носят не смысловой, а декоративный характер: «…бесспорно, что полосы этих двух типов различались между собой только введением пурпурного цвета, а не формой»58 . В‑третьих, все четкие изображения двух полос, идущих параллельно от краев шейного выреза, относятся к поздней античности (они представлены, в частности, в Ватиканском кодексе Вергилия IV в.) и наличны на изображениях людей разного социального положения, в том числе и слуг; распространение таких clavus'oB в катакомбной живописи, и в частности на изображениях Христа, подтверждает, что если им и была присуща определенная семантика, то, во всяком случае, не имевшая отношения к римскому всадничеству классической поры.

553

Многообразие и индивидуальность, заключенные в стандартизованных по своему назначению видах римской одежды, образуют их специфическую черту, принципиально отличающую их от платья других народов. Если по сравнению с греческой римская одежда описанного типа действительно напоминала жестко организованный, четко семантизированный текст, то по сравнению с аналогичными материалами других, подлинно и глубоко ритуализованных цивилизаций она же воспринимается как очень свободная, в рамках типа предельно индивидуализированная и изменчивая.

Примером такой цивилизации (по крайней мере в том, что касается одежды) может служить дневнекитайская: «Халат, шапка, передник, яшмовая табличка, которую держат в руках при аудиенции, пояс, плахта, обмотки и туфли… все указывает на соблюдение установлений, соответствующих рангу»59 . При этом семантика одежды задана не на уровне обязательного значимого типа, в своих пределах допускающего и даже предполагающего индивидуальные особенности, а на уровне детали, жеста, скрупулезно установленных размеров, в результате чего, по‑видимому, для индивидуальности места не оставалось. Халат кроился не из одиннадцати или тринадцати, а только из двенадцати кусков ткани, и ширина каждого составляла именно и точно «два чи четыре цуня», то есть 55 см. По длине он должен был быть «не настолько коротким, чтобы было видно тело, и не настолько длинным, чтобы волочиться по земле», а подпоясываться «не настолько низко, чтобы пояс давил на бедра, и не настолько высоко, чтобы он давил на ребра», то есть вариации, если допускались, сводились к нескольким сантиметрам. Обувь можно было надевать только сидя и обязательно укрывая ногу полой халата, особое значение придавалось тому, чтобы левая пола халата запахивалась поверх правой, а не правая поверх левой, как запахивали ее вечные враги китайцев – северные кочевники. О полководце, преградившем им доступ в Китай, Конфуций писал, что, если бы не он, «мы все ходили бы непричесанными и запахивали бы одежду налево».

Внесем сразу необходимое уточнение. В нашу задачу не входит характеристика древнекитайской цивилизации как таковой. Подобно любой другой она знала и развитие, и определенную дисперсию культурных типов. Нам важно иное – указать на существование систем одежды, на фоне которых становится очевидным принципиальный, определяющий характер официализованной одежды древних римлян – знаковой и четко дифференцированной, но в пределах семантического типа предполагающей значительные индивидуальные вариации.

554

Не только общий, классический характер римской культуры нашел отражение в одежде, обусловив соединение в ней вариабельности и единства, но и сам тип исторического развития, представленный эволюцией римской фажданской общины, тоже проявился в этой, казалось бы, столь частной и низменной бытовой сфере. Читатель, ознакомившийся с характеристикой античного общества и его культуры в целом (см.: наст. изд. «Исторические предпосылки и главные черты античного типа культуры»), наверное, помнит, что развитие полиса протекало в жестких и архаических рамках, заданных общим низким уровнем производительных сил античного мира, и потому представало всегда как разрушение незыблемой основы общества и морали, как «упадок нравов» ‑ либо вследствие наглого эгоизма и стяжательства отдельных граждан, либо в результате проникновения чужеземных обычаев, разлагавших былую простоту замкнутой общины. Именно этот характер развития объясняет семантику цвета, ифавшую столь большую роль в одежде римлян.

Цвет мог быть двух разновидностей, и римляне были весьма чувствительны к их разграничению. Все оттенки коричнево‑желтого и серо‑черного были естественным цветом овечьей шерсти и потому воспринимались как признак скромных, трудовых, бережливых, по старинке живущих граждан; все оттенки красного, фиолетового, зеленого (синий в источниках почти не упоминается), напротив того, создавались искусственно, с помощью натуральных красителей, стоивших дорого и привозившихся издалека. Одежда этих цветов указывала на две взаимосвязанные характеристики человека, ее носившего: на его богатство, притом не в земельной, а в денежной форме, и на его включенность в сферу интенсивного торгового обмена, содержанием которого в Риме всегда были в основном предметы роскоши. В III, II, даже еще в начале I в. до н. э., в пору, когда общинная уравнительность сохраняла все свое значение нормы, и то и другое делало подобного римлянина «новомодным», выпавшим из традиций, противопоставляло его тем, кто воплощал обязательный, столь любезный римскому сердцу консерватизм. Исходная противоположность естественного цвета и искусственной окраски реализовалась в целом Ряде частных оппозиций, с их особенностями и оттенками.

Прежде всего, окрашенная одежда, которая у мужчин всегда содержала в себе нечто одиозное или, во всяком случае, экстраординарное, у женщин, по крайней мере с начала Империи, рассматривалась как нормальная. На фреске I в. до н. э., известной под именем Альдобрандинской свадьбы, на знаменитой огромной фреске с Виллы Мистерий, на фреске из Стабий, изображающей

555

Весну, все женщины в цветной одежде, причем нет никаких оснований думать, что в этом заложен какой‑то осудительный, экспрессивный смысл.

Осудительный оттенок появляется там, где нарушается существовавшая для римских женщин своеобразная этика цвета. «Матронам не следует надевать материи тех цветов, какие носят продажные женщины», – писал Сенека60 . «Приличными», судя по названным выше фрескам, считались различные оттенки желто‑коричневого и прежде всего зеленого цвета, «неприличными» – алый и, может быть, лиловый. «Алые платья даришь и лиловые ты потаскухе»; «В пурпур окрашенное платье Филенида и днем, и ночью носит»61 . Создается впечатление, однако, что непристойным считался не столько тот или иной цвет, сколько кричащая пестрота, необычность и нескромность сочетания, как, например, у Фортунаты, жены Тримальхиона, которая появляется на пиру в вишневой тунике, подпоясанной бледно‑зеленым (galbinus) пояском62 . Пестрота же воспринималась как противоположность римскому вкусу, сдержанности и достоинству, как нечто чужеземное и варварское.

Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком,

Внес свой обычай, язык, самбуку с косыми струнами,

Флейтщиц своих, тимпаны туземные, разных девчонок:

Велено им возле цирка стоять. – Идите, кто любит

Этих развратных баб в их пестрых варварских лентах!63

Семантика цвета в мужской одежде отличалась от семантики цвета в женской в ряде случаев, но в общем подчинялась той же закономерности: яркая одежда означала афиширование богатства и, следовательно, нарушение исконно римского канона скромности, приличия, уважения к историческим нормам. Наиболее ясно выражал это чувство алый цвет– и очень дорогой, и бесстыдно намекавший на магистратский, сенаторский или всаднический пурпур. Почти все отрицательные герои Марциала, Юве‑нала, Петрония, наиболее наглые, отвратительные или смешные, ходят в пурпуре и в платье различных оттенков алого цвета. В ла‑церне тирского пурпура ходит по улицам Рима Криспин ‑ один из наиболее отвратительных временщиков Домициана, родом, если верить Ювеналу, из египетских нищих64 ; даже у себя дома

Вспомнить не может Криспин, кому тирскую отдал накидку, Платье когда он менял, тогу желая надеть.

556

У проныры беглого раба, выбившегося в римские всадники, «плащ пропитан тирскою краской»65 , на Тримальхионе tunica russea, то есть рыжая с красноватым отливом, и gausapa coccina – алая одежда из шерстяной ткани с длинным ворсом66 . Как отмечалось, не последнюю роль в таком восприятии красно‑пурпурного цвета играло и то обстоятельство, что он позволял узурпировать инсигнии магистратов и всадников, издеваться над иерархическим строением римской жизни.

Начал было хвалить в театре Фасис,

Фасис в красном пурпурном одеянье

и с лицом от надменности надутым:

«Наконец‑то сидишь теперь с удобством

И достоинство всадников вернулось…»

Но когда, развалившись, так болтал он,

Этим пурпурным наглым одеяньям

Вдруг Леит приказал убраться с места67 .

Не менее ясной отрицательной семантикой, чем алый, обладали для мужской одежды зеленый и особенно оранжевый цвета. В доме Тримальхиона, где нелепо и противоестественно все, гостей встречает привратник в зеленой тунике68 . Некий Босс, жуликоватый и наглый знакомец Марциала, являлся в театр «в платье цвета травы»69 . Причины такого восприятия очевидны. Зеленый, как отмечалось выше, был «женским» цветом, и использование его в мужской одежде было признаком женственности, изнеженности, намеком на противоестественную порочность. Существовало выражение «galbini mores» – «зеленоватые (то есть изнеженные, извращенные) нравы». Та же семантика была заложена в оранжевом цвете. То был цвет брачного покрывала невесты, flammeum, и, соответственно, ношение его мужчинами выглядело как кощунственная издевка над чистотой и строгостью древних народных обычаев70 . Не только структурные признаки римской гражданской общины, как видим, но и их распад, характер культуры, общественное самоощущение граждан находили себе в одежде многообразное, глубокое и точное отражение.

1985

Примечания

1 См.: Дионисий Галикарнасский, III, 61, 62; Квинтилиан, XI, 139.

2 См.: Вейс Г. История одежды, вооружения, построек и утвари народов древнего мира. Ч. 2. Западные народы. М., 1874. С. 263, прим. 1; решению этих споров больше всего содействовали книга Л. Эзе (HeuzeyL. Histoir du costume antique. Paris,

557

1922) и исчерпывающая статья В. Шапо (Chapot) в кн.: Memoires de la Societe Nationale des Antiquaires de France. T. X. 1937. P. 37–66.

3См.: Beaulieu M. Le costume antique et medieval. Paris, 1967. P. 59‑60.

4 См.: Светоний. Божественный Август, 40, 5.

5Вергилий. Энеида, I, 282.

6Тертуллиан. О плаще, I, 5–6.

7 «Только ты ладанку снял золотую с ребяческой шеи / И пред богами своей матери тогу надел». (Проперций. IV, 1, 131‑132; ср.: Овидий. Фасты, III, 771).

8Светоний. Божественный Юлий, 80, 2.

9Авл Геллий. VII, 12.

10 Имеется в виду известная золотая фибула из Пренесте с надписью, датируемая примерно 600 г. до н. э. См.: Корпус латинских надписей, XIV, 4123.

" См.: SakkadyJ. Reise in das alte Athen. Budapest; Leipzig: Prisma‑Verlag, 1977. S. 156.

12 См.: Сергеенко М.Е. Жизнь Древнего Рима. М.; Л., 1964. С. 109 (с непонятной ссылкой на Горация).

13 См.: Авл Геллий. X, 15.

14 См.: Псевдо‑Асконий. Комментарий к речи Цицерона в защиту Скавра, 30.

15 Там же.

16Гораций. Послания, I, 7, 65.

17Цицерон. Об аграрном законе, II, 34.

18 См.: Тацит. Диалог об ораторах, 7, 5.

19Вергилий. Энеида, IX, 616.

20Авл Геллий, VII, 12. Квинт Энний (239–169 гг.) ‑древний поэт, пользовавшийся у образованных римлян особой популярностью и уважением; автор сатир, эпиграмм, трагедий и стихотворной римской «Летописи», сохранившейся в незначительных отрывках.

21 В обоих случаях – у Вергилия и, по‑видимому, у Энния речь идет о рукавах как таковых, в принципе, ибо имеется в виду эпическая старина, когда нормой еще было или отсутствие туник, или примитивные, «драпирующие» туники. Нет поэтому оснований следовать за большинством комментаторов, которые вопреки хронологии относят эти упоминания к так называемым tunica manicata – туникам с длинными, доходившими до кисти рукавами, распространившимся гораздо позднее и всегда несшим на себе отпечаток «новомодности». См.: Цицерон. Вторая речь против Катилины, 10, 22; Светоний. Божественный Юлий, 45; Калигула, 52; Плиний Мл. Письма, III, 5, 15; Стаций. Фиваида, VII, 657.

22Сенека. О блаженной жизни, 13.

23 «…Quaeque tegis medios, instita longa, pedes». (Овидий. Наука любви, 1, 32).

24Марциал. 111,93,4. Авл Геллий. VII, 12.

26Blanch H. Einfuhrung in das Privatlebcn der Griechen und Romer. Darmstadt, 1976. S. 63.

27 См.: Ювенал. IX, 28‑29; I, 28‑29.

28 См.: Веллей Патеркул. II, 70, 2.

29 См.: Тацит. История, II, 20, 1.

30Цицерон. Филиппики, II, 76.

31Тертуллиан. О плаще, I, 25.

32Цицерон. В защиту Анния Мил она, 54.

33Тацит. Диалог об ораторах, 39, 2.

34 Писатели истории императорской. Александр Север, 27, 4. * Авл Геллий. VII, 12.

36Цицерон. Вторая речь против Катилины, 10.

558

37Ювенал. Ill, 172–173. «Требуешь ты от меня, – с раздражением думает клиент о своем патроне, ‑ без конца чтобы в тоге потел я» (Марциал, III, 46).

38 См.: Марциал. II, 46; Сенека. О спокойствии души, I, 1. » Марциал. VIII, 28, 11‑12; ср. 11,29; IV, 2; VIII, 65.

40Ювенал. III, 178‑179.

41 См.: Плутарх. Катон Старший, 6.

42 Высокие парадные башмаки из красной кожи ‑ официальный знак сенаторского достоинства.

43Цицерон. Филиппики, II, 76.

44 См.: Ювенал. XVI, 45.

45Цицерон. Вторая речь против Катилины, 10.

46 Римский локоть, ulna, равнялся 45 см.

47Светоний. Божественный Август, 73.

48Марциал. VII, 33; ср. X, 15.

49 Там же. II, 44; 58; 85.

50 Показательно, что в праздник Сатурналий, когда на несколько дней отношения иерархической зависимости в римском государстве как бы выворачивались наизнанку и карнавально отменялись, появляться в тоге на улицах считалось неприличным. См.: Марциал. VI, 24; ср. IX, 100, и XII, 18.

51Петроний. 65.

52Марциал. IV, 2, 3‑4.

53 См.: Марциал. VIII, 28; Ювенал. XVI, 45.

54 См.: Марциал. 11,29,46.

55Гораций. Сатиры, I, 2, 24–26.

56Светоний. Божественный Август, 33. В русском переводе (Гай Светоний Транк‑вилл. Жизнь двенадцати цезарей. М., 1963. С. 63) это замечание ошибочно отнесено к полосе на тоге.

57 Писатели истории императорской. Александр Север, 27, 3.

58 Realencyclopadie der classischen Altertumswisscnschaft von Pauly‑Wissowa, s. v. clavus (Hula).

59Крюков М.Б., Софронов М.В., Чебоксаров Н.Н. Древние китайцы. М., 1978. С. 253. Все приводимые ниже цитаты из древнекитайских источников заимствованы из этой книги (С. 252‑256).

60Сенека. Семь книг по вопросам изучения природы, VII, 31.

61Марциал. 11,39; 1; IX, 61, 1‑2.

62Петроний. 67.

63Ювенал. III, 62‑66.

64 Там же. I, 27‑28; Марциал. VIII, 148.

65Марциал. II, 29, 3.

66 См.: Петроний. 27‑28. С алым цветом, таким образом, связывались представления о грубости, наглости, богатстве (ср.: Ювенал. III, 281‑284) и торжествующей удачливости. Именно это, по‑видимому, делало его излюбленным цветом солдат – ср., например: Проперций. IV, 3, 33‑34, где «тирский» употреблен просто как синоним «красного».

"7Марциал. V, 8. Леит ‑ театральный распорядитель; ср. V, 23, 5–6.

68 См.: Петроний. 28.

69Марциал. V, 23, I.

70 См.: Ювенал. II, 124‑125.

559

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 228; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!