Сердитая улица (Страшный сон)



 

Никак не вспомню, правда ли это. Если я перечитаю мой рассказ, я решу, что это неправда; но, как ни жаль, я не могу перечитать его, ибо еще не написал. Образы эти и мысли витали надо мной почти все детство. Быть может, это приснилось мне, прежде чем я научился говорить; быть может, я рассказал это себе, прежде чем научился читать, или прочитал, прежде чем научился запоминать. Нет, я этого не читал. Дети очень ясно помнят то, что читали, и сам я вспоминаю не только вид любимых книг, их переплет и облик, но и расположение слов на страницах. Скорее всего, это случилось со мной, прежде чем я родился.

Как бы то ни было, я расскажу эту притчу, пытаясь получше передать самый ее дух. Представьте себе, что я сижу в Сити, в одном из тех кафе, где едят так быстро, что не замечают вкуса, и так проводят перерыв, что не успевают отдохнуть. Спешить, когда отдыхаешь, очень глупо. Все сидели в шляпах, словно не могли потратить мгновения, чтобы их повесить, и постоянно поглядывали одним глазом на огромный глаз часов. И впрямь, каждый был прикован к самой тяжелой цепи — к часовой цепочке.

Вдруг в кафе вошел и сел напротив меня какой‑то человек. Одет он был обычно, вел себя странно. Цилиндр и сюртук он носил с той важностью, с какой и подобает носить эти торжественные одежды: цилиндр — как митру, сюртук — как ризы. Он не просто повесил свой головной убор, он вроде бы спросил у него разрешения и попросил прощения у вешалки. Садясь за стол, он слегка поклонился, словно перед алтарем, и я не сумел смолчать. Человек был толст, краснощек, благодушен, но обращался с вещами осторожно, как неврастеник. Не сдержавшись, я сказал:

— Мебель тут прочная, но с ней обращаются не очень бережно.

Подняв глаза, я встретился с его пугающим взором. Когда он вошел, он показался мне обычным во всем, кроме странной осторожности; но если бы люди увидели его глаза, они бы с криком бросились бежать. Не глядя на него, они звякали вилками и тихо переговаривались. Лицо человека между тем было лицом маньяка.

— Что вы хотите сказать? — не сразу спросил он, и румянец медленно вернулся на его щеки.

— Ничего особенного, — ответил я, — тут никто ничего не хочет сказать, это портит пищеварение.

Он откинулся в кресле и отер лоб носовым платком. Однако облегчение его граничило с огорчением.

— А я уж думал, — проворчал он, — опять разладилось…

— Пищеварение? — спросил я. — Оно и не было в порядке. Желудок британца — сердце империи, а у нее все органы больны.

— Нет, — печально и тихо сказал он. — Я думал, улица взбунтовалась. Наверное, вы не поняли меня, сейчас я вам все расскажу. Вреда не будет, все равно вы мне не поверите. Так слушайте… Двадцать лет я выходил из конторы на Лиденхолл — стрит в половине шестого с зонтиком в правой руке и портфелем в левой. Двадцать лет два месяца и четыре дня я проходил по левой стороне улицы три квартала, сворачивал направо, покупал вечернюю газету, шел по правой стороне еще два квартала, садился в метро и ехал домой. Двадцать лет два месяца и четыре дня я все больше привыкал к этому пути; улица была невелика, и он занимал меньше пяти минут. И вот через двадцать лет два месяца и четыре дня я, как обычно, вышел на улицу с зонтиком и портфелем и заметил, что устаю больше, чем обычно. Поначалу это удивило меня, ибо привычки мои точны, как часы, и я решил, что расхворался. Однако вскоре я заметил, что дорога стала круче, я буквально карабкался в гору. Поэтому угол казался дальше, а когда я свернул за него, я решил, что ошибся: улица шла прямо вверх, как бывает в холмистых местах Лондона. И все‑таки я не ошибся, название было то же, и магазины, и фонари. Забыв об усталости, я кинулся вперед и добежал до другого угла, откуда должен был увидеть станцию метро. Я снова свернул и чуть не упал на мостовую: улица шла вверх прямо передо мной, словно лестница пирамиды. На много миль кругом самое крутое место — Ладгейт — Хилл, а здесь мостовая была крута, как Маттерхорн. Улица вздымалась волною, и все же каждая ее подробность была прежней, и я различал вдалеке на вершине розоватые буквы газетного киоска.

Я мчался мимо лавок туда, где стояли длинные ряды серых жилых домов, и мне казалось, что я бегу по мосту, повисшему над бездной. По странному побуждению я заглянул в люк; внизу было звездное небо.

Подняв голову, я увидел человека в одном из палисадников. Он стоял, опираясь на изгородь, и смотрел на меня. Мы были одни на этой кошмарной улице; лицо его скрывала тень, но я понял, что он — из другого мира. Звезды за его головой были крупнее и ярче звезд, на которые мы можем глядеть.

— Если вы добрый ангел, — сказал я, — или мудрый бес, или что‑то вроде человека, скажите мне, одержима ли эта улица?

Он долго молчал, потом промолвил:

— Как вы считаете, что это?

— Конечно, Бамптон — стрит, — отвечал я. — Она идет к метро «Олдгейт».

— Да, — серьезно кивнул он. — Иногда она идет туда. Но сейчас она идет в небо.

— В небо? — спросил я. — Зачем?

— За правдой, — ответил он. — Должно быть, вы ее обидели. Запомните, никто не может терпеть двух вещей сразу: чтобы тебя и утомляли, и не замечали. К примеру, вы можете утомлять женщин — кто не заставлял их слишком много трудиться? Но если вы перестанете их замечать, я вам не завидую. Вы можете не замечать бродяг, цыган, изгоев, но не заставляйте их работать. Ни зверь, ни собака, ни лошадь не вынесут, чтобы их заставляли работать больше, чем нужно, а замечали — меньше. Так и улицы. Вы утомили эту улицу до смерти, но вы и не помнили о ней. Если бы в вашей стране была здоровая демократия, здесь висели бы гирлянды, а на табличке красовалось бы имя божества. Тогда улица вела бы себя тихо. А так она устала от вашей неустанной наглости. Она брыкается, вскидывает голову к небу. Вы никогда не сидели на взбунтовавшемся коне?

Я посмотрел на серую улицу, и она показалась мне на мгновение серой конской шеей, вытянутой к небесам. Но разум вернулся ко мне, и я сказал:

— Какая чушь! Улицы идут туда, куда им положено.

— Почему вы так думаете? — спросил он, не двигаясь с места.

— Потому что я это видел, — ответил я в праведном гневе. — День за днем, год за годом она шла к станции «Олдгейт». День за днем…

Я остановился, ибо он вскинул голову, как мятежная улица.

— А она?! — вскричал он. — Как по — вашему, что думает она о вас? Считает она вас живым? Да и живой ли вы?..

— С тех пор я понимаю предметы, которые зовут неодушевленными, — закончил незнакомец свой рассказ и исчез, поклонившись горчице.

 

 

Полицейские и мораль

 

Недавно меня чуть не схватили в Йоркширском лесу два встревоженных полисмена. Я отдыхал от трудов и был занят тем радостным и сложным сочетанием удовольствий, обязанностей и открытий, которые мы скрываем от непосвященных словами «ничего не делать». В минуту, о которой пойдет речь, я метал нож в дерево, безуспешно пытаясь научиться ловкому приему, помогающему убивать друг друга героям Стивенсоновых книг.

Вдруг лес закишел двумя полисменами, чье появление среди деревьев почему‑то напомнило мне добрую елизаветинскую комедию. Они спросили, что у меня за нож, и кто я такой, и почему его бросаю, а также захотели узнать у меня адрес, профессию, вероисповедание, взгляды на японскую войну, имя любимой кошки и т. д. Кроме того, они сказали, что я порчу дерево, и ошиблись, ибо я в него не попал. Однако философское значение этого случая не в том. Оживленно побеседовав со мной, осмотрев старый конверт, прочитав с немалым вниманием и, надеюсь, не без пользы неоконченные стихи и проделав еще два — три удачных детективных хода, старший из полицейских убедился, что я — тот, за кого себя выдаю: журналист, сотрудник «Дейли ньюс» (да, это был удар! — они затрепетали от страха, как и подобает тиранам), обитатель такого‑то дома на такой‑то улице, гость известных и процветающих жителей Йоркшира.

Вежливость и милость старшего из констеблей дошли до того, что он назвался моим прилежным читателем. Когда он это сказал, решилось все. Они меня отпустили.

— Позвольте, — спросил я, — а как же несчастное дерево? Словно странствующие рыцари, кинулись вы спасать лесную деву. Вашу доброту и доблесть не обмануло мнимое спокойствие растений, подобное грозному спокойствию водопада. Вы знаете, что дерево — живая тварь, привязанная за ногу к земле, и не дадите убийцам с ножами пролить зеленую кровь. Но если так, почему я не в узах? Где кандалы? Где гнилая солома, где решетка? Я доказан вам, что зовусь Честертоном, пишу для газеты, живу у известного в этих краях мистера Блэнка — но все это никак не связано с моей жестокостью к растениям. Если дерево ранено, оно ранено, хотя и может поразмышлять с мрачной гордостью о том, что рану эту нанес служитель либеральной печати. Кора не зарастет скорее из‑за того, что я гощу у мистера Блэнка. Муки лесного великана, сраженного силой ножа, не смоешь, о констебль, и месяцами жизни у достойных филантропов! Я не поверю, чтобы вы не могли схватить по такому обвинению самых могущественных и респектабельных людей. Если же вы не можете, зачем вы вообще затеяли это дело?

Лучшую, большую часть моей речи слушал безмолвный лес, ибо полисмены исчезли почти так же быстро, как появились. Очень может быть, то были феи. Тогда некоторая нелогичность их воззрений на проступок, закон и ответственность найдет прекрасное, даже прелестное объяснение. Возможно, дождавшись лунной ночи, я увижу, как полицейские пляшут на лужайке, препоясавшись светлячками, или ловят насекомых, портящих траву Более смелая гипотеза, признающая в них истинных полисменов, ставит перед нами загадку. Меня обвинили в действии, которое, по- видимому, дурно; меня отпустили, ибо я доказал, что гощу у известных людей. Вывод прост: или метать в дерево нож не преступление, или знакомство с богачом обеспечивает невинность. Представим себе, что очень бедный человек, беднее журналиста — скажем, матрос или поденщик, — вечно ищет работу, меняет место, мается без денег. Представим себе, что он прочитал Стивенсона. Представим, что его опьянила зеленая радость леса. Представим, что он метнул нож и на вопрос об адресе честно поведал, откуда его недавно выгнали. Бредя мимо домов в лиловых сумерках, я гадал, как же ему быть.

Мораль. Мы, англичане, любим похвастаться своей нелогичностью. Это не так уж страшно. Когда люди хвастаются пороками, это еще не беда; нравственное зло возникает, когда они хвастаются добродетелями. Но одно помнить надо: нелогичные законы или порядки могут стать очень опасными, если хаос этот на руку серьезному злу. Умеренный человек может подчиняться инстинктам, пьянице необходимы строгие правила.

Возьмем какую‑нибудь нелепость британского закона — скажем, такую: чтобы выйти из членов парламента, надо назваться управителем Чилтернских округов (кажется, должность эту учредили, чтобы бороться с разбойниками в тех краях). Тут несообразность не очень важна, ибо кто ею воспользуется? Человек, уходящий из парламента, не рвется ловить разбойников в холмах. Но если бы мудрые, седые, почтенные политики к этому стремились (скажем, если бы это приносило доход), все было бы иначе. Если бы мы говорили по привычке, что нелогичность эта безвредна, а сэр Майкл Хикс — Бич вешал бы и грабил тем временем чилтернских лавочников, мы выказали бы редкую глупость. Нелогичность стала бы значимой, ибо она оправдала бы попустительство злу. Только очень хорошие люди могут жить без жестких правил.

Именно поэтому дурны случаи, подобные описанному выше. Так проявляется порок англичан, гораздо худший, чем пьянство, — почтение к джентльмену. В снобизме, как и в выпивке, немало поэзии. Снобизм тоже содержит особое, бесовское зло — он поражает милых людей, сердечных и гостеприимных. Это наш великий порок, и мы должны беречься его, как оспы. Если вы хотите найти в английском языке выражение главного английского зла, не обращайтесь к богохульству. Все проще: когда добродетельный труженик хвалит кого‑нибудь, он называет его «истинным джентльменом». Ему и в голову не приходит, что с таким же правом можно назвать человека маркизом или членом тайного совета; что это — ранг, а не нравственное свойство. То самое искушение, о котором писал Теккерей, тот самый бесстыдный восторг непрестанно искажает и даже отравляет действия нашей полиции.

Логика и точность необходимы, ибо мы должны следить за собой. В современном мире растет власть богатых в самом гнусном своем виде. Быть может, очень хорошие и справедливые люди, не ведающие искушений снобизма, сумели бы оградить себя от финансистов без специальных правил и законов, но лишь потому, что справедливые люди, поддавшись благому порыву, давно бы их перестреляли.

 

 

Белая лошадь

 

Я заметил (хотя мой опыт невелик), что беседовать в автомобиле довольно трудно. Оно и лучше: во — первых, я буду меньше ездить, а во — вторых, хоть иногда буду меньше говорить. Трудность — не в самих условиях, хотя мешают и они. Тот Омар Хайям, которого создал Фицджеральд, — пессимист. Значит, он из богатых и по своей лености, наверное, ездил в автомобиле. Как бы то ни было, вышеупомянутую трудность он описал так точно, что случайным это быть не может: «Развеяны по ветру их слова, и пылью разлетается молва». Из этого никак не следует, что в автомобиле должно царить злое, угрюмое молчание; там должно царить молчание доброе, без которого нет дружбы. Так молчат те, кто вместе гребет или сражается бок о бок.

Недавно я нанял такси, чтобы увидеть те места, где скрывался и бился с врагом Альфред Великий. Тут без автомобиля не обойтись. Вот красоту пейзажа из него не увидишь, лучше гулять, еще лучше — сидеть тихо. Автомобиль хорош для пародии на военный поход или дело государственной важности, когда нужно что‑то побыстрей узнать и примерно представить. В такое путешествие я и отправился и, словно сломанная молния, сидел целый день рядом с шофером. Когда желтые звезды зажглись в домах, белые — в небе, я, вероятно, понял его, а он, как ни странно, — меня.

С виду он был невесел, терпелив, насмешлив. Он не огрызался, хотя был родом с Севера, и не важничал, хотя прекрасно знал свое дело. Говорил он (когда говорил) с сильным акцентом и, судя по тому, как он бранил его и хвалил, впервые попал в этот прекрасный край. Хоть и с Севера, был он из крестьян, не из дельцов, и занимала его земля. Глядел он на нее остро, если не жадно. Первые слова он произнес, когда мы ехали по самым безотрадным высотам Солсберийской равнины. Он сказал, что всегда считал ее равниной (доказывая тем самым, что никогда здесь не был), и хмуро прибавил:

— Вообще‑то земля хорошая. Почему они тут не сеют?

Потом он молчал часа два, если не больше.

С какого‑то крутого склона я внезапно и случайно увидел то, чего искал; то, чего не ждал. Предполагается, что все мы пытаемся влезть на небо; но как бы мы удивились, если бы нам это удалось! Словом, я поднял глаза и увидел Белую Лошадь.

Лучшие поэты консервативного или пуританского толка — например, Киплинг — воспели Англию в образе белой лошади, имея в виду белогривые волны Ла — Манша. Это и верно, и понятно. Истинный, мечтательный тори стремится к старине, надеясь найти там анархию. Он бы удивился, если бы узнал, что в Англии есть рукотворные лошади, которые древнее, чем вольные кони стихий. Однако это так; они есть. Никто не знает, как стары зеленобелые иероглифы, четвероногие из мела на южных холмах. Быть может, они старше саксов, быть может — старше римлян, быть может — старше бриттов, старше самой истории. Быть может, они восходят к первым, слабым росткам человеческой жизни. Люди могли вырезать лошадь на холме раньше, чем они нацарапали ее на миске или на вазе; прежде, чем слепили ее из глины. Собственно говоря, так могло начаться искусство — раньше построек, раньше резьбы. Не восходит ли лошадь к геологической эпохе, когда море еще не отделило нас от континента? Не появилась ли она в Беркшире, когда белых лошадей еще не было в Фолкстоне или Ньюхейвене? Не возник ли этот белый абрис, когда мы еще не были островом? Часто забываешь, что иногда искусство — старше природы.

Мы долго кружили по сравнительно легким дорогам, пока не добрались до расщелины и не увидели снова нашу подругу. Вернее сказать, мы думали, что это она, но, приглядевшись, поняли, что это — другая лошадь, новое знакомство. На пологом склоне дивного дола белел столь же грубый и четкий, столь же древний и новый силуэт. Я подумал, что это и есть белый конь, которого связывают с именем Альфреда, но прежде, чем мы добрались до Уок- тейджа и увидели в ярком солнечном свете серую статую короля, нам попалась еще одна лошадь. Эта, третья, была настолько не похожа на лошадь, что мы поняли: она — настоящая. Последняя, истинная лошадь, лошадь Лошадиной Долины, была такой большой и такой детской, каким бывает все очень древнее. Она была дикой и доисторической, как странные рисунки зулусов или новозеландцев. Да, вот эту, несомненно, создали наши предки, когда только что стали людьми, а о цивилизации еще и не слышали.

Зачем же они ее создали? Зачем они так старались изобразить огромную лошадь, которая не могла бы нести ни охотника, ни поклажи? Какой титанический инстинкт велел им портить зеленый склон уродливым изображением? Какая прихоть правит людьми, владыками земными, если, начав с таких лошадей, они дошли до автомобилей и, видимо, ими не кончат? Отдаляясь от этого края, я размышлял о том, на что обычным людям эти странные белые твари, как вдруг шофер заговорил. Отпустив какую‑то рукоятку, он указал на зеленый склон и сказал:

— Вот хорошее место.

Естественно, я связал эту фразу с замечанием двухчасовой давности и решил, что место годится для пашни. Молча поудивлявшись, зачем же сеять на такой крутизне, я внезапно понял, почему он так радуется. Ну, конечно! Он считал, что место годится для белой лошади. Зачем их изображали, он тоже не знал; но по чувствительности сердца просто не мог видеть холма, на котором нет белой лошади. У него руки чесались это исправить.

Тогда я и перестал решать загадку белой лошади. Я перестал удивляться, зачем обычные вечные люди портили холмы. Достаточно знать, что им этого хотелось, как хочется и сейчас одному из них.

 

 

Несчастный случай

 

Сейчас я расскажу, что случилось со мной в совсем уж удивительном кебе. Удивителен он был тем, что невзлюбил меня и яростно вышвырнул посреди Стрэнда. Если мои друзья, читающие «Дейли ньюс», столь романтичны (и богаты), как я думаю, им приходилось испытывать нечто подобное. Наверное, их то и дело вышвыривают из кебов. Однако есть еще тихие люди не от мира сего, их не вышвыривали, и потому я расскажу, что пережил, когда мой кеб врезался в омнибус и, надеюсь, что‑нибудь поломал.

Стоит ли тратить время на рассказ о том, чем прекрасен кеб, единственный предмет наших дней, который смело может занять место самого Парфенона? Он поистине современен — и укромен, и прыток. Во всяком случае, мой кеб обладал этими чертами века; обладал и еще одной — он быстро сломался. Рассуждая о кебах, заметим, что они — англичане; за границей их нет, они есть в прекрасной, поэтичной стране, где едва ли не каждый старается выглядеть побогаче и соответственно себя ведет. В кебе удобно, но не надежно — вот она, душа Англии. Я всегда подмечал достоинства кеба, но не все испытал, не изучил, как сейчас бы сказали, всех его аспектов. Я изучал его, когда он стоял или ехал ровно. Сейчас я расскажу, как выпал из него в первый и, надеюсь, последний раз. Поликрат бросил перстень в море, чтобы улестить судьбу. Я бросил в море кеб (простите такую метафору), и богини судьбы теперь довольны. Правда, мне говорили, что они не любят, когда об этом рассказывают.

Вчера под вечер я ехал в кебе по одной из улиц, спускающихся к Стрэнду, с удовольствием и удивлением читая свою статью, как вдруг лошадь упала, побарахталась на мостовой, неуверенно поднялась и побрела дальше. Когда я еду в кебе, с лошадью это бывает, и я привык наслаждаться своими статьями под любым углом. Словом, ничего необычного я не заметил — пока не взглянул на лица вокруг. Люди глядели на меня, и страх поразил их, словно белый пламень с неба. Кто‑то кинулся наперерез, выставив локоть, как будто бы хотел отвести удар, и попытался остановить нас. Тут я и понял, что кебмен выпустил поводья — и лошадь полетела, как живая молния. Описывать я пытаюсь то, что чувствовал, многое я упустил. Как‑то кто‑то назвал мои эссе «фрагментами факта». Прав он, не прав, но здесь были поистине фрагменты фактов. А уж какие фрагменты остались бы от меня, окажись я на мостовой!

Хорошо проповедовать верующим — ведь они очень редко знают, во что верят. Я нередко замечал, что демократия лучше и глубже, чем кажется демократам; что общие места, поговорки, поверья намного умнее, чем кажется. Вот вам пример. Кто не слыхал о том, что в миг опасности человек видит все свое прошлое! В точном, холодном, научном смысле это чистейшая ложь. Ни несчастный случай, ни муки смертные не заставят вспомнить все билеты, которые мы купили, чтобы ехать в Уимблдон, или все съеденные бутерброды.

Но в те минуты, когда кеб мчался по шумному Стрэнду, я обнаружил, что в этом поверье есть своя правда. За очень короткое время я увидел немало; собственно говоря, я прошел через несколько вер. Первою было чистейшее язычество, которое честные люди назвали бы невыносимым страхом. Его сменило состояние, очень реальное, хотя имя ему найти нелегко. Древние звали его стоицизмом; видимо, именно это немецкие безумцы понимают под пессимизмом (если они вообще хоть что‑то понимают). Я просто принял то, что случилось, без радости, но и без горя — ах, все не важно! И тут, как ни странно, возникло совсем иное чувство: все очень важно и очень, очень плохо. Жизнь не бесцельна — она бесценна, и потому это именно жизнь. Надеюсь, то было христианство. Во всяком случае, явилось оно, когда мы врезались в омнибус.

Мне показалось, что кеб накрыл меня, словно огромная шляпа, великаний колпак. Потом я стал из‑под него вылезать, и позы мои, должно быть, внесли бы немало в мой недавний диспут о радостях бедняков. Что до меня самого, когда я выполз, сделаю два признания, оба — в интересах науки. Перед тем как мы врезались в омнибус, на меня снизошло благочестие; когда же я поднялся на ноги и увидел две — три ссадины, я стал божиться и браниться, как апостол Петр. Кто‑то подал мне газету. Помню, я немедленно ее растерзал. Теперь мне жалко, и я прошу прощения и у человека того, и у газеты. Понятия не имею, с чего я так разъярился; исповедуюсь ради психологов. Тут же я развеселился и одарил полисмена таким множеством глупых шуток, что он опозорился перед мальчишками, которые его почитали.

И еще одна странность ума или безумия озадачила меня. Через каждые три минуты я напоминал полисмену, что не заплатил кебмену, и выражал надежду, что тот не понесет убытков. Полисмен меня утешал. Только минут через сорок я вдруг понял, что кебмен мог потерять не только деньги; что он был в такой же опасности, как я. Понял — и остолбенел. Видимо, кебмена я воспринимал как божество, неподвластное несчастным случаям. Я стал расспрашивать — к счастью, все обошлось.

Однако теперь и впредь я буду снисходительней к тем, кто платит десятину с мяты, аниса и тмина и забывает главное в законе. Я не забуду, как чуть было не стал всучать полкроны мертвецу. Дивные мужи в белом перевязали мои ссадины, и я снова вышел на Стрэнд. Молодость вернулась ко мне; я жаждал неизведанного — и, чтобы начать новую главу, кликнул кеб.

 

 

Загадка плюща

 

Однажды, когда я уезжал в Европу, ко мне зашел приятель.

— Ты укладываешь вещи? — спросил он. — Куда же ты едешь?

Затягивая зубами ремень, я ответил:

— В Баттерси.

— Соль твоей шутки, — сказал он, — ускользает от меня.

— Я еду в Баттерси, — повторил я, — через Париж, Бельфор, Гейдельберг и Франкфурт. Никакой шутки тут нет. Я еду бродить по миру, пока не найду Баттерси. Где‑то в морях заката, в дальнем уголке земли есть маленький остров с зелеными холмами и белыми утесами. Путники рассказывали, что он зовется Англией (шотландцы считают, что он зовется Британией), и я слышал, что в сердце его лежит дивное место — Баттерси.

— Полагаю, незачем говорить тебе, — с жалостью сказал приятель, — что сейчас ты находишься в Баттерси.

— Незачем, — согласился я. — Да это и неверно. Я не вижу отсюда ни Лондона, ни Англии. Я не вижу этой двери. Я не вижу этого кресла, ибо туман повседневности застилает мой взор. Чтобы увидеть их, я должен уехать, для того мы и путешествуем. Неужели ты думаешь, что я еду во Францию, чтобы увидеть Францию? Неужели ты думаешь, что я еду в Германию, чтобы увидеть Германию? Я люблю их, но не ищу. Сейчас я ищу Баттерси. В чужой стране обретаешь свою, как чужую. Предупреждаю, этот чемодан туго набит, и если я услышу слово «парадокс…». Не я создал мир, не я сделал его странным. И не моя вина, что иначе мне не обрести Англии.

Когда через месяц я возвращался домой, Англия открылась мне в своей прекрасной новизне и прекрасной древности. Чтобы увидеть ее, хорошо высадиться в Дувре (многие обычные вещи — самые верные), ибо тогда нам являются первыми пышные сады Кента. Попутчица, с которой я вел разговор, тоже ощущала их дивную свежесть, но по иной причине. Она не бывала в Англии и выражала восторг с той простотой, которая присуща американцам, самому идеалистическому народу в мире. Опасно только то, что их идеалы легко становятся идолами. Но это, как сказал один их писатель, совсем другая история.

— Я не бывала в Англии, — сказала она, — но она так красива, что мне кажется, что я когда‑то была здесь.

— Вы и были, — ответил я. — Триста лет назад.

— Сколько у вас плюща! — вскричала дама. — Просто стен не видно. Он есть и у нас, но не такой густой.

— Рад слышать, — обрадовался я, — поскольку составляю список всего, что в Англии лучше, чем в других странах. Месяц в Европе и хоть капля разума покажут, что многое лучше за границей. Буквально все, что славит в Англии Киплинг, там гораздо лучше. Однако есть хорошее и здесь — копченая селедка, например, елизаветинская драма, и кебы, и крикет… А главное — добрый, святой обычай наедаться с утра. Представить не могу, чтобы Шекспир начинал день с булочки и кофе! Конечно, он ел на завтрак копченую селедку и бекон. Вот она, разгадка! Бекон и впрямь создал Шекспира.

— Пока я вижу только плющ, — сказала дама. — Он такой уютный…

Чтобы ее не отвлекать, я впервые за эти недели развернул нашу газету и прочитал речь Бальфура, в которой он убеждал сохранить палату лордов, ибо она выше партий и выражает мнение народа. Бальфур искренне любит Англию, старается думать о народных нуждах, и, наконец, он очень учен. Однако, несмотря на все это, я мысленно прибавил к чисто английским явлениям, скажем — селедке и крикету, несравненное английское вранье. Франция обличает или защищает вещи за то, что они есть. Она нападает на католическую Церковь за ее католичество, на республику — за ее республиканство. А вот умнейший из английских политиков объясняет, что палата лордов — не палата лордов; что глупые, случайные пэры прекрасно понимают простой люд; что узнать о нуждах самых бедных можно лишь у самых богатых. В чисто научном смысле слова Бальфур прекрасно знает, что все лорды, получившие титул не по случаю, получили его за взятку. Он знает, и весь парламент знает имена пэров, купивших титулы. Но обольщение уюта, но приятное чувство, согревающее душу, когда убедишь в неправде и себя, и других, сильнее холодных знаний. Они гаснут, и он искренне призывает восхититься благородным, милосердным сенатом, начисто забыв, что этот сенат состоит из тупиц, которых он едва терпит, и проходимцев, которых он сам и сделал знатью.

— Какой уютный этот плющ, — не унималась дама. — Смотрите, он всюду! Должно быть, в нем главная прелесть Англии.

— Да, прелесть в нем есть, — признал я. — Диккенс, самый английский из англичан, его восславил. Плющ уютен, он густ и приветлив, он почти чудовищно нежен. Дай только Бог, чтобы он не задушил дерево!

 

 

Пятьсот пятьдесят пять

 

Жизнь полна совпадений, слишком мелких, чтобы упоминать их, а иногда — и замечать. Именно они сообщают устрашающую убедительность ложным теориям и дурным поверьям. С их помощью можно доказать что угодно. Скажи я по идиотскому наитию, что истину изрекали только рыжие люди, и примеры сбегутся ко мне; но я от них отказываюсь. Помню, как мой собеседник убеждал меня, что Бэкон создал пьесы Шекспира, и я предложил ему — наугад, вслепую — интересную теорию о том, что все стихи Йейтса написал лорд Розбери. Мгновенно явился первый довод: такое название, как «Сокровенная роза», — ключ ко всей загадке. Через минуту доводы размножились, и сейчас бы я сидел в сумасшедшем доме, если бы пошел по их следу.

Совпадения встречаются нам на каждом шагу. Некий Уильямс убивает Уильямсона; поистине, это какое‑то сыноубийство! Некий журналист переехал из Оверстрэнда в Оверроудс. Мало того: он получил письмо от некоего Берна, который просил его приехать на прежнее место и проголосовать за некоего Бернса. Когда он ехал, его настигло еще одно совпадение, скорее духовное, даже мистическое или, если хотите, магическое.

По самым разным причинам журналист пребывал в невеселом, смущенном состоянии. Пока поезд бежал сквозь мокрые леса, под мрачным небом, в смятенный ум страдальца врывались праздные вопросы, которые всегда находят смятенный ум. Дураки создают из них всеобъемлющие системы; люди умные гонят их и давят, как злое искушение. Только вера может со всей полнотой поддерживать природную смелость и здравый смысл. Она восстанавливает здоровье духа, едва не сломленного настроением.

Самое худшее в этих вопросах то, что на них всегда есть ответ, и вполне связный. Представим себе, что ваши дети пошли купаться и вас охватил дикий страх. Вы пытаетесь думать: «Дети тонут у одного на много тысяч». Но голос из глубины (другими словами — из ада) отвечает: «Ты можешь быть этим одним». Так и здесь; бес — хранитель моего журналиста нашептывал ему: «Если ты не станешь голосовать, ты сможешь сделать сотни добрых дел, порадовать друга, поиграть с ребенком, утихомирить издателя. Да и что толку от твоего голоса? Одним больше, одним меньше, в том ли суть!» Журналист знал здравый ответ: «Если все так решат, никто не проголосует». Но голос из ада не унялся. «Не от тебя зависит, — сказал он, — что сделают другие. Никто не узнает о твоем поступке, никому до него нет дела». Однако журналист вышел из вагона, проехал по темнеющим улицам и отдал свой ничтожный голос.

Тот, за кого он голосовал, прошел большинством в 555 голосов. Журналист прочитал об этом наутро, за завтраком. Теперь он был повеселее, и ему очень понравилась самая форма победы. Было что‑то символическое в одинаковых цифрах, словно это девиз или шифр. В великой книге Откровения есть похожий знак — 666, звериное число. 555 — число человеческое, знаменующее достоинство и свободу. Такое симметричное построение переходит из мира сухих истин в мир искусства Это узор, орнамент. Им можно украсить обои или вышить платье. Когда журналист думал об этом, разум его пронзила мысль. «Господи милостивый! — вскричал он. — Ведь красоту эту создал я! Если бы не я, число человеческое исчезло бы, не родившись. Это моя рука вырезала иероглиф, поражающий своим совершенством. Судьба могла начертать угловатую, уродливую цифру, но я помог ей, и на свет появился легкий извив цифры осмысленной». Провозгласив все это, журналист опустился на стул и доел свой завтрак.

 

 

Любитель Диккенса

 

Он был тих, одет в темное, усами напоминал вояку, смущеньем и сонливостью — не напоминал. С мрачным интересом смотрел он из‑под широких полей панамы на сутолоку, нет — на толкотню лодок, которых становилось все больше по мере того, как наше суденышко вползало в ярмутскую гавань. Все знают, что лодка или корабль подходит к Ярмуту не честно и прямо, как достойный гость, а сзади, как предатель. Река тесна для такого движения, и суда побольше кажутся просто огромными. Когда мы проходили мимо норвежской баржи с лесом и она закрыла небо, словно собор, человек в панаме показал на старинную фигурку, украшавшую нос баржи, и сказал, как будто бы продолжая беседу:

— Почему их больше не делают? Чем они плохи?

Я легкомысленно предположил, что жены капитанов ревнуют, но в сердце своем знал, насколько он прав. Наша цивилизация почему‑то терпеть не может здоровых и поэтичных символов.

— Они ненавидят все человечное и красивое, — продолжал он, вторя моим мыслям. — Наверное, отбивают фигурки топором, да еще и радуются.

— Как мистер Квилп, — сказал я, — когда он бил кочергой деревянного адмирала.

Лицо его ожило, он выпрямился и посмотрел на меня.

— Вы едете в Ярмут за этим? — спросил он.

Я не понял.

— За Диккенсом, — объяснил он и постучал ногой по палубе.

— Нет, — ответил я. — Хочу развлечься. Собственно, это одно и то же…

— Я езжу сюда, — тихо признался он, — чтобы найти дом Пеготти. Его нет.

И когда он это сказал, я все про него понял.

Есть два Ярмута. Конечно, для тех, кто там живет, их гораздо больше — мне вот никак не удается составить перечень всех Баттерси. Но для туриста, для путника, Ярмута два — бедный (достойный) и богатый (вульгарный). Мой новый товарищ обрыскал первый, словно деятельное привидение. Второй он едва замечал.

— Испортили все, — говорил он. — Туристы, знаете ли… — И голос его звучал не презрительно, а печально. Ему мешал курорт, затмевающий солнце, заглушающий море. Но там, куда не долетал грохот, были улочки, узкие, словно тайный вход в обитель покоя, и садики, такие тихие, что в них окунаешься, как в пруд. По этим местам мы и бродили, толкуя о Диккенсе, вернее — пересказывая друг другу на память целые страницы. Мы попали в былую Англию. Мимо нас проходили рыбаки, похожие на мистера Пеготти; мы заглянули в лавку древностей и купили крышки для трубок, изображавшие героев Диккенса. Когда мы зашли в храм, вечер заливал улицы неярким всепроникающим золотом.

В храме темнело, но сквозь мглу я увидел витраж, сверкающий геральдическими красками пламенного христианского искусства. Помолчав, я сказал:

— Видите вон того ангела? Кажется, это ангел у гроба.

Заметив, как я разволновался, товарищ мой поднял брови.

— Вполне возможно, — ответил он. — А что тут странного?

Я снова помолчал и спросил:

— Помните, что сказал ангел?

— Не совсем, — признался он. — Эй, куда вы так спешите?

Пока я тащил его с тихой площади, мимо рыбацкой богадельни, к пляжу, он все допытывался, куда я спешу.

— Я спешу, — пояснил я наконец, — бросать монетки в автомат. Я спешу слушать негров. Я спешу пить пиво прямо из бутылки. Куплю я и открыток. Найму лодку. Чего там, послушаю концертино, а если б меня лучше учили, и сам сыграл бы! Я покатаюсь на осле, конечно, с его разрешения. Я стану ослом, ибо так велел мне ангел.

— Не вызвать ли ваших родных? — спросил любитель Диккенса.

— Дорогой мой, — отвечал я, — есть писатели, и очень хорошие, чей дар столь тонок, что мы вправе связывать их с определенным местом, с непрочной атмосферой. Мы вправе гоняться за тенью Уолпола по Строберри Хилл и даже за тенью Теккерея по Старому Кенсингтону. Но с Диккенсом искателю древностей делать нечего, поскольку Диккенс — не древность. Он смотрит не назад, а вперед. Да, он мог бы взглянуть на эту толпу с насмешкой или с яростью, но он был бы рад на нее взглянуть. Он мог бы разбранить нашу демократию, но лишь потому, что был демократом и требовал от нее большего. Все его книги — не «Лавка древностей», а «Большие надежды». Куда бы люди ни пошли, он хочет, чтобы мы были с ними, и приняли их, и переварили, словно святые людоеды. Отнесемся же к этим туристам так, как он бы отнесся, выведаем их беду, их нелепую радость! Ангел у гроба сказал: «Что ищите живого между мертвыми? Его нет здесь. Он воскрес».

Тут мы внезапно вышли на широкую полосу пляжа, и увидели наш смешной, безнадежный народ. Закат во всей своей славе заливал его червонным золотом, словно огромный костер, который зажег Диккенс. В странном вечернем свете каждый стал и чудовищным и прекрасным, как будто собирался рассказать невероятную быль. Девочка, которую дразнила другая девочка, побольше, говорила, отбиваясь:

— А у моей сестры четыре обручальных кольца.

Я стоял, и слушал, и ждал, а спутник мой исчез.

 

 

Сыр

 

Мой пятитомный труд «Сыр в современной словесности» так нов и сложен, что я вряд ли допишу его при жизни; что ж, поделюсь мыслями в статье. Почему другие не пишут о сыре, я не понимаю. Поэты молчат. Кажется, что‑то есть у Вергилия, а может — и нету. Кроме него, я знаю лишь безвестного барда, сочинившего детский стишок: «Когда б весь мир был хлеб и сыр». Если бы мечта его сбылась, я быстро управился бы с округой, леса и долы таяли бы передо мной. Кроме этих двух стихотворцев, я не помню никого. А ведь сыр просто создан для поэзии. Слово — короткое, благозвучное, оно рифмуется с «пир» и «сир». Что же до самой субстанции, она прекрасна и проста. Делают ее из молока, древнейшего напитка, который не так уж легко испортить. Наверное, райские реки текли молоком, водой, вином и пивом. Лимонад и какао появились после грехопадения.

Но это еще не самое лучшее в сыре. Как‑то, переезжая с места на место, я читал лекции, и путь мой был столь причудлив, что за четыре дня я побывал в четырех кабачках четырех графств. Каждый кабачок предлагал мне хлеб и сыр — что еще нужно человеку? Сыр был очень хороший, но в каждом кабачке — другой: йоркширский — в Йоркшире, чеширский — в Чешире и так далее. Именно этим и отличается цивилизация поэтическая от цивилизации механической, которая держит нас в неволе. Плохие обычаи жестки и вездесущи, как нынешний милитаризм, хорошие — гибки и разнообразны, как врожденное рыцарство. И плохая цивилизация, и хорошая, словно шатер, защищают нас от внешних бед. Но хорошая подобна живому дереву, плохая — зонтику, рукотворному, стандартному, жалкому. По мудрости небес люди едят сыр, но не одинаковый. Он есть всюду, и в каждой местности — свой. Если мы сравним его с намного худшей субстанцией — мылом, мы увидим, что мыло стремится повсюду стать мылом Смита или мылом Брауна. Индеец купит мыло Смита, Далай — лама — мыло Брауна, вот и вся разница; ничего индейского, ничего тибетского в нем нет. Наверное, Далай — лама не любит сыра (куда ему!), но если там у него есть сыр, сыр этот местный, тесно связанный с его миром и миросозерцанием. Спички, консервы, таблетки рассылают по всей земле, но не производят повсюду. Вот почему они мертвенно одинаковы и лишены нежной игры различий, свойственной всему тому, что рождается в каждой деревне, — молоку от коровы, фруктам из сада. Виски с содовой можно выпить везде, но вы не ощутите духа местности, который даст вам сидр Девоншира или вино Рейна. Вы не приблизитесь ни к одному из бесчисленных настроений природы, как приближаетесь, когда совершаете таинство, едите сыр.

Посетив, словно паломник, четыре придорожных кабачка, я добрался до северного города и ринулся почему‑то в большой, блестящий ресторан, где было много разной еды, кроме хлеба и сыра. Были там и они; во всяком случае, я так думал, но мне быстро напомнили, что я уже не в Англии, а в Вавилоне. Лакей принес мне сыр, но тоненькими ломтиками, а вместо хлеба, о ужас, он дал мне сухие хлебцы. Это мне, вкусившему хлеба и сыра в четырех кабаках! Это мне, познавшему святыню древнего сочетания! Я обратился к лакею возвышенно и мягко. «Вам ли, — спросил я, — разлучать то, что сочетал человек? Неужели вы не чувствуете, что плотный, мягкий сыр подходит только к плотному, мягкому хлебу? Неужели вы не видите, что сыр на хлебце — все равно, что сыр на сланце? Неужели молитесь о хлебце насущном?» Он дал мне понять, что сыр с сухой галетой едят в обществе. И я решил обличить не его, но общество; что и делаю.

 

 

Сияние серого света

 

Вероятно, многие сочтут, что нынешнее лето не слишком подходит для прославления английского климата. Но я буду славить английский климат, пока не умру, даже если умру именно от него. Нет на свете погоды лучше английской. В сущности, нигде, кроме Англии, вообще нет погоды. Во Франции — много солнца и немного дождя; в Италии — жаркий ветер и ветер холодный; в Шотландии или Ирландии — дождь погуще и дождь пожиже; в Америке — адская жара и адский холод; в тропиках — солнечные удары и для разнообразия удары молний. Все сильно, все резко, все вызывает восторг или отчаяние. И только в нашей романтической стране есть поистине романтическая вещь — погода, изменчивая и прелестная, как женщина. Славные английские пейзажисты (презираемые в наш век, как и все английское) знали, в чем тут дело. Погода была для них не фоном, не атмосферой, а сюжетом. Они писали погоду. Погода позировала Констеблю. Погода позировала Тернеру, и зверская, надо сказать, была у нее поза. Пуссэн и Лоррэн писали предметы — древние города или аркадских пастушек — в прозрачной среде климата. Но у англичан погода — героиня, у Тернера — героиня мелодрамы, упрямая, страстная, сильная, поистине великолепная. Климат Англии — могучий и грозный герой в одеждах дождя и снега, грозы и солнца — заполняет и первый, и второй, и третий план картины. Я признаю, что во Франции многое лучше, чем у нас, не только живопись. Но я гроша не дам за французскую погоду и погодопись — да у французов и слова нет для погоды. Они спрашивают о ней также, как мы спрашиваем о времени.

Чем изменчивей климат, тем устойчивей дом. В пустыне погода однообразная, и ничего нет удивительного, что арабы кочуют в надежде, что хоть где‑нибудь она другая. Но дом англичанина не только крепость, это волшебный замок. В лучах и облаках рассвета или заката он то глиняный, то золотой, то слоновой кости. Из моего сада виден лес на горизонте, и в полном смысле слова он меняется триста шестьдесят пять раз в году. Иногда он близко, как изгородь, иногда — необычайно далеко, словно невесомые и огненные вечерние облака. Кстати, тот же принцип можно применить к нелегкой проблеме брака. Изменчивость — одна из добродетелей женщины. Она помогает нам избежать грубых соблазнов многоженства. Если у вас хорошая жена, вы в духовном смысле обеспечены гаремом.

Люди, не разбирающиеся в погоде, называют серый день бесцветным. Это не так. Серое — это цвет, иногда очень насыщенный и красивый. Очень обидно слышать про «серые, одинаковые дни». С таким же правом можно сказать «зеленые одинаковые деревья». Конечно, серое небо — шатер между нами и солнцем; честно говоря, такой же шатер и дерево. Но серьге шатры различаются и цветом, и плотностью не меньше, чем зеленые. Один день серый, как сталь, другой — как голубиное крыло; один напоминает о морозе, другой — о теплом дыме из кухонной трубы. Что может быть дальше друг от друга, чем неуверенность серого и решительность алого? Однако серое и алое могут смешаться — на утреннем небе, например, или в теплом дымчатом камне, из которого в западных графствах строят маленькие города. В тех краях даже самые серые дома — розоватые, словно в их очагах так много тепла и радости, что они светятся изнутри, как облако. Странствуя там, я забрел на извилистую дорогу и увидел дорожный указатель с надписью «Облака». Я не пошел по ней: я испугался, что либо городок не достоин названия, либо я не достоин городка. Как бы то ни было, в маленьких селеньях из теплосерого камня есть очарование, которого никогда не добиться изысканным красным тонам аристократических предместий. Рукам теплее у пепла Глестонбери, чем у искусственного пламени Кройдона.

Враги серого (эти коварные, наглые, испорченные люди) очень любят еще один довод. Они говорят, что в серую погоду все блекнет и только в сиянии солнца оживают краски неба и земли. Действительно, только на солнце предстают во всей прелести предметы третьестепенных, сомнительных цветов: торф, гороховый суп, эскиз импрессиониста, бархатная куртка, шоколад, какао, маслины, сланец, лицо вегетарианца, пемза, грязь, тина, копоть, старые ботинки. Но если у вас здоровый негритянский вкус, если вы засадили садик геранью и маками, расписали дом синькой и киноварью; если вы, допустим, носите алый фрак и золотую шляпу, вы не только будете видны в серейший из серых дней — вы заметите, что именно в такой день ваши любимые краски особенно хороши. Вы поймете, что они еще ярче в пасмурный день, потому что на сером фоне светятся собственным светом. На сером небе все цветы — фейерверк: они причудливы, как рисунок огнем в призрачном садике ведьмы. Ярко — синий фон убивает синие цветы. А в серый день незабудка — осколок неба, анютины глазки — открытые глаза дня, подсолнечник — наместник солнца.

Тем и прекрасен цвет, который называют бесцветным. Он сложен и переменчив, как обыденная жизнь, и так же много в нем обещания и надежды. Всегда кажется, что серый цвет вот — вот перейдет в другой — разгорится синим, просветлеет белым, вспыхнет зеленью или золотом. Неопределенно, неуверенно он что‑то сулит нам. И когда наши холмы озаряет серебро серых трав, а наши виски — серебро седин, мы должны помнить, что выглянет солнце.

 

 

Высокие равнины

 

Под этим странным сочетанием слов я подразумеваю не плоскогорья, которые мне ничуть не интересны; когда человек лезет на них, трудности восхождения не увенчиваются радостью вершины. Кроме того, они смутно связаны с Азией — с полчищами, поедающими все, как саранча, и с царями, взявшимися невесть откуда, и с белыми слонами, и с раскрашенными конями, и со страшными лучниками — словом, с высокомерной силой, хлынувшей в Европу, когда Нерон был молод. Силу эту поочередно сокрушали все христианские страны, пока она не возникла в Англии и не назвалась культом империи.

О чем‑то вроде высоких равнин толкуют теософы, по- видимому — в переносном смысле. Уровни духовного бытия так хорошо знакомы им, что они видят их воочию и, кажется, могут нумеровать — «599а» или «Уровень Р, подуровень 304». Однако я имею в виду не эти высоты. Моя вера ничего о них не знает; ей известно, что все мы — на одном уровне, и не очень высоком. Да, у нас есть святые; они — именно те, кто это понял.

Почему же я назвал равнины высокими? Объясню сравнением. Когда я учил в школе греческий (который потом забыл), меня удивили слова «черное вино». Я навел справки, и узнал много интересного. Я узнал, что нам почти неизвестно, какую жидкость пили греки, и вполне может случиться, что то был темный сироп, который нельзя пить без воды. Узнал я и другое: система цветов в древних языках тоже не очень нам понятна; скажем, неясно, что имеет в виду Гомер, когда говорит о темном, как вино, море. Меня это удовлетворило, я забыл свои сомнения и не вспоминал о них, пока не увидел однажды бутылку вина, стоящую в тени, и не понял, что греки называли вино черным, потому что оно черное. Когда его мало, когда его видишь на просвет, когда за ним играет пламя, оно красное; а если его много и света рядом нет — черное, и все.

Потому же я называю равнины высокими Они — не ниже нас, ибо поднимаются вместе с нами; где они, там и мы. Если даже мы влезем на гору, под ногами чаще всего будет кусочек ровной земли. Вершина же только тем и хороша, что с нее мы видим равнину во всей ее красе. Так человек, который поистине выше других, хорош лишь тем, что он больше ценит все обычное. В утесах и пиках только тот прок, что с равнины не увидишь равнины; в образовании и таланте — только тот, что они помогают порой оценить прелесть простоты. Чтобы увидеть мир с птичьего полета, надо стать маленьким, как птица.

Самый лучший из поэтов — кавалеров XVII века, Генри Воэн, выразил это в забытом, бессмертном стихе:

Святое и высокое смирение.

Дело не только в том, что эпитет «высокое» неожидан, как и положено в хорошей поэзии. Здесь выражена очень серьезная истина этики. Как далеко ни зашел бы человек, он смотрит вверх не только на Бога, но и на людей, и видит все лучше, как поразительны и загадочны доля и доблесть одиноких сынов Адама.

Часть этой заметки я написал, сидя на холме и глядя чуть ли не на все центральные графства. Подниматься было нетрудно, но гребень виднелся так далеко вдали, словно, дойдя до него, я взглянул бы сверху на звезды. Однако взглянул я не на звезды, а на города, и увидел город Альфреда, похожий на закатное облако, а за ним — Солсбери, подобный земле в затмении. Образы эти — небесные, и города были как будто не подо мной, а надо мною; и я понадеялся, что до самой смерти буду смотреть снизу вверх, а не сверху вниз на тяжкий труд и мирный дом Адамова рода. Душе хорошо видеть равнины и на неверных высотах величия ощущать над собою богоданное равенство людей.

 

 

Кусочек мела

 

Я помню летнее утро, синее и серебряное, когда, с трудом оторвавшись от привычного безделья, я надел какую‑то шляпу, взял трость и положил в карман шесть цветных мелков. Потом я пошел в кухню (которая, как и весь дом, находилась в одной из деревень Сассекса и принадлежала весьма здравомыслящей особе) и спросил хозяйку, нет ли у нее оберточной бумаги. Бумага была, и в преизобилии; но хозяйка не понимала ее назначения. Ей казалось, что если вам нужна оберточная бумага, вы хотите делать пакеты, а я не хотел, да и не сумел бы. Она расписала мне прочность искомого материала, но я объяснил, что собрался рисовать и не забочусь о сохранности рисунков, мне важна не прочность, а гладкость, не столь уж насущная для пакетов. Тогда хозяйка предложила мне множество белых листков, думая, что я рисую на темноватой бумаге из соображений экономии.

Я попытался передать ей тонкий оттенок мысли: мне нужна не просто оберточная бумага, а ее бурый цвет, который я люблю, как цвет октябрьских лесов, или пива, или северных рек, текущих сквозь болота. Он воплощает сумрак первых, самых трудных дней творенья; проведите по нему мелком — и золотые искры огня, кровавый пурпур, морская зелень яростными звездами встанут из божественного мрака. Все это я походя объяснил хозяйке, положил бумагу в карман, к мелкам и чему‑то еще. Надеюсь, каждый задумывался над тем, какие древние, дивные вещи мы носим в кармане — перочинный нож, например, прообраз человеческих орудий, меч — младенец. Как‑то я хотел написать об этом стихи. Но все было некогда; да и прошло время эпоса.

Я взял палку и нож, мелки и бумагу и направился к холмам. Карабкаясь на них, я думал, что они воплощают самое лучшее в Англии — и мощь, и мягкость. Подобно ломовой лошади и крепкому буку, они прямо в лицо нашим злым, трусливым теориям заявляют, что сильные милостивы. Я смотрел на ландшафт, мирный, как здешние домики, но силой своей превосходящий землетрясение. Деревням в долине ничто не угрожало, они стояли прочно, на века, хотя земля поднималась над ними гигантской волной.

Минуя зеленые кручи, я искал, где бы присесть. Только не думайте, что я хотел рисовать с натуры. Я собирался изобразить демонов и серафимов, и древних слепых богов, которых почитал когда‑то человек, и святых в сердитых багровых одеждах, и причудливые моря, и все священные символы, которые так хороши, когда их рисуешь ярким мелком на оберточной бумаге. Их приятней рисовать, чем природу; к тому же рисовать их легче. На соседний луг забрела корова, и обычный художник запечатлел бы ее, но у меня никак не получаются задние ноги. Вот я и нарисовал коровью душу, сверкавшую передо мной в солнечном свете; она была пурпурная, с серебром, о семи рогах и таинственная, как все, что связано с животными. Но если я не сумел ухватить лучшее в ландшафте, ландшафт разбудил лучшее во мне. Вот в чем ошибка тех, кто считает, будто поэты, жившие до Вордсворта, не замечали природы, ибо о ней не писали.

Они говорили о великих людях, а не о высоких холмах, но сидели при этом на холме. Белые одежды девственниц они писали слепящим снегом, щиты паладинов — золотом и багрянцем геральдических закатов. Зелень бессчетных листьев претворялась в одежды Робин Гуда, лазурь полузабытых небес — в одежды Богоматери. Вдохновение входило в их душу солнечным лучом и оборачивалось Аполлоном.

Когда я сидел и рисовал нелепые фигуры на темной бумаге, я начал понимать, что забыл самый нужный мелок. Обшарив карманы, я не нашел белого мела. Те, кому знакома философия (или религия) рисования на темном фоне, знают, что белое положительно и весомо. Одна из основных истин, сокрытых в оберточной бумаге, гласит, что белое — это цвет; не отсутствие цвета, а цвет, яростный, как багрянец, и четкий, как черное. Когда карандаш доходит до красного каления, мы рисуем розы; когда он доходит до белого каления, мы рисуем звезды. Одна из двух или трех дерзновенных истин высокой морали, скажем — истинного христианства, именно в том, что белое — самый настоящий цвет. Добродетель — не отсутствие порока и не бегство от опасностей; она жива и неповторима, как боль или сильный запах. Милость — не бесхребетность; она ярка, словно солнце; вы либо знаете ее, либо нет. Целомудрие — не воздержание от распутства, оно пламенеет, как Жанна д’Арк. Бог рисует разными красками, но рисунок Его особенно ярок (я чуть не сказал — особенно дерзок), когда Он рисует белым. В определенном смысле наш век это понял. Если бы белое было для нас пустым и бесцветным, мы бы употребляли его для наших унылых костюмов. Мы встречали бы дельцов в незапятнанно белых сюртуках и в цилиндрах, подобных лилиям; а мы не встречаем.

Тем не менее, мела не было.

 

* * *

 

Я сидел на холме и горевал. Ближе всего был Чичестер, но и там навряд ли нашлась бы лавка художественных принадлежностей. А без белого мои дурацкие рисунки становились такими же пресными и бессмысленными, каким был бы мир без хороших людей. И вдруг я захохотал и хохотал так долго, что коровы уставились на меня и созвали совещание. Представьте человека, который не может наполнить в Сахаре песочные часы. Представьте ученого, которому в океане не хватает соленой воды для опытов. Я сидел на огромном складе мела. Все тут было из мела. Мел громоздился на мел до самых небес. Я отломил кусочек уступа, он был не так жирен, как мелок, но свое дело он делал. А я встал, и стоял, и радовался, думая о том, что Южная Англия — не только большой полуостров, и традиция, и культура. Она — много лучше. Она — кусок белого мела.

 

 

Человечество

 

Если не считать нескольких шедевров, попавших туда случайно, Брюссель — это Париж, из которого убрали все высокое. Мы не поймем Парижа и его прошлого, пока не уразумеем, что его ярость оправдывает и уравнивает его фривольную легкость. Париж прозвали городом наслаждения, но можно его назвать и городом страданий. Венок из роз — терновый венец. Парижане легко оскорбляют других, еще легче — себя. Они умирают за веру, умирают за неверие, претерпевают муки за безнравственность. Их непристойные книги и газеты не соблазняют, а истязают. Патриотизм их резок и груб; они бранят себя так, как другие народы бранят иноземцев. Все, что скажут враги Франции о ее упадке и низости, меркнет перед тем, что говорит она сама. Французы пытают самих себя, а иногда — порабощают. Когда они смогли наконец править как им угодно, они установили тиранию. Один и тот же дух владеет ими от крестовых походов и Варфоломеевской ночи до поклонения Эмилю Золя. Поборники веры истязали плоть во имя духовной истины; реалисты истязают душу ради истины плотской.

Брюссель — Париж, не очищенный страданием. Вульгарность его не перегорает в огне непрестанных мятежей. В нем нет того, за что любят Париж благородные французы. В нем есть все то, за что любят Париж дурные англичане. Здесь, как во многих больших городах, вы найдете худшие плоды всех наций — английскую газету, немецкую философию, французский роман, американские напитки. Здесь нет английской шутки, немецкой учтивости, американского восторга, французской борьбы за идею. Бульвары, как в Париже, и магазины, как в Париже, но посмотрите на них две минуты, и вы поймете, в чем разница между королем Леопольдом и хотя бы Клемансо.

По этим, а также по другим причинам я стал мечтать об отъезде, как только приехал, и, движимый мечтою, сел в трамвай, который шел за город. В трамвае этом беседовали двое мужчин: невысокий, с черной бородкой, и лысоватый, с пышными баками, как у богатого графа — иностранца в трехактном водевиле. Когда мы выбрались из центра и шума стало меньше, я услышал всю их беседу. Они говорили по — французски, очень быстро, но вполне понятно, ибо употребляли в основном длинные слова. А кто не поймет длинных слов, сохранивших ясность латыни?

— Гуманность — кардинальное условие прогресса, — сказал человек с бородкой.

— А интернациональная консолидация? — парировал человек с баками.

Такие разговоры я люблю; и я стал слушать. Человек с баками хотел, чтобы Бельгия была империей; и впрямь, для нации она недостаточно сильна, а для империи — сойдет. Нация имеет дело с равными, империя бьет слабых. Сторонник империи говорил так:

— Человечеству прежде всего нужна наука.

А человек с бородкой отвечал:

— Этого мачо. Ему нужна гуманизация интеллекта.

Я зааплодировал, как на митинге, но они не услышали. Мысли их не были для меня новостью, но в Англии их не выражают так резко и к тому же так быстро. Человек с баками любил просвещение, которое, как выяснилось, распространяется. Просвещенные просвещают непросвещенных. Мы несем отсталым народам науку, а заодно — и себя. Поезда ходят все быстрее. Наука преображает мир. Наши отцы верили в Бога и, что еще прискорбней, умирали. Теперь мы овладели электричеством — машины совершенствуются — границы стираются — стран не будет, одни империи, а властвовать над ними станет все та же наука.

Тут он перевел дух, а гуманизатор интеллекта ловко перехватил инициативу. Движемся‑то мы движемся, но куда? К этическому идеалу. Человечество становится человечным. Что дали ваши империи? Не новое ли варварство? Но человечество его преодолеет. Интеллект — гуманность — Толстой — духовность — крылья…

На этом немаловажном месте трамвай остановился, и я, как ни странно, увидел, что наступили сумерки, а мы — далеко за городом. Тогда я вышел побыстрее, оставив пригородный трамвай на произвол судьбы.

Вокруг лежали поля, города не было видно. По одну сторону рельсов росли тонкие деревья, которые есть везде, но возлюбили их почему‑то именно фламандские художники. Небо уже стало темным, лиловым и густо — серым, только одна полоска, лоскуток заката, светилась серебром. Меж деревьев бежала тропинка, и мне показалось, что она ведет к людям. Я пошел по ней и вскоре погрузился в пляшущий сумрак рощи. Как причудлив и хрупок такой лесок! Большие деревья преграждают путь весомо, материально, а тонкие — как бы духовно, словно ты попал в волшебное облако или пробираешься сквозь призрак. Когда дорога осталась далеко позади, странные чувства овладели мной. В трамвае я много узнал о чело — вечестве. Сейчас я ощутил, что его нигде нет, что я — совсем один. Мне были нужны люди, хотя бы один человек. И тут я почувствовал, как тесно мы все связаны. Тогда я увидел свет. Он был так близко к земле, что мог принадлежать только образу Божию.

Я вышел на лужайку. Передо мной был длинный, низкий дом, а в его открытой двери стояла задом ко мне большая серая лошадь. Я вежливо протиснулся мимо нее и увидел, что ее кормит медлительный паренек, попивающий при этом пиво. Отовсюду глядели, как совы, дети помоложе; я насчитал шесть штук. Отец еще работал в поле, а мать, завидев меня, встала и улыбнулась, но проявлять друг к другу милосердие нам пришлось знаками. Она налила мне пива и показала, куда идти. Я нарисовал детям картинку, и, поскольку на ней сражались два человека, дети очень обрадовались. Потом я дал каждому ребенку по бельгийской монете, заметив, что люблю экономическое равенство. Они о нем не слышали в отличие от английских рабочих, которые только о нем и слышат, хотя его и не видят.

Я добрался до города и назавтра снова встретил своих спутников, доказывавших, без сомнения, что наука радикально изменила человечество, а человечество, в свою очередь, стремится к гуманизации интеллекта. Но для меня при этом слове вставала одна картина. Я видел невысокий дом, затерянный в полях, и мужчину, копающего землю, как копали ее люди с первого своего утра, и большую серую лошадь, жующую у самой головы ребенка, как тогда, в пещере.

 

 

О лежании в постели

 

Лежать в постели было бы совсем хорошо, если бы мы обрели длинный, до потолка, цветной карандаш. Однако чаще всего в доме их нет. Правда, неплохи щетка и несколько ведер гуаши, но тогда нельзя размахнуться — краски потекут вам на нос волшебным цветным дождем. Боюсь, остается лишь черно — белый рисунок. Потолок подойдет как нельзя лучше; на что еще нам, в сущности, потолок?

Но если б я не лежал в постели, я бы никогда об этом не узнал. Годами искал я в современных домах большое белое пространство — ведь бумага мала для аллегории; как говорил Сирано, «П me faut des geants»[12]. И нигде, ни в одном доме, я ничего не находил. Бесчисленные цветочки, крапинки, клетки роились между мной и желанной плоскостью; стены, как ни странно, были оклеены обоями, а обои — усеяны неинтересными, до смешного одинаковыми штучками. Я никак не мог понять, почему один произвольный символ, явно лишенный мистического или философского значения, должен испещрять мои милые стены наподобие сыпи. Должно быть. Писание имеет в виду обои, когда предостерегает нас от суетных повторений. Турецкий ковер тоже оказался мешаниной бессмысленных красок, как Турция или рахат — лукум, который называют у нас «турецкой усладой». Кстати, какая у турок услада? Должно быть, македонская резня. Куда бы я ни обращал взор, сжимая в руке карандаш или кисть, я видел, что меня опередили — испортили стены, обивку, занавеси нелепым, неуместным рисунком.

Итак, мне было негде рисовать, пока я не залежался в постели. Тогда, только тогда белое небо засияло надо мной — просторное, незапятнанное небо, воплощающее подобно раю свободу и чистоту. Но увы! Как и всякое небо, оно оказалось недосягаемым и было еще отдаленней и строже, чем синие небеса за окном. Мне не разрешили писать на потолке щеткой (не важно, кто это был, но у данного лица нет политических прав). Я пошел на уступки, я предложил сунуть щетку другим концом в плиту и сделать черно — белый эскиз; но и это не имело успеха. Однако я твердо убежден, что именно моим собратьям по лежанию в постели пришло в голову украсить плафоны дворцов и своды храмов мятежной толпой падших ангелов и победоносных богов. Я уверен, что, если бы Микеланджело не предавался этому славному и древнему занятию, он бы не догадался перенести на потолок Сикстинской капеллы божественную драму, которая может происходить только на небесах.

В наши дни к лежанию в постели относятся лицемерно и неправильно. Много сейчас симптомов упадка, но один опасней всего: мы носимся с мелочами поведения и забываем об основах нравственности, о вечных узах и правилах трагической морали человека. Нынешнее укрепление третьестепенных запретов еще хуже, чем ослабление запретов первостепенных. Упрек в плохом вкусе гораздо страшнее теперь, чем упрек в распутстве. Чистоплотность уже не идет вслед за праведностью; чистоплотность — важней всего, а праведность не в моде. Драматург может нападать на брак, пока не затронет светских приличий; и я встречал пессимистов, которые возмущаются пивом, но не возражают против синильной кислоты. Особенно остро это проявляется в нашей нынешней тяге к «полезному образу жизни». Вставать рано — частное дело; теперь же считают, что это едва ли не основа нравственности. Да, рано встать — удобно и разумно, но ни в малой мере не праведно, как не грешно лежать в постели. Скупцы встают на рассвете; воры, если верить слухам, встают еще раньше.

Нам грозит большая опасность: механизм поведения работает все четче, дух слабеет. На самом деле мелкие, будничные действия могут быть свободными, гибкими, творческими, а вот принципы, идеалы — твердыми и неизменными. Теперь все не так; наши взгляды то и дело меняются, завтрак — неизменен. Я бы предпочел, чтобы у нас были твердые взгляды, а завтракать можно где угодно — в саду, на крыше, на дереве… Мы угрожающе много толкуем о манерах, а это значит, что мы превозносим добродетели непрочные, условные и забываем о других, которых не введет и не отменит никакая мода, — о добродетелях безумных и прекрасных, об острой жалости, о вдохновенной простоте. Если вдруг понадобятся они, где мы возьмем их? Привычка поможет, если нужно, вставать в пять часов утра. Но нельзя привыкнуть к тому, чтобы тебя сжигали за убеждения; первая попытка чаще всего оказывается последней. Обратим чуть больше внимания на то, готовы ли мы к неожиданной доблести. Может быть, когда я встану, я сделаю что‑то немыслимо, безрассудно хорошее.

Однако я должен предостеречь новичков, изучающих славное искусство лежания в постели. Те, кто может работать лежа (как журналисты), и те, кто не может (как, скажем, китобои), не должны этим злоупотреблять. Но сейчас я говорю не о том. Я хочу предостеречь от другого: лежите в постели без всяких причин и оснований. Надеюсь, вы понимаете, что я говорю не о больных. Лежа в постели, здоровый не ищет оправдания — тогда он и встанет здоровым. Если же у него найдется мелкая разумная причина, он встанет ипохондриком.

 

 

Несколько слов о простоте

 

Несчастье нынешних англичан не в том, что они хвастливы. Хвастливы все. Но англичане, на свою беду, хвастаются тем, что от хвастовства гибнет. Француз гордится смелостью и логикой, оставаясь логичным и смелым. Немец гордится аккуратностью и тонкостью — и не утрачивает их. Мы же гордимся скромностью, а это чистая нелепость. Многие добродетели гибнут, как только ты их в себе заметишь. Можно знать, что ты отважен; нельзя знать, что ты бессознателен, как бы ни старались наши поэты обойти этот запрет.

В определенной мере относится это и к моде на простую, здоровую жизнь. Против поборников опрощения (во всех их видах — от вегетарианцев до славных упорством духоборов) можно сказать одно: они ищут простоты в делах не важных — в пище, в одежде, в этикете; в делах же важных становятся сложней. Только одна простота стоит стараний — простота сердца, простота удивления и хвалы. Мы вправе размышлять о том, как нам жить, чтобы ее не утратить. Но и без размышлений ясно, что «простая жизнь» ее разрушает. Тот, кто ест икру в радости сердца, проще того, кто ест орехи из принципа.

Главная ошибка поборников простоты сказалась в их любимых речениях: «простая жизнь» и «возвышенность мысли». На самом деле все не так. Им надо бы возвышенно жить и мыслить попроще. Даже слабый отблеск возвышенной жизни явил бы им силу и славу пира, древнейшей из человеческих радостей. Они узнали бы, что круговая чаша очищает не меньше, чем голод; что ритуал собирает душу не меньше, чем гимнастика. А простота мысли открыла бы им, как сложна и надсадна их собственная этика.

Да, одна простота важна — простота сердца. Если мы ее утратим, ее вернут не сырые овощи и не лечебное белье, а слезы, трепет и пламя. Если она жива, ей не помешает удобное старое кресло. Я покорно приму сигары, я смирюсь перед бургундским, я соглашусь сесть в такси, если они помогут мне сохранить удивление, страх и радость. Я не думаю, что только они помогают сохранить эти чувства; по — видимому, есть и другие методы. Но мне ни к чему простота, в которой нет ни удивления, ни страха, ни радости. Мне страшно бесовское видение: ребенок, в простоте своей презирающий игру.

Здесь, как и во многом другом, ребенок — лучший учитель. Самая суть ребенка в том, что он, дивясь, страшась и радуясь, не различает простого и сложного, естественного и искусственного. И дерево, и фонарь естественны для него, вернее — оба сверхъестественны. На диком деревенском лугу мальчик играет в железную дорогу. И прав: ведь паровоз плох не тем, что уродлив, и не тем, что дорог, и не тем, что опасен, а тем, что мы в него не играем. Беда не в том, что машин все больше, а в том, что люди стали машинами.

Нам нужно не обычаи менять и не привычки, а точку зрения, веру, взгляд. Если мы правильно увидим долг и долю человека, жизнь наша станет простой в единственно важном смысле слова. Всякий прост, когда искренне верит, надеется и любит. Тем же, кто вечно толкует нам о диете или о сандалиях, напомним великие слова: «Итак не заботьтесь и не говорите: «Что нам есть?», или «Что нам пить?», или «Во что нам одеться?», потому что всего этого ищут язычники и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам». Вот лучшее правило жизни и лучший врачебный совет. Здоровье — как и сила, и красота, и благодать — дается тому, кто думает о другом.

 

 

Обвинение в непочтительности

 

Иногда мне кажется, что еще на нашем веку вопросы красоты и вкуса разделят людей (то есть некоторых людей) так же глубоко, как разделяли их некогда вопросы веры и морали; что кровь оросит мостовые из‑за расцветки ковров; толпы восстанут против моды на шляпки и отряды вооруженных мятежников понесутся по улицам крушить дубовые панели и сжигать пирамиды ранней викторианской мебели. Скорее всего, до этого, конечно, не дойдет — эстетика, в отличие от нравственности, не способствует внезапной отваге. Но дошло до того, что немало, даже слишком много народу проявляет в делах вкуса ту самую нетерпимость, бдительность, постоянную готовность к гневу, которые так естественны, когда спор заходит о добре и зле. Словом, для многих нынешних людей вкус стал делом нравственности. Надеюсь все же, что нравственность не стала делом вкуса. Например, в последнее время я получил немало гневных писем в связи с моей статьей о шуме. Показательно, что эта тема особенно сильно разгневала моих корреспондентов. Я прилежно защищаю вещи, которые многим не нравятся, — милосердие, например, мясо, патриотизм. Но еще никогда я не вызвал такого искреннего негодования, как теперь, после статьи об уличном шуме, который вообще не связан ни с добром, ни со злом и (как любовь к ярким краскам, которая мне тоже свойственна) относится к области сугубо личных вкусов. Правда, один из корреспондентов внес в этот спор почти моральную ноту. Он осудил меня за то, что я отпускаю шутки по поводу собственного смертного ложа. Не знаю, как ему ответить, разве что шуткой. Я действительно не понимаю, что можно делать еще до поры до времени с этим немаловажным предметом обстановки.

Во имя почтительности и других хороших вещей мы должны освободиться от этих взглядов. Абсолютно бессмысленно и нелепо запрещать человеку шутки на священные темы. И по очень простой причине: все темы — священны, других на свете нет. Любое мгновение человеческой жизни поистине потрясает. Каждый шаг, каждое движение пальца так глубоки и значительны, что, задумавшись над этим, мы сошли бы с ума. Если нельзя смеяться над смертным ложем, нельзя смеяться и над пирогом: ведь пирог, когда займешься им серьезно, приобретает тесную связь со смертным ложем. Если нельзя шутить над умирающим, нельзя шутить ни над кем: ведь каждый человек умирает, кто медленнее, кто скорее. Короче, если мы не имеем права шутить на серьезные темы, мы не должны шутить вообще. Так и считали в старину пуританские аскеты (которых, кстати сказать, я глубоко уважаю). Они действительно считали и говорили, что шутить нельзя, ибо жизнь слишком для этого серьезна. Таков один из двух последовательных взглядов. Но возможен и другой — тот, которого придерживаюсь я: жизнь слишком серьезна, чтобы над нею не шутить.

Конечно, есть тут здравая разница, о которой и не догадывается мой яростный корреспондент. Смеяться можно над чем угодно, но не когда угодно. Действительно, нельзя шутить в определенные минуты. Мы шутим по поводу смертного ложа, но не у смертного ложа. Жизнь серьезна всегда, но жить всегда серьезно — нельзя.

Нравственный опыт учит нас не только этому. В одном, определенном смысле все, как я говорил выше, и важно, и серьезно; но в бытовом, обычном плане некоторые вещи мы можем назвать легкомысленными. Таковы галстуки, брюки, сигары, теннис, фейерверк, гольф, химия, астрономия, геология, биология и т. п. Если вам хочется быть торжественным, если вас просто распирает избыточная серьезность, прошу вас, употребите ее на эти вещи. Здесь она никому не повредит. Посмотрите на великолепных шотландцев и поучитесь у них: о вере они говорят шутливо, о гольфе — никогда. Вы не станете плохо играть в гольф оттого, что слишком серьезно о нем говорите, но можете стать плохим христианином, если будете слишком торжественно относиться к вере. Можно спокойно, без тени шутки говорить о галстуках, ведь галстуки не вся ваша жизнь, — по крайней мере я надеюсь, что не вся. Но в том, что для вас — вся жизнь, в философии или в вере, вы не можете обойтись без шутки. Если же обойдетесь, ждите безумия.

 

Примечания

 

Предисловие

 

Стр. 5 Джон Колет (1466–1519) — английский гуманист.

Стр. б Томас Арнольд (1795–1842) — английский педагог. В 1828–1842 гг. был директором одной из старейших школ, Рэгби (см. ниже, прим. к гл. 3) и разработал систему реформ для престижных классических школ, ориентируясь на идеал джентльмена. Приведем несколько его высказываний: «Мы должны печься, во- первых, о религиозных и нравственных принципах, во — вторых — о джентльменском поведении, в — третьих — об интеллектуальном развитии». «Цель моя — если возможно, сформировать христианских мужчин, ибо сформировать христианских мальчиков я вряд ли мог бы».

Т. А. — отец критика и поэта Мэтью Арнольда (1822–1888), и семья их связана родством с такими одаренными семьями, как Хаксли, Уорды (см.) и др.

Несомненно, читатель подумает о том, почему «регби» называется разновидность футбола, и, быть может, догадается, что ее изобрели в этой школе, причем — по оплошности (мальчик просто схватил мяч), которую возвели в правило.

 

Автобиография Глава I

 

крестили — Честертона крестили 1 июля, назвали Гилбертом в честь крестного отца Томаса Гилберта. Второе имя — фамилия его бабушки по материнской линии (см.).

 «Гордость и предрассудок» («Гордость и предубеждение») — роман Джейн Остен (1775–1817), изданный в 1813 г.

Трафальгар и Ватерлоо — крупнейшие сражения с войсками Наполеона. Морской бой при Трафальгаре — 1805 г., битва при Ватерлоо — 1815 г.

Победу славила вся земля — король Вильгельм IV (правил с 1830 по 1837 г.) был тяжело болен в тот день, когда праздновали годовщину битвы при Ватерлоо (18 июня). Умер он на два дня позже, и королевой стала его 19–летняя племянница Виктория (ум. в 1901 г.).

Лорд Томас Бабингтон Маколей (1800–1859) — английский историк и поэт.

Виги… совершили переворот — речь идет о так называемой «славной революции» 1688 г., когда вигам, предшественникам либералов, удалось сравнительно мирно отстранить от власти короля Иакова II (правил с 1685 г.) и посадить на трон его дочь Марию с мужем Вильгельмом Оранским (Мария II, ум. 1694, и Вильгельм III, ум. 1702).

Лорд Холланд; Холланд — Хаус — Генри Фокс, 1–й барон Холланд, купил в 1747 г. дом с парком, построенный в первой половине XVII века. В конце XVIII — начале XIX там был либеральный литературно — политический салон, который посещали многие знаменитости от Ричарда Шеридана (1751–1816) до Чарльза Диккенса (1812–1871).

Сэр Чарльз Джеймс Фокс (1749–1806) — сын барона Холланда, крупнейший политический деятель.

Граф Чарльз Грей (1764–1845) — английский государственный деятель, в 1830–1834 гг. был премьер — министром.

Джозеф Аддисон (1672–1719) — английский поэт, драматург и эссеист, выпускавший вместе с сэром Ричардом Стилом (1672–1729) сатирические журналы «Тэтлер» и «Спектейтор».

Уорики, Расселы, Аргайлы — знатные роды. Заметим, что это — не фамилии, а титулы. Скажем, норманнский род Кэм(п)беллов, еще в XIII веке поселившийся в Шотландии, получил графский титул в 1457 г. (графы Аргайла), а герцогский — в 1701 г.

Макк ал ум Мор — 8–й герцог Аргайлский, умерший в 1887 г., когда Честертону было 13 лет. Его сын был женат на дочери королевы Виктории, принцессе Луизе.

Джон Грэхем Калверхаус, 1 —й виконт Данди (ок. 1644–1688) — сторонник Иакова II, пытавшийся вернуть ему власть.

Карл II (1630–1685) — старший брат Иакова II, сын Карла I. Правил с 1660 г., после восстановления монархии.

Филлимор — фирма Честертонов была тесно связана с этим баронским родом. За четыре поколения до Эдварда Честертона их предок стал земельным агентом Филлиморов. Агентство по продаже недвижимости «Chesterton&Sons», перейдя пределы Кенсингтона и Лондона, распространилось по всей Англии. Сейчас, например, можно увидеть их вывеску в Оксфорде и в лондонском районе Чизик, рядом с Бедфорд — парком. Что до Филлиморов, в данное время титул носит Фрэнсис Ф., унаследовавший его от бездетного Робина. Заметим, что лорд Робин Филлимор был женат на женщине, приехавшей в 1974 г. из Москвы. Ее бабушка по материнской линии, англичанка, звалась в России Айви Вальтеровной, а в 60–х годах вернулась в Англию.

Девичья фамилия матери — Гроджин (фр. «Грожан»). Теперь удалось выяснить, что ее предок был французским швейцарцем.

Кийты — древний шотландский род, тесно связанный с Робертом Брюсом (1274–1322), который с 1306 г. был королем Шотландии Робертом I. Сын одного из его сподвижников в борьбе с англичанами, сэр Александр Кийт, был женат на его внучке леди Марджори, а один из его младших сыновей — на леди Муриелле Кийт. В XVIII в. Джеймс Кийт (1696–1758) служил в России и даже одно время (ок. 1740 г.) выполнял обязанности малороссийского гетмана. Кроме того, он был первым подполковником Измайловского гвардейского полка (1730), замещая полковника Густава Левенвольде. Тесно связан с возникновением масонства в России. В сущности, он возглавил здесь первую ложу (по одним данным — в 1730–х годах, по другим — в том же 1740).

В уэслианском духе — Джон Уэсли (1703–1791) и его брат Чарльз (1707–1788) основали одну из деноминаций протестантства, так называемый методизм, стремившийся возродить дух пламенного покаяния и полного доверия к Богу.

Капитан Джордж Лэвел Честертон — ветеран наполеоновских войн, позже сражался в Соединенных Штатах, Венесуэле и Испании. Вернувшись в Англию, стал начальником тюрьмы Колдбат — филдс и вместе с Диккенсом и Элизабет Фрай (1780–1845) боролся за реформу тюремной системы. Много писал, разоблачая жестокость армейской и тюремной жизни.

Лорд Джордж Гордон Байрон (1788–1824) — английский поэт (заметим, что, как и у Филлиморов, титул его совпадает с фамилией). У Честертона есть эссе о нем «Оптимизм Байрона» (1902), неоднократно изданное по — русски (см., например, 5–й том пятитомника, изданного в 1995 г. издательством «Осто- жье», М.). Дальше мы приводим данные только о тех общеизвестных людях, которые как‑то связаны с Честертоном.

Томас Мур (1779–1852) — английский поэт, родом — ирландец, друг Байрона. О нем, как и о Байроне, Честертон пишет в книге «Викторианский век в литературе» (1913), еще не изданной по — русски.

Ф. Б. (Фиц — Будл) — один из псевдонимов Уильяма Мейкписа Теккерея (181 1–1863), которым он пользовался в 1842–43 гг.

Морис Бэринг (1874–1945) — один из ближайших друзей Честертона. Он был писателем, журналистом, дипломатом, прекрасным исследователем русской литературы. Перевел пушкинского «Пророка» и другие стихи. До революции подолгу жил в России, отчасти — в Москве, отчасти — в имении своих друзей Бенкендорфов.

гробы повапленные (церк. — слав., по — русски — «окрашенные») — см. Мтф 23:27.

«чтобы из крыльев дружбы…» и другие цитаты — из романа Ч. Диккенса «Лавка древностей» (1841).

Джон Рескин (1819–1900) — английский критик, историк культуры, возрождавший интерес к средневековому искусству.

Джордж Герберт Уэллс (1866–1946) — странно объяснять, кто это (как и во многих других случаях). Однако заметим, что с Честертоном у него были очень хорошие отношения, хотя почти обо всем они судили по — разному. Честертон вообще не ссорился с теми, с кем спорил, а Уэллс, вполне на это способный, делал для него исключение, восхищаясь его чистотой и добротой. Как‑то он писал ему: «Если Вы окажетесь правы, Гилберт, меня примут в рай за то, что Вы со мной дружили». Честертон, конечно, ответил, что «примут» его за то, что он искренне ищет истину.

Автор поговорки про крепость — английский юрист, сэр Эдвард Коук (1552–1634). Напомним, что по — английски «крепость» и «замок» — одно и то же слово («castle»).

Герберт Спенсер (1820–1903) — английский философ, с успехом вводивший в обиход понятие прогресса. И в Англии, и в России был очень моден, у него учились материализму, хотя был он скорее агностиком.

Миссис Гилпин — персонаж поэмы Уильяма Купера (традиц., но неверно — Каупер; 1731–1800) «Занимательная история Джона Гилпина» (1785).

 

Глава II

 

Эми Робсарт — жена Роберта Дадли, графа Лестерского, фаворита Елизаветы I (правила с 1508 по 1603 г.). Честертон имеет в виду сцену из романа Вальтера Скотта (1771–1832) «Кенилворт» (1821), причем, как ему свойственно, вспоминает ее неточно.

бесконечную балладу — в поэме «Баллада о белой лошади» (1911) речь идет о борьбе с данами (датчанами) короля Альфреда Великого (848–901, правил с 871 г.). Рядом с оксфордским колледжем, где недавно разместили честертоновский архив, стоит довольно старый кабачок «Белая лошадь».

день… свадьбы — Честертон женился 28 июня 1901 г., венчал их с Франсис преп. Конрад Ноэл (см. ниже). После свадьбы молодые Честертоны уехали в Норфолк всего на 6 дней, после которых 3 июля 1901 г. Гилберт подарил жене такие стихи:

 

Меж свадебным неумолимым днем

И бесконечным будущим любви

За шесть коротких суток создал Бог

Для нас с тобой неповторимый мир.

Да, за одну неполную неделю

Он создал заново опять луну и звезды,

Цветы и травы, ящериц и птиц,

И множество причудливых зверей.

Над ними ты царишь, моя жена,

Владычица, подруга, королева,

Быть может, мы узнаем боль и скорбь,

Но одиночество ушло навек.

Ушло безумие, ушло безделье,

Ушли безверие и безнадежность.

На свете есть и зло и суета,

Но мы едины и исцелены.

 

Роберт Луис Стивенсон (1850–1894) оказал на молодого Честертона очень большое влияние (см. посвящение к «Человеку, который был Четвергом». Честертон написал о нем несколько эссе и книгу.

Роберт Браунинг (1812–1889) — о нем Честертон написал первую из своих биографий (1903).

Джордж Макдоналд(1824–1905) — христианский проповедник, написавший много сказок, притч и романов. Честертон любил его, хотя и не так безоговорочно, как Клайв Стейплз Льюис (1898–1963), и написал предисловие к воспоминаниям его сына Грэвила (1924).

«Сэндфорд и Мертон» — детская повесть Томаса Дэя (1748–1789), выходившая, том за томом, в 1783–1789 гг.

Натаниэл Готорн (1804–1864) — американский писатель, автор прославленных романов «Алая буква» (1850) и «Дом о семи фронтонах» (1851).

Эдгар Аллен По (1809–1849) — американский писатель, которого не без оснований считают создателем детективного жанра.

Земля живых — см. Пс 26:13 («Но я верю, что увижу благость Господа на земле живых»).

Хрустальный дворец — павильон, построенный для Всемирной выставки 1851 г. Позже его перенесли за реку, в Сайдхем. Он сгорел в ночь на 1 декабря 1936 г., то есть после смерти Честертона.

Эдвард Генри Мэнн и н г (1808–1892) — англиканский священник, в 1851 г. перешедший в католичество. С 1875 г. — кардинал, глава всех католиков Соединенного королевства.

 

Глава III

 

тэта — 0, ипсилон — у.

Перси Биши Шелли (1792–1822) написал от первого лица стихи «Облако», Альфред Теннисон (1809–1892) — стихи «Ручей».

Школьники называли друг друга по фамилии.

лучший детективный роман — «Последнее дело Трента» (1913) Эдмунда Клерихью Бентли (1875–1956).

Сэр Хемфри Дэви (1778–1829) — английский химик.

Монсиньор Роналд Арбетнот Нокс (1888–1957) — католический прелат, друг Честертона. Переводил Библию; писал детективные повести.

Барсетшир — вымышленное графство, где происходит действие романов Антони Троллопа (1815–1882).

In Memorian А. Н. Н. — поэма А. Теннисона, посвященная памяти его друга Артура X. Халлена, умершего в 1833 г. Вышла в 1850.

Питерхаус — самый старый из кембриджских колледжей (основан в 1284 г.).

лучших школ — девятью лучшими школами Англии считаются Винчестер (основан в 1328 г.), Итон (1440), Сент — Полз (1509 или 1512), Шрусбери (1552), Вестминстер (1560), Мерчант Тэйлорз (1561), Рэгби (1567), Харроу (1571) и Чартерхаус (1611). Здесь они расположены хронологически; по «престижности» первые — Итон и Харроу.

Чарльз Алджернон Суинберн (1837–1909) — английский поэт. «Аталанта в Калидоне» вышла в 1865 г.

Cэр Комтон Маккензи (1883–1955) — английский писатель, автор романов «Карнавал» (1912), «Гай и Полин» (1915) и др.

«Песнь о Роланде» — старофранцузский героический эпос, сочиненный, по — видимому, не позже XI века. Сохранились манускрипты XII века.

«Мар ми он» — поэма Вальтера Скотта, вышедшая в 1808 г.

Джонсон Сэмюэл (1709–1784) — английский мудрец, лексикограф и писатель. Честертон написал о нем эссе и пьесу «Суждение доктора Джонсона» (1926).

Манчестерская классическая школа основана в 1515 г. и вполне могла бы входить в число лучших или хотя бы старейших.

Св. Франциск Ксаверий (1506–1552) — один из первых сподвижников св. Игнатия Лойолы (1491–1556), основавшего Общество Иисуса (т. н. «иезуиты»). Проповедовал на Дальнем Востоке.

«Тебе нужнее» — предсмертные слова поэта и воина сэра Филипа Сидни (1554–1586), уступившего воду другому раненому.

немало евреев — нетрудно представить, какое негодование вызовет этот отрывок, и совсем уж страшно, что он может вызвать утробное удовольствие. Второй случай обсуждать бессмысленно; что же до первого, напомню, что Честертон прекратил какие бы то ни было шутки об евреях с началом нацистских гонений, за три года до смерти. Он сразу понял, что антисемитизм кощунственен; и через несколько лет ребе Визель благословил его память. Сама же мысль о том, что сыны Иакова — «иные», укоренена в Писании.

<Айзек> — английское произношение имени «Исаак».

Сэр Руфус Айзекс, 1–й маркиз Ридингский (1860–1935). В 1915–1921 гг. был Верховным судьей Англии.

Граф Жозеф — Артюр Гобино (1816–1882) — основатель расовой историософии.

Фридрих Макс Мюллер (1823–1900) — немецкий востоковед, работавший в Англии. Считал арийскую расу высшей.

Фитцджеральдовского… Хайяма — Эдвард Фитцджеральд (1809–1893) анонимно опубликовал в 1859 г. свой перевод «Рубайат» Омара Хайяма. В 1868 г. выпустил расширенное издание. Перевод в значительной мере отличается от оригинала.

Первое сочинение поэта — речь идет о Хилере Беллоке (1870—

1953); см. ниже.

«Мы летим» — слова из Пс 89:10 («Дней наших семьдесят лет, а при большей крепости восемьдесят лет, и самая лучшая пора их — труд и болезни, ибо проходят быстро; и мы летим»).

Поступил в художественную школу — речь идет о художественном училище при Лондонском университете, т. н. Слейдскул, основанном в 1871 г. Феликсом Слейдом. Честертон учился там в 1892—93 гг., окончательно ушел в 1895–м.

 

Глава IV

 

Пэк — лукавый дух народных поверий. Участвует в комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь» (1595–й или 1596–й, издана в 1600–м) и в одной из поэм Майкла Дрейтона (1563–1631).

Сэр Уильям Крукс (1832–1919) — английский физик и химик.

Сэр Оливер Лодж (1851–1940) — английский физик.

Сэр Артур Конан Дойл (1859–1930) — чтобы не объяснять, кто это, заметим только, что автор рассказов о Шерлоке Холмсе и романов о д — ре Челленджере очень серьезно занимался спиритизмом.

Анна Бонус Кингфорд(1846–1888) — английская теософка.

Уильям Юарт Гладстон (1809–1898) — крупнейший политический деятель Великобритании, глава либералов. Неоднократно был премьер — министром.

Бэкон написал Шекспира — такая гипотеза возникла, по- видимому, в середине XVIII века. Ее сторонники ищут и находят в шекспировских пьесах и стихах зашифрованные ключи (криптограммы), но, как всегда, доказательства их неоднократно разоблачали, например — в книге У. С. и Э. Ф. Фридменов (1957). Честертон и так не верил ни этой, ни другим гипотезам об «истинном Шекспире».

Искусстводолговечно — Честертон имеет в виду слова Гиппократа (ок. 460–377 г. до Р. Х.), известные в переводе на латынь как «ars longa, vitabrevis».

Джеймс Эббот Макнил Уистлер (1834–1903) — художник, переселившийся из Америки в Англию. Воплощал именно тот дух, который так мучил Честертона в юности (см. посвящение к «Человеку, который был Четвергом»). У него была седая прядь, и многие поклонники ввели это в моду, обесцвечивая волосы надо лбом.

Оскар Фингал О’Флаэрти Уиллс Уайльд (1854–1900) — напишем ради порядка «английский писатель ирландского происхождения». Противостояние его духу сыграло огромную роль в юности Честертона; однако у такого молодого человека хватило мудрости и милости сказать: «Ужас перед его пороком перекрывался ужасом перед его расплатой». Все знают, что «особое безумие» Уайльда — гомосексуализм.

Джон Бэньян (1628–1688) — протестантский проповедник, автор аллегории «Путь паломника» (1678).

Уильям Эрнст Хенли (1849–1903) — поэт, эссеист, издатель; друг Стивенсона. С детства был калекой и, быть может поэтому, всячески утверждал и воспевал собственную стойкость, доходя до культа силы, если не жестокости.

Повесть об Инносенте Смите — роман «Живчеловек» (именно так, в одно слово; 1911). Неоднократно издавался по — русски в переводе К. И. Чуковского. В 20–х годах был издан и перевод. C.. C. Стенича.

Джеймс Дуглас — английский критик, автор книги о Браунинге, написанной раньше, чем книга Честертона.

Джон Дэвидсон (1857–1909) — английский поэт, автор «Эклоги Флит — стрит» (1893), сборника «Баллады и песни» (1894), «Завещаний» (1901–1908).

«Наполеон Ноттингхиллъский» — первый роман Честертона (1904). Издается в переводе В. Муравьева.

Cэр Сидни Колвин (1895–1929) — английский издатель и критик, исследователь творчества Р. Л. Стивенсона/

Стивен Филлипс (1864–1915) — актер, драматург и поэт. В начале века его пьесы пользовались громкой славой, потом она мгновенно утихла.

Сэр Эдмунд Госсе (1849–1928) — библиограф, лингвист, исследователь литературы. Издал свои стихи в 1911 г. Был дружен со Суинберном, Генри Джеймсом, Стивенсоном.

Сэр Генри Максимилиан Бирбом (1872–1956) — английский карикатурист и юмористический писатель, друживший с Честертоном, который взял некоторые его черты для одного из героев «Наполеона Ноттингхилльского», короля Оберона.

Сэр Генри Бирбом Три (1853–1917) — брат Макса Бирбома, актер, режиссер и антрепренер.

Александр Поуп (1688–1741) — английский поэт. Особенно известен его «Опыт о человеке» (1733—34).

«Человек, который был Четвергом» (1908) — самый известный из честертоновских романов. У нас издавался много раз, начиная с перевода М. Кудашевой, будущей жены Ромэна Роллана. После долгого (около 60 лет) перерыва издается в 1988 г. в новом переводе. Знаменитое «Посвящение» к нему, адресованное Эдмунду Клерихью Бентли, см. на стр. 239–240 (в переводе В. Муравьева).

 

Глава V

 

Мир без телефонов — телефон изобретен Александром Грэхемом Беллом (1847–1922) в 1876 г., но в обиход он вошел позже. Вероятно, Честертоны завели его в 90–х годах, как многие богатые люди, не могли и не завести.

«Робинзон Крузо» — этот роман Дэниеля Дефо (1660–1731) вышел в 1719 г., естественно — под полным названием: «Жизнь и странные, удивительные приключения Робинзона Крузо». Честертон очень его любил и неоднократно о нем рассуждал (см., например, книгу «Чарльз Диккенс», 1906).

«Стивенсон пишет не о смутной тяге к мореплаванью» — Честертон имеет в виду роман «Остров сокровищ» (1883).

Снарк, Буджум — см. конец поэмы Льюиса Кэррола (Ч. Л. Доджсон, 1832–1898) «Охота на снарка» (1876).

Юнион Джек — государственный флаг Соединенного королевства, учрежден в 1801 г. Сочетает элементы флагов Англии, Шотландии и Ирландии. («Джек» — морское наименование флага).

Ричард Берден, виконт Холденский — один из столпов либеральной партии, в 1912–1915 был лордом — канцлером.

Сидни Уэбб (1859–1947) — английский социалист, вместе со своей женой Беатрис (1858–1943) основавший фабианское общество (от имени римского полководца Фабия Кунктатора, т. е. «медлителя»), Фабианцы считали, что социализм надо вводить постепенно, путем неспешных реформ. В 30–х годах Уэбб получил титул барона Пасфилда. Беатрис отказалась именоваться «леди Пасфилд».

Леандер Старр Джеймсон (1853–1917) перешел в 1895 г. границу одной из двух южно — африканских республик, но был разбит бурами. Англо — бурская война, отчасти спровоцированная его рейдом, началась в 1902 г.

Стефан Йоган Пауль Крюгер (1825–1904) — президент одной из южно — африканских республик, Трансвааля, с 1883 по 1900 г.

Герберт Генри Асквит, граф Асквитский и Оксфордский (1852–1928) — премьер — министр в 1908–1911 гг.

Сэр Эдвард Грей, позже — виконт Фолледонский (1862–1933) — министр иностранных дел в 1905–1916 г.

Христиан Рудольф де Вет (Девет) (1854–1922) — южно — африканский генерал.

Марафон — селение на берегу Аттики, рядом с которым Мильтиад разбил персов (490 г. до Р. Х.). По преданию, гонец, отправленный в Афины с этой вестью, пробежал 40 км и упал замертво.

Фермопилы — ущелье в центральной Греции, где греки во главе с Леонидом несколько дней удерживали персов (480 г. до Р. Х.).

Джозеф Чемберлен (1836–1914) — английский политический деятель, отец Остина и Невила Чемберленов, тоже политических деятелей.

Сесил Джон Родс (1853–1902) — английский капиталист, сыгравший большую роль в развязывании англо — бурской войны.

Дискоболос у Лира — эти стихи Эдварда Лира (1812–1888) переведены на русский язык И. Комаровой.

Мертон — самый старый из оксфордских колледжей, основан в 70–х годах XIII века.

Крайст — черч — оксфордский колледж, основанный Генрихом VIII в 1546 г. Здание построил кардинал Томас Вулси (ок. 1475–1530), который к открытию колледжа уже был казнен.

Сохо — небольшой квартал в центре Лондона, прославленный маленькими ресторанами (судя по словам Честертона — с начала XX века), вообще же считается «злачным местом» или хотя бы местом, излюбленным богемой, а теперь — представителями контркультуры. Название его происходит от охотничьего клича. Честертон и Беллок встретились в погребке «Монблан», которого теперь нет.

Джулиус Роберт Оппенгейм (1866–1946) — автор детективных романов.

Эдгар Уоллес (1875–1932) — английский автор детективов, которые сейчас назвали бы «триллерами».

Францией в начале — Жозеф Илэр Пьер Беллок (Хилер Беллок) (1870–1953) был сыном англичанки и полуфранцуза — полуирландца. Родился он во Франции, но его увезли оттуда в раннем детстве. Позже он очень подчеркивал свое французское происхождение. Наиболее дотошные ученые называют его «Бэлок».

Фредерик Эдвин Смит (1892–1930), позже — лорд Биркенхед — известный общественный деятель.

Иоанн Безземельный (1167–1216) — младший сын Генриха II (правил с 1154 по 1189 г.). Когда брат его Ричард I Львиное Сердце (правил в 1189—99) ушел в крестовый поход, а потом находился в плену, Иоанн пытался захватить власть. После смерти Ричарда он правил законно семнадцать лет. В 1215 г. под давлением пэров подписал так называемую Великую Хартию вольностей, заложившую основы английского уважения к личности. Что в нем нравилось Беллоку, понять трудно.

Гравелотт — местечко во Франции, где 6 июля 1870 г. произошло решающее сражение франко — прусской войны, знаменовавшее для Франции национальную беду.

Честербеллок — четвероногое чудище, придуманное Шоу. Спорил Шоу и с Честертоном, и с Беллоком, но доброго Честертона очень любил, агрессивного же Беллока почти не мог терпеть. Морис Бэринг писал Честертону в марте 1907 г., из Москвы:

Какую идиотскую статью Ваш драгоценный Шоу написал!

(А солнце освещает мокрый снег).

Он написал дурацкую статью,

Но это ладно, Бог ему судья (Сверкает снег, последний зимний снег).

Джордж Кэдбери (1839–1922) — владелец шоколадных фабрик и нескольких газет. С одной из них, «Дейли Ньюс», Честертон сотрудничал в первом десятилетии XX в.

Джон, 1–й виконт Морли Блекбернский (1838–1923) — историк и политический деятель.

Джордж Уиндэм (1863–1913) — писатель и политик, член парламента от консерваторов.

Чарльз Мастермен (1874–1927) — писатель, журналист, член парламента от либералов.

Уилл и Крукс — один из основателей партии лейбористов, существующей с 1900 г. (название свое носит с 1906 г.).

Иероглиф белой лошади — см. «Эссе».

Хаустон Стюарт Чемберлен (1855–1927) — политический мыслитель, развивавший теорию о превосходстве германской расы под влиянием Гобино (см.) и композитора Рихарда Вагнера (1813–1883), на дочери которого женился. В 1916 г. принял германское подданство.

Король — Иаков IV Стюарт, король Шотландии, разбитый впоследствии англичанами на Флодценском поле 9 сентября 1513 г.

Реку перейти — имеется в виду река Твид, отделяющая Англию от Шотландии.

 

Глава VI

 

В одной моей статье — «Шарлотта Бронте». В газете, видимо, она появилась еще в 1901 г., когда Честертоны жили на Эдвардс- плейс. Когда она вышла в книжке (1902), они уже переехали в Баттерси, который расположен за одну остановку до Клепхема.

Клепхем (произносится именно так, «р» и «И» не сливаются в звук (фр) — пригород Лондона на правом берегу Темзы, вторая остановка от вокзала Виктория.

Королевским кварталом Кенсингтон называли потому, что там родилась в 1819 г. и жила, пока не унаследовала трона, будущая королева Виктория.

Уильям Моррис (1834–1846) — поэт и художник, создавший новый стиль мебели и вообще новую эстетику интерьера.

Кольцо — так называемое Внутреннее кольцо, соединяющее несколько других линий подземки. На нем, среди прочих, расположены (по часовой стрелке) станции Паддингтон, Бейкерстрит, Фаррингдон, Ливерпул — стрит, Олдгейт, Блекфрайерс, Вестминстер, Виктория, Слоан — сквер, Ноттингхилл — гейт.

Стихи Киплинга — Честертон имеет в виду строки из «Quenford Dawn».

Сады Кью (Кью — Гарденс) — Лондонский Ботанический сад.

Джонатан Камине — Карр (1845–1915) — филантроп, основавший в 1875 г. поселок в Бедфорд — парке, за лондонским районом Чизик. Строил поселок архитектор Норман Шоу с помощниками. В конце концов Камминс — Карр разорился и тихо жил в своем поселке, причем под видом слуги в доме его находился исполнительный пристав. (Интересно, знал ли об этом П. Г. Вудхаус (1881–1975), поставивший втакое же положение сэра Криспина Скропа, героя романа «Девица в голубом» (1969)?)

Розово — алый город — отсылка к стихам Джона Уильяма Бертона (1813–1898) об аравийском городе Петра («…розово — алый город, древний, как время»).

Уильям Блэйк (1757–1827) — поэт, художник и мистик. Честертон написал о нем книгу (1910).

Кэмбервел — жилой район в южной части Лондона.

Сорделло — итальянский трубадур XIII в., герой одноименной поэмы Роберта Браунинга, изданной в 1840 г.

Уильям Батлер Йейтс (1865–1939) — английский поэт, ирландец. Был мистиком далеко не христианского духа, состоял в тайной ложе «Золотая заря». Вмести с леди Огастой Грегори (1852–1932) создал национальный ирландский театр, для чего они купили Театр Аббатства в Дублине, открывшийся в 1904 г. В 1951 г. театр сгорел, но был построен заново и открылся в 1966 г.

…Лили, Лолли и Джек — Сьюзен — Мэри (р. 1866), Элизабет (р. 1867) и Джон (1871–1957).

Джон Батлер Йейтс (1839–1922) — их отец, художник.

Страшную надпись в соборе св. Патрика — Честертон имеет в виду эпитафию Свифта (1667–1745), который заготовил ее сам для себя: «Ubi saeva indignatio ulterius cor lacerare nequit» («Когда лютое негодование уже не смогло терзать сердце»).

Лорд Солсбери (Роберт Артур Толбот, маркиз Солсберийский) (1830–1903) — лидер консерваторов после смерти Б. Дизраэли (см. ниже); в 1886–1892 и 1895–1902 гг. был премьер- министром.

Томас Генри Гекели (1825–1895) — один из первых дарвинистов.

Арчи Макгрегор — приятель Честертона. Лет его жизни узнать не удалось, зато известно, что в определенной мере он был прототипом Люциана Грегори из «Человека, который был Четвергом».

Защищал Навуфея — см 3 Книгу Царств, гл. XXI.

Хенли, Кол в и н — см. выше.

Спорили о теле Стивенсоновом — парафраза библейского стиха «споря о теле Моисеевом» (Иуд 1:9).

Стр. ЮЗСент Джон Хенкин (1869–1909) — драматург, писавший о жизни лондонских обывателей.

Анн и Безант (1847–1933) — одна из первых адепток Блаватской, после ее смерти — президент Теософского общества. В отличие от своей наставницы, активно боролась за самоуправление Индии.

Елена Петровна Блаватская (1831–1891) — основательница теософии, особого мистического учения, претендующего на владение оккультными тайнами Востока, в основном, — Индии. Сама Блаватская родом из России.

И с и да — египетская богиня, чей культ необычайно распространился в эллинистической и римской империи. Теософы пытались его возродить, полагая, что способны «проникнуть за покров Исиды», к оккультным знаниям.

Майя— одно из основных понятий индуизма, обозначающего, примерно, иллюзорность бытия.

Ens — понятие св. Фомы Аквинского (1225/26—1274), утверждающее бытийственность тварного мира, т. е. прямо противоположное понятию майи.

Джордж Бернард Шоу (1856–1950) — писатель, критик и драматург, ирландец по происхождению, хотя, как и Уайльд — из протестантской, а не из католической семьи. ГК. Честертон написал о нем книгу (1908) и несколько статей. Бывали между ними и публичные диспуты.

Лев Николаевич Толстой (1828–1910) — Честертон спорил и с толстовством. Особенно четко эти несогласия выражены в эссе «Немного о простоте» и «Сказки Толстого» (включены почти во все сборники, изданные у нас за последние 15–20 лет). См. также конец гл. III в «Ортодоксии», где и Толстой, и его антипод Ницше (1844–1900) противопоставляются св. Иоанне (Жанне д’Арк), и главы о толстовстве и о ницшеанстве в романе «Шар и крест».

Максимилиан Франсуа Мари Изидор де Робеспьер (1758–1794) — отношение Честертона к якобинцам и вообще к людям этого типа лучше всего выражено в эссе «Великан» (1904), где есть фраза «преступники и мученики Французской революции», и в специально посвященном Робеспьеру «Преступном черепе» (русский пер. см. в сборнике «Писатель в газете», М., «Прогресс», 1984)

Служила в каком‑то обществе, — Франсис служила в PNEU (The Parent National Education Union), находившемся в Вестминстере. В Сент — Джеймс — парк они оба пошли на время обеденного перерыва.

Бруклинский мост — висячий мост в Нью — Йорке, соединяющий Манхэттен с районом Бруклин, расположенным на Лонг — Айленде. Построен в 1883 г.

Железнодорожный мост через залив Ферт оф Форт (Восточная Шотландия) — построен в 1890 г., его длина — 521 м. В 1964 г. построен и автодорожный мост длиной в 1006 м.

 

Глава VII

 

Джон Лоуренс ле Бретон Хэммонд (1872–1949) — английский писатель и журналист, в 1899–1906 — издатель «Спикера».

Конрад Ноэл (1864–1942) — англиканский священник крайне левых взглядов. Был викарием в Эссексе. Нетрудно узнать его в молодом священнике из романа «Живчеловек» (1911), глава «Обвинение в воровстве».

Фридрих Ницше — см. выше, в примечаниях к гл. VI («Толстой»).

Генрик Ибсен (1838–1906) — этот норвежский драматург был необычайно моден, и Честертон пылко спорил с ним.

Эдгар Джипсон (1863–1938) — автор детективов, приятель Честертона.

«Кандида» (1 898), «Шоколадный солдатик» (1894) — пьесы Бернарда Шоу. На самом деле «Солдатик» должен бы называться примерно «Брани и муж», т. к. его заглавие, «Arms and the Man», восходит к началу «Энеиды», «Агша virumque сапо» — «Брани и мужа пою». Однако, не узнав аллюзии, русские переводчики назвали его «Человек и оружие», а потом переименовали в «Шоколадного солдатика».

«Подкрепите меня Уайльдом…» — перифраза строк из «Песни песней» (2:5)

«Личный секретарь» — трехактный фарс сэра Чарльза Генри Хотри (1858–1923). Премьера состоялась в 1884 г.

Роберт Бонтайн Каннингем Грэхем (1852–1936) — чрезвычайно разносторонний человек, который был и анархистом, и путешественником (в основном — в Латинской Америке), и плодовитым писателем. Наиболее известны его «Тринадцать рассказов» (1900), «Успех» (1902), «Эрнандо де Сото» (1903), «Шотландские истории» (1914), «Кони Конкисты» (1930). Каннингем Грэхем — шотландец (он претендовал на происхождение от короля Роберта II, правившего в 1370–71 гг.); но бабушка у него испанка.

Перси Дирмер (1867–1936) — англиканский священник.

Хью Латимер (ок. 1485–1555) — англиканский епископ, казненный Марией Тюдор (правила с 1553 по 1558) вместе с архиепископом Томасом Кранмером (1489–1555) и епископом Никла- сом Ридли (ок. 1506–1555).

«Грешник ли он, не знаю…» — см. Ин 9:25.

Генри Скотт Холланд (1847–1918) — англиканский священник и богослов, с 1895 — каноник в соборе св. Павла.

Чарльз Гор (1853–1923) — англиканский епископ, один из лидеров так называемого христианского социализма. Происходил из аристократической семьи (отец — граф, мать — дочь графа).

Cидни Смит (1771–1845) — один из основателей журнала «Эдинбург Ривью» (1802). Прославлен своим остроумием в беседах, статьях и письмах.

«Бог на небе и все хорошо на свете» — слова из песенки, которую поет героиня поэмы Р. Браунинга «Проходит Пиппа» (1841).

Джордж Рэмзи Макдональд (1866–1937) — английский политический деятель, лидер лейбористов, премьер — министр в 1924–м и с 1929 по 1935 г.

Томас Харди (1840–1926) — английский романист. Честертон много писал о нем, но самые интересные рассуждения — здесь, в «Автобиографии».

Стопфорд Огастес Брук (1832–1916) — англиканский священник, с 1872 г. — капеллан королевы. В 1880 г. вышел из церкви из‑за несогласия с ее догмами.

Джордж Мередит (1828–1909) — английский романист. См. о нем эссе «Один из великих» (издано по — русски) и книгу «Викторианский век в литературе» (еще нет).

Овцы… пастырь— отсылка к библейскому образу (см., например, Мтф 9:36).

Роберт Блечфорд (1851–1943) — английский журналист, издатель газеты «Кларион».

Эрнест Генрих Геккел ь (1834–1919) — немецкий биолог — дарвинист.

 

Глава VIII

 

Филип Гиббс (1877–1962) — английский романист и журналист. Был военным корреспондентом на обеих мировых войнах, посетил Россию в 1922 г., муссолиниевскую Италию и нацистскую Германию. Первым в мире взял интервью у Папы Римского (Бенедикта XV, 1914–1922). Когда Честертон писал «Автобиографию», Гиббс уже был «сэром».

В начале 20–го века он снимал квартиру в Баттерси, прямо под Честертонами, и писал об этом так: «Над нами жил большой человек, такой большой, что я иногда боялся, как бы он не продавил потолок и не расплющил нас. Это был Честертон, во славе своей толщины и в весеннем цветении своего великолепного дара».

Честертон дал его фамилию идиоту — журналисту в «Перелетном кабаке». Несомненно и им обоим, и читателям это казалось очень смешным.

Камил Демулен (1760–1794) — якобинец, казненный при терроре.

Жак Луи Давид (1748–1825) — французский живописец.

Сэр Лесли Стивен (1832–1904) — английский критик. Отец Вирджинии Вулф (1882–1941). Другая его дочь, Ванесса, в будущем — Белл, и два сына тоже были очень талантливы.

Дж. К. С., Джеймс Кеннет Стивен (1859–1882) — егобрат.

Джон Нокс (1510–1572) — шотландский религиозный реформатор.

Жан Кальвин (1509–1564) — французский и швейцарский богослов, один из лидеров протестантской реформации. Честертон неоднократно обличал его учение, кальвинизм.

Мартин Лютер (1483–1546) — отец протестантской реформации.

Уолтер Сэвидж Лендор (1775–1864) — английский поэт и прозаик, стиль его необычайно пленителен. Некоторые особенности его характера блестяще спародировал Диккенс, изобразив Бойторна в «Холодном доме».

Та, кого по праву назвали королевой Флит — стрит — речь идет об Аде Джонс (ок. 1890–1962), возлюбленной, а потом — жене Сесила Честертона. После его смерти во французском госпитале, сразу после войны (декабрь 1918), она называла себя только «миссис Сесил Честертон». При поддержке жены Георга V, королевы Марии, основала в Лондоне дома для неимущих женщин, «Сесил Хаузис». Получила звание кавалерственной дамы. После смерти Честертона и Франсис написала блестящую, но не всегда справедливую книгу «Честертоны» (скажем, она считала, что брату ее мужа не повезло с женой).

Сэр Чарльз Блейк Кокрейн (1872–1953) — английский антрепренер. Именно он привез в Англию Шаляпина и дягилевский балет.

Макс Рейнхардт (1873–1943) — немецко — австрийский актер и режиссер.

Барри Эрик Одэлл Пейн (1904–1925) — английский романист.

Букер Вашингтон (1856–1915) — негритянский общественный деятель (США).

 

Глава IX

 

Сесил… родился — Сесил Эдвард Честертон родился 12 ноября 1879 г.

Чарльз Стюарт Парнелл (1846–1891) был выбран в парламент в 1875 г. и защищал там интересы Ирландии. В 1890 г. разразился скандал, так как его заподозрили в том, что он имел отношение к бракоразводному делу капитана О’Ши. Парнелл не оправдывался, и отказался дать какие бы то ни было показания.

Голова Карла I — мистер Дик в «Дэвиде Копперфильде» все время удивляется, как в его бесконечную рукопись попадают упоминания о голове Карла I, казненного в 1644 г. (род. в 1600, правил с 1625).

Гарольд Скимпол — персонаж романа Диккенса «Холодный дом» (1852—53), прототипом которого считается писатель Джеймс Генри Ли Хант (1784–1854). Честертон в книге «Чарльз Диккенс» (1906) успешно показывает, в чем это верно, в чем — нет.

Рыцари первоцвета — первоцвет (примулу), отчасти по недоразумению, стали считать любимым цветком Дизраэли (см. ниже). С тех пор он стал эмблемой консерваторов, символизирующей их нравственную чистоту.

Джеймс Бальфур, граф Бальфурский (1848–1930) — член партии консерваторов, премьер — министр в 1902–1906 гг.

Оранжисты — ультрапротестантская партия в Ирландии, восходящая к ассоциации, созданной в 1795 г. Название связано с Вильгельмом III, принцем Оранским, который в отличие от своего тестя, католика Иакова II, был убежденным протестантом.

Поль Дерулед (1846–1914) — французский поэт и политический деятель крайне правого толка, один из самых яростных антидрейфуссаров. Жаль, что (несомненно, под влиянием Беллока) Честертон принял за рыцарство его агрессивность.

У самых ворот Рима — речь идет о перевороте 1923 г., который совершил Муссолини.

 

Глава X

 

Хэнвел — сумасшедший дом в Миддлэссексе, недалеко от Лондона. Слаф — сумасшедший дом в городе Слаф.

Джеймс Босвелл (1740–1795) — друг доктора Джонсона, записывавший беседы с ним.

Таскал по Сассексу — графство Сассекс, лежащее на самом юге Англии (подразделяется на Западный Сассекс и Восточный), очень красиво, туда переселялись из Лондона многие писатели (Киплинг, Бэринг, Леонард и Вирджиния Вулф, сэр Гарольд Никольсон и его жена Вита Сэквелл — Уэст. Как мы увидим, жил здесь и покинувший Америку Генри Джеймс. Элоди и Хилер Беллок окончательно переехали в Сассекс в 1905 г. После смерти жены (1914) Беллок остался там и жил до самой смерти (1953).

Мэри Кольридж (1861–1907) — английская романистка и поэтесса. Стихи написаны для романа «Двуликий король» (1897). Морис Бэринг считал, что эти шесть строк заменят и остальные строки, и весь роман.

Генри Джеймс (1843–1916) переехал из США в Англию в 1875 г. В сассекском городке Рай жил с 1898 года. Рядом с ним Честертоны проводили лето 1908 г. Визит Беллока состоялся 2 августа.

Оберон Томас Герберт, 8–й барон Льюкас (1876–1916) — английский политический деятель.

«Барабаны Дрейка» — песня на стихи сэра Генри Джона Нью- болта (1862–1938).

Сэр Фрэнсис Д рей к (ок. 1540–1596) — английский мореплаватель. Командовал флотом, победившим испанскую Армаду (1588).

Король Эдуард VII. сын Виктории, род. в 1841 г… правил в 1901–1910 гг.

Уильям Арчер (1856–1924) — критик и переводчик.

Сэр Эдвард Эльгар (1857–1934) — английский композитор.

Сэр Джеймс Мэтью Барри (1860–1937) — автор «Питера Пэна» и многих пьес.

 

Глава XI

 

Графство Бакс — графство Бекингемшир, расположенное к северо — западу от Лондона.

Дизраэливсе‑таки жил — Бенджамен Дизраэли (1804–1882), глава партии консерваторов, пользовался большим расположением королевы Виктории. Она дала ему графский титул в 1875 г., а Гладстона (см.), главу либералов, тоже занимавшего иногда пост премьер — министра, не сделала не только пэром, но и сэром. Действительно, Дизраэли с 50–х гг. жил в замке Хэгенден, и титул «Биконсфилд» выбрал из глубокого почтения к Эдмунду Берку (1729–1797), политическому деятелю и мыслителю, который жил там и похоронен.

Генрих III заказывавший для Вестминстера… — король Генрих III, сын Иоанна Безземельного, родившийся в 1217 г. и правивший (поначалу — формально) с девяти лет до 1272 г., увлекся перестройкой и украшением Вестминстерского аббатства, построенного в свое время королем Эдуардом Исповедником (правил с 1042 по 1066), которому он благоговейно поклонялся. На работы уходило столько денег, что сын Генриха III, Эдуард I, придя к власти, приостановил их, а настоятель, если верить хроникам, тут же умер от горя. Сын его и внук тоже носили имя странного, кроткого короля, с которым фактически закончилась эпоха англосаксов.

Генрих V… после Азенкура — король Генрих V (1387–1422, правил с 1413 г.) одержал победу над французскими войсками у французского селения Азенкур (25 октября 1415 г.). Заметим, что он был прямым потомком Генриха III в шестом колене (Генрих III — Эдуард I — Эдуард II — Эдуард III — Джон Гентски{1}енрих IV- Генрих V).

Круглоголовые — сторонники Оливера Кромвеля (1599–1658) и, тем самым, республики. Кавалеры — сторонники Карла I (см.) и, тем самым, монархии.

Гомруль (Ноте Rule) — движение конца XIX — начала XX века за самоуправление Ирландии.

Большой пожар — пожар 1666 г., от которого сгорела большая часть Лондона.

вратами из жемчуга и золота — см. Откр 22.

Клиссолд — герой романа Герберта Уэллса «Мир Уильяма Клиссолда».

министерство околичностей — см. «Холодный дом» Ч. Диккенса.

Марна — река во Франции, Нанси — городок во Франции, места боев 1914 г.

Ипр — местечко в Бельгии, где были впервые применены отравляющие вещества.

Принцы Ганновера — начиная с Георга I (правил с 1714 по 1727 г.) они правили Соединенным Королевством. Правление их достаточно законно, т. к. прабабушка Георга I, Елизавета, была дочерью Иакова I Стюарта (правил с 1603 по 1625 г.), но часть англичан и особенно шотландцы считали законной только линию Стюартов, представителем которой к смерти Анны (1714), дочери Иакова II, был его сын от второй жены Джеймс Фрэнсис Эдвард (1688–1766), т. н. «Старший Претендент», которого сторонники Стюартов, якобиты, именовали Иаковом III. Однако и сын, и внук Иакова II (Чарльз — Эдвард, «Младший Претендент», 1720–1788) были католиками, а со времен отделения анг- ли — канской церкви при Генрихе VIII король считался ее главой и не мог подчиняться Риму.

Полковник Чарльз Э. Реппингем (1858–1925) — военный историк и журналист.

Леди Джулиет Дафф (1881–1965) — дочь графа Лонсдейлского. С 1903 по 1914 г. была замужем за сэром Робином Даффом; с 1919 по 1926 г. — за майором Трэвером. Друг многих писателей, издала в 1916 г. антологию, куда входили их стихи.

Русского в военной форме — это был Николай Гумилев (1886–1921). В июне 1917 года он писал Ахматовой: «Мне обещали также устроить встречу с Честертоном. […] Его здесь или очень любят, или очень ненавидят. Но все считаются. Он пишет также и стихи, совсем хорошие» (цит. по книге ГМ. Кружкова «Ностальгия обелисков», М., 2002, стр. 178)

Габриэль д’Аннунцио (1863–1938) — итальянский писатель. Анатоль Франс (Жак Анатоль Француа Тибо, 1844–1924) — французский писатель. Честертон не принимал ни декадентства д’Аннунцио, ни безверия Франса.

Война в небесах — см. Откр (в синод, переводе: «произошла на небе война»).

Силы злобы поднебесной — см. Еф 6:12 (в синод, переводе и, видимо, в подлиннике: «духи злобы поднебесной»),

Мейфер — аристократический район Лондона. Чтобы дойти до дома родителей Честертона (по — видимому, он забыл, что еще был жив и отец, умерший в начале 1922 г.), надо пройти насквозь, с востока на запад, весь Кенсингтонский парк.

Хармсворты — основатели т. н. «желтой прессы», газетные магнаты братья Альфред Чарльз Уильям Хармсворт (1865–1922), позже — лорд Нордклиф, и Гарольд Сидни (1868–1940), позже — лорд Ротермир.

Фердинанд Фош (1851–1929) — командующий союзными войсками, с 1918 г. — маршал Франции.

Отрывок из поэмы С. Т. Колдриджа «Старый мореход» (1798) дан в переводе Гумилева. Какое промыслительное совпадение!

 

Глава XII

 

Покойного короля — Георг V (1865—январь 1936, правил с 1910 г.).

Джордж Натаниэль, маркиз Керзон Керлстонс- кий (1859–1925) — английский политический деятель. Министр иностранных дел в 1918–1922 гг.

Хью Ричард Сесил, барон Киксвудский (1866–1956) — английский политический деятель, консерватор. Сын лорда Солсбери.

Уилфрид Филип Уорд (1856–1916) — католический издатель и писатель. Его дочь, Мэйзи Уорд, и зять, Фрэнк Шид, известные издатели, были близкими друзьями Честертона.

«Старый Уорд» — Уильям Джордж (1812–1882), отец У. Ф. Уорда — перешел в католичество в 1845 г. Написал книгу «Идеал английской церкви».

Барон Фридрих фон Хюгель (1852–1925) — католический богослов, близкий к т. н. «модернистам».

«Вот Левиафан…» — см. Пс 103:26.

родоначальник — речь идет о фаворите и советнике Елизаветы I (1533–1603, правила с 1558) Уильяме Сесиле, бароне Берли (1520–1598).

Манчестерская школа — движение за свободную торговлю, то есть за то, чтобы государство не вмешивалось в экономику. Глава ее — Ричард Кобдэн (1804–1895).

Огастин Биррел (1850–1933) — писатель и политический деятель, министр по делам Ирландии с 1907 по 1916 г.

Джон Генри Ньюмен (1801–1890) — англиканский церковный деятель, перешедший в католичество (1845); позже, в 1879 г., стал кардиналом. Замечательный писатель, автор трактатов, статей, поэм и даже романов («Утрата и прибыль», 1848, и «Каллисто», 1856).

Дэвид Ллойд Джордж(1863–1945) — английский политический деятель, премьер — министр в 1916—22 гг.

Гилби — фирма, изготавливающая и продающая джин.

 

Глава XIII

 

«Атака легкой кавалерии», «Королева мая» — стихи А. Теннисона.

Элизабет Баррет Браунинг (1806–1861) — английская поэтесса, жена Роберта Браунинга.

Пальмерстон — Генри Джон Темпл, виконт Пальмерстон- ский (1784–1865), английский государственный деятель, премьер- министр в 1855–58 и 1859—65 гг.

Встреча с Суинберном произошла 5 июля 1904 г.

Уолтер Теодор Уоттс — Дантон (1832–1914) — английский критик, взял к себе в Патни больного Суинберна и ухаживал за ним.

«Герта» — одна из «Песен перед рассветом» (1871).

«Нам, гордецам, невзгоды суждены…» — пер. М. Редкиной.

Уолтер де ла Мэр (1873–1956) — английский поэт.

Элис Мейнелл (1847–1922) — английская эссеистка и поэтесса. Перешла вместе с мужем в католичество.

 

Глава XIV

 

Уильям Коббет (1763–1835) — английский общественный деятель, к которому Честертон был очень близок по взглядам и написал о нем книгу (1925).

Уайтчепел — один из самых бедных районов Лондона.

Сэр Джон Коллинз Сквайр (1884–1958) — английский поэт, критик и издатель.

Альфред Дафф — Купер, позже — граф Норидж (1890—

1954) — английский политический деятель. В 1940—44 гг. был министром информации, в 1944–47 — послом во Франции.

Джон Камерон Эндрю Бингем Мортон (1893–1979) — английский писатель и журналист. С 1924 г. вел в «Дэйли Экспресс» юмористический раздел, подписываясь «Бродяга».

Сэр Ален Патрик Герберт (1890–1971) — английский писатель, журналист и общественный деятель. Посвящен в рыцари после смерти Честертона, в 1945 г.

Сэр Уильям Уотсон (1858–1935) — английский поэт.

 

Глава XV

 

«1066 и так далее» — комическая история Англии У. С. Селларда и В. Дж. Джитсона (1930). В 1066 году норманнский герцог Вильгельм, прозванный Завоевателем (1027–1087), победил англосаксов при Гастингсе.

С пламенным сионистом — мне удалось найти в Честер- тоновском институте (Оксфорд), кто был этот сионист, но, как ни жаль, запись потерялась.

Теодор Рузвельт (1858–1919) — президент США в 1901—09 гг.

Франклин Делано Рузвельт (1882–1945) — президент США в 1933–45 гг.

Георг Иоганн Мендель (1822–1884) — австрийский монах, открывший законы наследственности.

Жан Батист Пьер Антуан де Монэ де Ламарк (1745–1829) — французский натуралист.

Эмиль Золя (1840–1902) — французский романист. Об отношении к нему Честертона см. эссе «Споры о Золя».

Альфред Дрейфус (1859–1935) — французский офицер, обвиненный в предательстве (1894). Оправдан в 1906 г. «Дело Дрейфуса» было проявлением антисемитских настроений во Франции того времени.

Морис Баррес (1862–1923) — французский писатель и политик, крайний националист.

Арский кюре — Жан — Мари Вианнэ (1786–1859), свя- щен — ник французского селенья Арс, причисленный к лику святых.

Имя Россети — Россети (1828–1882) звали Данте Габриэль (отец его был итальянцем).

Пасхальное восстание — восстание в Ирландии на Пасху 1916 г.

Евхаристический конгресс ^состоялся в Дублине в 1932 г. Гилберт и Франсис Честертоны были почетными гостями.

Юзеф Клемент Пилсудский (1867–1935) — польский маршал, президент Польши в 1918–1922 гг., премьер — министр в 1926–28 и 1930 г.

Роман Дмовский (1864–1939) — польский политический деятель. Умер в начале 1939 г., до вторжения немцев в Польшу.

«Которого евреи распяли» — позволю себе вспомнить, как на собрании общества св. Албания и св. Сергия, объединяющего православных и англикан, кто‑то затронул эту тему, и один человек закричал: «Его распяли фарисеи, как распинают и теперь». Было это в марте 1998 г., в зале Вестминстерского аббатства.

Речь идет об Остробрамской иконе Божьей Матери, расположенной над южными воротами городской стены.

 

Глава XVI

 

Некоторые свойства моего друга — отец (позже — мон- синьор) Джон О’Коннор (1870–1952) написал после смерти Г. К. Ч. книжку «Отец Браун о Честертоне»

 

Ил кл и — рыночный и курортный городок в графстве Йоркшир.

Френк Уинфилд Вулворд (1852–1919) — основал в Англии и Америке сеть универсальных магазинов.

Гордон Сэлфридж — владелец универсального магазина на Оксфорд — стрит, открытого в 1909 г.

«Мой конец — мое начало» («Еп та fin git топ сотепсе- ment») — слова самой Марии Стюарт (1542–1587). Т. С. Элиот (1888–1965) использует их в одном из своих «Четырех квартетов» (1936–1943) «Ист Кокер».

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 271; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!