Конституция религиозной общины Угрино



(Фрагменты )

 

...Имя Угрино ‑ это символ, пласт земли, несущий на себе здание; это позывные к тысячекратной работе, имеющей отношение к вечности; это страна для живых и мертвых, которая будет сплошь уставлена художественными образами. <...>

 

Община Угрино существует не только среди федеральных земель Немецкого Рейха, она интернациональна. <...>

 

Членом общины может стать каждый, по достижении шестнадцатилетнего возраста, если верховное руководство религиозной общины согласится удовлетворить его просьбу о вступлении в ее ряды. <...>

 

Чтобы спасти сверхчеловеческое значение символа, мы будем строить театры ‑ как культовые сооружения. Поблизости от театра будет открыта театральная школа. <...>

 

Ответственность за организацию всех художественных работ и за все решения возлагается на верховное руководство. Все сферы работ будут подчинены этому органу. На первый раз он сам себя учреждает и состоит из следующих персон: зодчего и поэта Ханса Хенни Янна, скульптора Франца Бузе и Фридриха Готлиба Хармса. <...>

 

Должность верховного руководителя пожизненна. <...>

 

К должности полномочного верховного руководителя будут допускаться только художники‑творцы, не останавливающиеся ни перед какими крайностями. Открыты вакансии для одного зодчего, одного скульптора, одного поэта, одного живописца, одного композитора. <...>

 

Выдающимися гениями живописи являются Матиас Грюневальд и Рембрандт ван Рейн. Их работы ‑ закон. Глубже этот закон можно понять лишь через средневековые витражи и немногие картины на досках, той же эпохи. Джорджоне учит нас глубокой чувственной человечности. Микеланджело ‑ пониманию потенциальной силы могучего тела и целостности его контура. <...>

Работы Баха, Букстехуде, Палестрины говорят на языке, обладающем первобытной мощью, который соответствует законам души. <...>

Поэтическое искусство возвышает до символа слово, но слово больше не употребляется однозначно для сообщения некоего логического смысла. Поэтическое искусство переживает ныне состояние кризиса ‑ из‑за того, что слово стало совершенно несакральным, что его ставят на службу чему угодно. <...>

 

Только верховное руководство имеет право производить апробацию произведений искусства, канонизировать какие‑то из них, освящать места культа, приобретать произведения не входящих в общину художников. <...>

 

Акт апробации и канонизации ‑ высочайшее право и высочайший долг верховного руководства. В этом акте оно себя и манифестирует. Апробация и канонизация, если они были произведены находящимися при исполнении своих обязанностей верховными руководителями, отмене не подлежат.

 

Должностные лица обязаны посвятить общине всю жизнь и без остатка передать ей свое имущество. Жалованья они не получают. Но им полагается должностное жилище. Само собой, каждый из них имеет право, чтобы его близкие жили с ним. <...>

 

Гамбург, январь 1921

 

 

Комментарии

 

 

Оба текста были напечатаны в 1921 году.

Перевод выполнен по изданию: Werke und Tagebücher 7, S. 129‑156.

Религиозная община Угрино была основана в 1919 году в поселке Эккель на севере Люнебургской пустоши (Хансом Хенни Янном, Готлибом Хармсом и Францем Бузе) и просуществовала до 1935 года. В число активнейших членов входили: Фридрих Лоренс Юргенсбн (1878‑1934), Эрнст Эггерс (1895‑1942), Герман Бузе (брат Франца), Альфред Эггерс, Артур Хармс и Хайнер Хоппен.

 

...Матиас Грюневальд ... Матиас Грюневальд (1470 или 1475 ‑ 1528) ‑ один из крупнейших немецких живописцев эпохи Возрождения, создатель Изенгеймского алтаря и ряда других композиций на евангельские сюжеты. Работал при дворе майнцских архиепископов и курфюрстов.

 

 

Маленькая автобиография

 

 

Человек, о котором я рассказываю, ‑ я сам. Ради удобства и приличий заявляю в самом начале, что, как и каждый, являюсь представителем чего‑то, хотя в мои намерения это никогда не входило. Жизнь моя до сего момента длилась тридцать пять лет; каждый легко сообразит, сколько всего пропущено на этих немногих машинописных страничках. Получившееся в итоге ‑ сплошная ложь умолчания, которую лишь потому позволительно принять за правду, что в любом случае, что бы ты ни описывал, исчерпывающей полноты не добиться. Даже ученым это не удается.

Согласно метрике, я родился 17 декабря 1894 года в Штеллингене, округ Альтона. Детство и юность, до девятнадцати лет, провел исключительно в Штеллингене, если не считать нескольких коротких путешествий и ежедневных поездок в Гамбург, в школу. На протяжении тринадцати лет я был прикован к школьному порядку. Во временном плане, даже сейчас, это составляет больше трети уже истекшей жизни; если же говорить о весомости жизненных переживаний ‑ преобладающая их масса пришлась на ужасные и плодотворные годы между тринадцатью и двадцатью. Проведенные на школьной скамье. Без малейшей возможности улизнуть.

В пятнадцать лет я начал сочинять литературные произведения. Я тогда еще не читал книг или, во всяком случае, ‑ очень мало. У меня было очень несовершенное представление о том, во что я ввязался. Моя юношеская философия, как и любая другая, опиралась на учение об идентичности. Я любого загонял в тупик своими жестокими, подростковыми, не допускающими компромиссов выводами. Из всей философии я понимал только архаическое. И, как уже отмечал, читал мало. Все вещи были для меня как стекло ‑ прозрачными. Я изобретал новые слова и взаимосвязи. При звуке стреляющей пушки мог потерять сознание. То были первые мои столкновения с компактным большинством. Но я абсолютно не понимал своего положения.

В семнадцать лет я написал несколько драм. Редакторы из издательства Соломона Фишера придали мне мужества, посоветовав продолжать. Я был достаточно глуп, чтобы загореться надеждой на лучшее будущее, и некоторое время считал перо и бумагу лучшими изобретениями человеческого разума. Я расходовал их в огромных количествах. Сколько работ возникло в те, самые быстротечные, годы, я даже не могу точно сказать. Большинство из них уничтожено. В старших классах реального училища на набережной Императора Фридриха я готовился к выпускным экзаменам. Я был не блестящим, но старательным учеником. Меня тогда занимала всемирная история в ее, с одной стороны,, наиболее гармоничных, а с другой ‑ наиболее жестоких аспектах. Я был социалистом, по моим понятиям. Три последних тягостных года до выпускного экзамена пролетели как в пьяном чаду, были заполнены протестом, отвержением всяческих правил. Я не пытался мелочно мстить материи и окружающему миру ‑ не сделался, скажем, плохим учеником; мои мысли, выводы, возмущение относились к целому. Я стал верующим христианином. Прекратил лгать. Это решение навлекло на меня катастрофу. Невозможно пересказать все частности тех мучений. Я выбросил свое благочестие за борт. Убежал из дому, странствовал по Северной Германии. Не имея никаких видов на будущее. Меня вернули. В итоге ‑ полное истощение сил. Выпускной экзамен я выдержал. Порядок был сильным, как всегда.

Потом разразилась мировая война. Через три дня я стал убежденным ее противником. Как, почему? Я, даже тогда, не был так глуп, как можно заключить на основании моей неуклюжести. Я, может даже до начала войны, в ходе своих путаных религиозных кризисов пришел к убеждению, что в ситуации, когда техника развивается по предопределенному ей пути (растранжиривания рабочего потенциала), люди должны руководствоваться иным моральным учением, нежели то, что преподносят им существующие религиозные организации. Мне казалось очень сомнительным, что можно проповедовать заповедь «Не убий», одновременно разрешая производство взрывчатых веществ и такую практику, когда живых овцематок бичуют, чтобы они досрочно родили ягнят, чьи шкурки потом идут на шубы богатым дамам. Я усматривал в этих фактах преступления против жизни как таковой , приближающие конец белой расы. Я понял, что человечество нуждается вовсе не в административных предписаниях, не в навязываемых извне законах, не в соглашениях, не в коррупции, воспроизводящей известную формулу «рука руку моет», а в этическом обязательстве, учитывающем то обстоятельство, что оно, человечество, есть масса, человеческая масса. Помимо этой массы существуют еще животные. Нужно выступить против механизированного опустошения, против ядовитого газа, против непомерного честолюбия отдельных индивидов, которые прибегают к массовым убийствам, чтобы добиться вполне конкретных целей. Против того, что само наше существование пожирается производственными процессами, растранжиривающими и сырье, и рабочий потенциал. Осенью 1915 года я с моим другом Хармсом уехал в Норвегию. Там в первые недели после нашего прибытия я завершил драму «Пастор Эфраим Магнус», которая три года спустя была опубликована в издательстве Соломона Фишера и за которую я получил премию Клейста. Меня, конечно, самовосхваление не украсит, но все же скажу, что и сегодня оцениваю эту работу, имеющую определенные достоинства, выше стоимости потраченной на нее бумаги; теперь, по прошествии десяти с лишнем лет, принесших новый жизненный опыт, за которые я успел насмотреться, как святоши и праведники пачкают себя мелочностью и партийной пристрастностью, успел понять, что история, по большому счету, есть всего лишь накрашенная девка, ничтожество, обряженное в зловонные лохмотья, я с удовольствием вспоминаю, что, будучи еще очень молодым, мысленно подступился к этому аду чуть ближе, чем та свора, которая считала себя вправе надрать мне задницу, ‑ и что ни в чем потом не исказил увиденное.

Большие куски тогдашней моей норвежской жизни нашли отражение в романе «Перрудья». Я потратил четыре года на написание первых двух частей. Я попытался изобразить природу и человека (как механизм). Его анатомию, то, как она проявляется вовне ‑ в виде уродства и в виде сказки. В виде простого проистекания и в виде невероятного . После публикации двух первых частей романа некоторые современники признали мои усилия и высказались с похвалой об этой работе. Ради полноты картины скажу еще, что поначалу было практически невозможно найти для этого романа издателя. Большой объем, необычность проблематики отпугивали даже самых смелых. «Перрудье» предшествовали, помимо «Пастора Эфраима Магнуса», такие публикации: «Ханс Генрих», «Коронация Ричарда III», «Врач, его жена, его сын», «Украденный бог», «Медея», а сверх того ‑ несколько десятков статей, научных работ и отчетов об экспериментах. Теперь у меня в столе лежат новые сценические произведения: «Перекресток», «Новый Любекский танец смерти». Уже давно литературные отражения моего бытия стали доступными для общественности. Там, где прежде были лишь измышления по поводу моей биографйц, теперь выныривают неправдоподобные слухи и критические отзывы. По радио только и слышишь: Ян‑этот‑ян‑ян‑ян‑плем‑плем...

В 1916 году я начал заниматься теорией органного строительства. <...>

 

 

Комментарии

 

 

Впервые была напечатана в 1932 году.

Перевод выполнен по изданию: Werke und Tagebücher 7, S. 299‑302.

 

...округ Алътона . В 1938 году Альтона стала частью Гамбурга.

 

«Ханс Генрих », «Коронация Ричарда III », «Врач, его жена, его сын », «Украденный бог », «Медея ». Пьесы Янна, которые, за исключением «Ханса Генриха» (писавшегося в 1913‑1921 годах), публиковались в 1921,1922,1924, 1926‑м.

 

...«Перекресток », «Новый Любекский танец смерти ». После упомянутых пьес «Перекресток» (1931) и «Новый Любекский танец смерти» (1931) Янн опубликовал пьесы: «Бедность, богатство, человек и зверь» (1933), «След темного ангела» (1952) и «Томас Чаттертон» (1955)‑ Драма «Руины совести» была издана посмертно, в 1961 году.

 

 

Краткое содержание

[Пролог к роману «Перрудья»]

 

 

В этой книге рассказывается немаловажная часть жизненной истории человека, имевшего много сильных свойств из тех, что могут быть свойственны человеку, за исключением одного: быть героем. Поэтому некоторые читатели прежде всего решат, что мужские черты характера выражены у него слабо. И обнаружат болезненное, мучительное несоответствие между ним и окружающим его изобильным миром. В конце концов они сочтут непростительным, что он проливает много слез и чаще совершает поступки, обусловленные отчаяньем или инертностью, чем осуществляет уже принятые решения. Ни сам он, ни хронист этой жизни не смогут найти оправдания против таких упреков. Им придется довольствоваться утверждением, что внутреннее влечение к жизни, какая здесь описывается, если и не столь велико, как влечение к героическому бытию, все же должно быть достаточно сильным, чтобы избранный для такой жизни ‑ или обреченный на нее ‑ человек не мог от нее уклониться иначе как ценой уничтожения собственной экзистенции. Поскольку же воля к безусловной самоотдаче опять‑таки предполагает наличие заранее сформулированных принципов (не говоря уже о прочем, а именно, о силе, потребной, чтобы вывести их из сферы чистого познания на определенный путь), то есть речь идет о моральной манифестации, ‑ постольку представляется вероятным, что только герой способен решиться на подобное, вопреки себе самому.

Хронисту не остается ничего иного, кроме как просто признать такой способ существования ‑ а по отношению к читателям проявить элементарную вежливость, предупредив их заранее, что они найдут в этой книге мало поучительного, мало надежды и силы для собственной души. Но хронист надеется, что тот, кто, несмотря на это предупреждение, отважится прочитать книгу, все‑таки выиграет: получит представление о новом человеческом типе, пока абсолютно не известном. Который, собственно, не является чем‑то, обретшим совершенную форму, а скорее ‑ просто существует. Чьи жизненные функции важны не больше, чем биение комариных крыльев. Ведь эти функции ‑ лишь один из законов плоти. Лишь повторение, осуществившееся благодаря непостижимому семени. Без всякой примеси демонического. Составитель книги, как ему кажется, настолько отчетливо чувствует биение пульса этого человека и усилия шершавого мускула, именуемого сердцем, что, сочувствуя Одному, не боится наскучить читателям, повествуя ‑ отчасти ‑ о мало примечательном процессе воспитания этого Одного, ссылаясь на исторические сведения, с которыми читатели давно знакомы, излагая трогательные рассказы и повседневные сказки. Вот какой‑то человек прикрывает глаза ладонью. Между светом и тьмой проходит тонкое облачко дыхания. Может, и читателями овладеет в какой‑то мере то братское чувство, которое охватило художника‑создателя сей книги (смотри «Песнь о желтом цветке»); правда, оно сделает их еще более одинокими; но обретение такого чувства по большому счету есть необходимый шаг, если мы хотим, чтобы человечество когда‑нибудь сломало эшафоты и исключило из мировой истории знаменитые имена, заменив их свободным потоком жизни, уже не отводимым в сторону и не разделяемым по произволу героев. (То есть этот роман ‑ вовсе не только для людей с белой кожей.) Не в невообразимые дали, не в одиночество безбрежного океана, не в глубокие тигли с туманными грезами ‑ грезами, которые разоблачают нас и всегда сопровождали человечество, включая и нас самих, во всех странствиях, ‑ не к вратам смерти, сумасшествия, рабства (оправдывающего даже отвратительное), где растворяется собственное я, ведет путь, по которому предстоит пройти читателям этой книги. Им не навяжут никаких новых обязательств. Только маленькое сомнение будет в них впрыснуто: а не состоит ли наше призвание не столько в умении предаваться туманным грезам, сколько ‑ и гораздо больше ‑ в простом биении пульса. Не является ли героическое бытие ранней и варварской формой поведения человека, из которой проистекают привычка судить да рядить, всякая неуклюжая мораль. Что если мы совершаем большую несправедливость, когда устанавливаем масштаб, предписывающий изображать только совершенную форму, какой мы хотели бы быть, ‑ куклу, идола, пусть и именуемого нами Богом? Что если нам необходимо уверовать не в Его совершенную форму, а в Его экзистенцию?

Поскольку уже решено, что я буду писать историю скорее слабого, чем сильного человека ‑ и многие, возможно, захотят ее прочитать, несмотря на содержащуюся в ней мораль (скорее неизвестную, чем известную), ‑ мне наверняка предъявят требование, чтобы я изобразил этого труса , как они станут говорить, или этого бездельника с самого начала его вступления в жизнь. Чтобы я рассказал, кем были его родители, представителями какой расы они являлись (белой, коричневой, желтой или черной), а также ‑ какие физические и духовные качества он мог от них унаследовать. И далее: как он, родившийся, в любом случае, в образе человека, усвоил их обычаи, связанные с десятью миллионами условностей, как стал пользователем опять‑таки многих миллионов абстракций и изобретений, как врос в порядок нашего человеческого мира. Как он издал первый крик, как впервые научился вытягивать губы трубочкой, чтобы сосать молоко из материнской груди, как разобрался с функциями своего тела, своих органов чувств. Как понял, что, дотронувшись до раскаленного железа, получит ожог. Как приобрел навык справлять свои законные, но малопочтенные потребности лишь в определенное время и в определенных местах... Ничего такого этот человек, этот Перрудья, не помнит. Его никогда не били из‑за элементарных вещей, знание которых обретается исключительно личным опытом (разве только он сам, обретая опыт, набивал себе шишки). Поэтому он ничего не помнит. Он не помнит, как вытягивал губы трубочкой, захватывая ими материнский сосок. Может, его мать даже умерла при родах, и он прижимался губами к вымени какого‑нибудь животного. Он не помнит процесс своего рождения. Да и кто может такое помнить, если не подслушал у родителей, когда грезил поблизости от них? И даже если в последующие годы желание покончить с неопределенностью побуждало его проводить соответствующие разыскания, то обычно это стремление к надежным сведениям очень быстро иссякало. Яснее его история не становилась: в некоем отдаленном уголке мира, без контроля заслуживающего доверия третьего лица, акт его рождения был зарегистрирован таким образом, что напрашивается подозрение о подтасовке. Этот мальчик мог быть бастардом, либо отпрыском счастливого, но внезапно распавшегося брака, либо ненавистным или любимым плодом кровосмесительной связи, родившимся как рождаются все другие дети, если бедность не загоняет их родителей в ловушку бесконечных мук и неизбежного наказания. Он был Одним и вместе с тем был как все. Он не носил никакого фамильного имени. Но все же нельзя сказать, что он был свободным: самим собой ‑ и только. Хоть он и не знал этого, его появлению на свет предшествовали некие события, которые и потом продолжали на него воздействовать. Он выпал в виде семени из какого‑то мужчины в лоно какой‑то женщины и, пройдя через стадии разных биологических видов, стал человеком. Он впервые оказывается перед нами, достигнув того возраста, когда его бытие уже обнаруживает все признаки юношеского совершенства, что позволяет нам приблизиться к нему без неприязни. Ему свойственна сладостная меланхолия, которая делает его обаятельным. Он наделен немалой телесной красотой ‑ вполне человеческой, правда, но мы, сами будучи людьми, к такой красоте неравнодушны, а потому многое ему прощаем и охотно позволяем завлечь себя в странные ландшафты его бытия. Отчуждение ‑ в должное время и достаточно глубоко ‑ все же прочертит границу между ним и нами. Тенденция жизни этого человека ‑ по мере накопления наших знаний о его бытии ‑ будет казаться нам все более бесцветной. И в какой‑то момент мы заметим, что он в наших глазах как бы идет на убыль . Что единственный его жребий ‑ становиться все легче и легче. Прирастающие дни навязывают ему проблемы, с которыми он не умеет справляться иначе как исходя из случайных условий существования, из не зависящей от его воли ситуации. Слишком часто будет он из двух возможных путей выбирать самый дурацкий; и еще чаще ‑ вообще уклоняться от важных решений. Поэтому нам покажется, что его сердце постепенно утрачивает весомость, а ладони становятся плоскими и пустыми. Что он ‑ существо, на которое не стоит растрачивать сострадание. Не намеченные заранее и не обоснованные цели ‑ источники его меланхолии ‑ будут прирастать к горе слабостей , которую ему придется в часы отчаянья, пробиваясь как сквозь туман (а иначе он бы погиб), исследовать самому. От этого угрожающего нарастания слабости он так же мало будет способен спастись, как от течения времени... Пока не позволит себе упасть, погрузиться в море безответственности; и не разрушит в своем падении всю созданную людьми конструкцию взаимно обусловленных решений. Он уподобится животному, которое, не по своей вине виноватое, претерпевает все искушения и сны бытия, всецело предается им. А потом о них забывает. (Человек, который по истечении двадцати четырех часов утрачивает воспоминания о своем прошлом.)

Долг составителя книги ‑ предуведомить читателей, что не только один человек, не исключительно этот Перрудья будет присутствовать на ее страницах. Подобно тому, как Одинокий перенял определенный язык, определенную манеру одеваться, а значит, пусть и не зная ничего о собственном прошлом, является потомком своих предков, то есть может в каком‑то смысле служить зеркальным отражением человечества, так же и человечество, оно само ‑ пусть поначалу лишь в виде определенной выборки представителей, ‑ будет проникать или вторгаться в жизненное пространство Одинокого. Обнаружат себя и силы крови ‑ присутствующие во всем и, по старой привычке, пребывающие во взаимодействии. Будет, наконец, показано, что от Слабого ‑ после того как он позволит себе упасть в безответственность ‑ поднимется большая штормовая волна наичеловечнейшего : в силу удивительного процесса амальгамирования, который чаще всего возникает в жизни человека, никем и ничем не управляемого, а только увлекаемого общим потоком.

Поскольку этот Перрудья никакой не герой, он не захочет обременять себя большими заботами ради каких бы то ни было целей ‑ кроме тех, к которым будет его направлять собственная животворная кровь. Он в столь малой мере обладает силой, потребной для принятия решений, что, оказавшись без помощи, вскоре погиб бы от голода; или истощил бы себя из‑за беспорядочности своего образа жизни. Что слабость его суждений возрастала бы по мере ослабления его телесных функций. Из‑за чего он перестал бы служить для нас примером и, став жертвой наших воззрений, враждебных ему, распался бы ‑ в нашем представлении ‑ на тысячу этапов болезни и мелочной преступности. Мы бы назвали это чахоткой или влечением к воровству. Однако на нем исполнилось древнее речение: он мог кормиться, как полевые лилии. Его бытие не было отвергнуто в самом начале. (Как происходит с миллионами детей, которые умирают в один из девяти месяцев, предшествующих их рождению, или ‑ уже что‑то лепеча ‑ в первые одиннадцать месяцев после него.) Он был призван к тому, чтобы совершить движение по некоей траектории и разбиться вдребезги в момент кульминации (как если бы был героем). Пока он пребывал в глубочайших низинах, его избрали в качестве орудия. Той силе, которая его питала, которая была рабочим потенциалом миллионов людей, подобных ему (и единственным надгробным памятником для них); силе, которой он управлял посредством своей бездеятельности, Перрудья позволил излиться на человеческий мир (воспламенившийся от нее). Потому что настроение у него было такое, что хоть плачь; и он смутно подозревал, что сострадание есть первая ‑ предварительная ‑ ступень к великому единству человечества. Итак, богатство Перрудьи было создано трудом бесчисленных незнакомых ему людей (не погибших в первые двадцать месяцев жизни), проливавших пот еще до его рождения. За счет доходов от этого труда (а еще в большей мере ‑ за счет голодного крика детей, не погибших в первые двадцать месяцев жизни), он развязал войну; правда, довольно справедливую, а главное ‑ неизбежную (кому не надоест во всех случаях жизни только вежливо усмехаться?). То есть исполнил миссию, до которой не дорос бы ни один герой, просчитывающий всё заранее. Освободил от оков самые дерзновенные человеческие стремления и соответствующие им силы. Однако течение собственной его повседневности по‑прежнему оставалось непримечательным. Во второй книге будет рассказано о последних месяцах жизни этого Перрудьи.

 

 

Комментарии

 

 

Пролог к роману «Перрудья» (1929) печатается по изданию: Perrudja , S. 7‑11.

 

...смотри «Песнь о желтом цветке »... «Песнь о желтом цветке» ‑ название одной из глав романа.

 

...и он прижимался губами к вымени какого‑нибудь животного . Эти слова позволяют предположить наличие связи между романом «Перрудья» и пьесой «Ученики» (см. выше, стр. 289‑291).

 

Человек, который по истечении двадцати четырех часов утрачивает воспоминания о своем прошлом . О таком человеке шла речь в романе «Угрино и Инграбания (см. выше, стр. 31, 65 и др).

 

...он мог кормиться, как полевые лилии . Аллюзия на Мф. 6:28: «Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут...».

 

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 162; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!