Мотивационные ошибки 6 страница



4) на поведение влияют и общие ситуационные факторы (может ли всегда человек заявить о своих политических пристрастиях в условиях тоталитарного режима?); 5) расхождение аттитюда и поведения иногда может быть объяснено при помощи «порогового» анализа, т.е. с учетом возможных для вербального выражения аттитюда средств (не найдены адекватные слова для выражения позиции). Автор полагает, что для преодоления этого уместен был бы многомерный анализ, позволяющий вскрыть относительное значение каждого фактора, способного «смыть» влияние аттитюда [162, р. 182—183]. Легко видеть, что все три названных здесь подхода пытались определенным образом «спасти» традиционную постановку вопроса о взаимоотношениях аттитюда и поведения, пошатнувшуюся в результате давнего открытия Ла Пьера.

Наряду с этими поисками была выдвинута принципиально иная гипотеза относительно этого взаимоотношения. Она имеет особое значение для психологии социального познания, в частности для решения вопроса о соотношении знания и поведения. Новая версия заключалась в предположении, что не аттитюды определяют поведение а, напротив, поведение определяет аттитюды. Строго говоря основания для такой версии были заложены достаточно давно' еще в теории когнитивного диссонанса Л. Фестингера. Среди мотивов уменьшения диссонанса после принятого решения был назван способ своеобразного «оправдания», которое необходимо человеку, чтобы не испытывать разочарования. Этот способ заключается в том, чтобы приписать позитивные черты принятой альтернативе и негативные черты альтернативе отвергнутой. Но это и есть не что иное, как формирование аттитюда на основе совершенного выбора, т.е. поведения.

Однако более полное развитие идея получила в последнее время, в основном в работах Д. Бема по самовосприятию и самопрезентации. Бем предположил, что человеку свойственно в случае совершения какого-либо поступка, который может выглядеть непоследовательно, также применять механизм самооправдания, т.е. постфактум заявить о логичности поступка, порожденной существующей, ранее сложившейся установкой. Поведение в данном случае ведет за собой аттитюд. Да и в более широком смысле человек, познавая себя, по Бему, сначала наблюдает свое поведение и лишь затем умозаключает относительно того, каким отношением к объекту (т.е. аттитюдом) оно обусловлено [см. 69]. Самопрезентация всегда связана с самооправданием, и хотя, по мнению некоторых авторов, это скорее самообман [см. 36, с. 121], тем не менее зависимость аттитюда от поведения налицо. Можно привести целый набор условий, при которых именно поведение определяет аттитюд. Например, когда мы при помощи поступка обдумываем ситуацию, в которой наши действия предписаны ролью, или ситуацию, в которой надо самооправдаться в силу особой ответственности, и т.д.

Своей концепцией Бем выступил против Фестингера с его теорией когнитивного диссонанса. По Фестингеру, как мы помним, люди знают о несоответствии своих мнений, установок поведению, и отсюда у них диссонанс. Бем считает, что люди не знают обычно свои подлинные установки, напротив, они выводят их из своего поведения (узнают, таким образом, задним числом), поэтому сомнительно наличие у них диссонанса. Механизмы самоатрибуции нужно поэтому изучать специально. Д. Майерс делает по этому поводу такой вывод: «Мы не только выступаем за то, во что верим, но мы также верим в то, за что выступаем» [69, с. 176].

Таким образом, вряд ли есть единственное решение вопроса о Том, как связаны между собой аттитюды и поведение. Скорее существует определенный «круг»: аттитюд — поведение — аттитюд, что означает своеобразную «когнитивную эскалацию». Но если верны эти утверждения, тем больше оснований для более внимательного изучения вопроса о роли аттитюдов как своеобразной «связки» познания и поведения в социальном мире. Аффективно-когнитивно-поведенческая структура аттитюда — при любой трактовке характера связи между аттитюдом и поведением — способствует ликвидации когнитивной «стерильности» социального познания и делает его гораздо более адекватным его субъекту — человеку со всем богатством его внутреннего мира, включающего, наряду с когнитивной системой, эмоции и переживания [19].

 

3 ПЕРЦЕПТИВНАЯ ЗАЩИТА

 

Первоначально феномен перцептивной защиты был открыт и описан Дж. Брунером и др. как способ, с помощью которого человек ограждает себя от восприятия угрожающих ему стимулов и стимулов, травмирующих его переживания. Такое «ограждение» не означает, что индивиду свойственно вообще обойти тот стимул, который несет ему угрозу. Речь идет о другом. Во-первых, было установлено, что у человека существует иерархия порогов различения разных стимулов, во-вторых, было доказано, что феномен перцептивной защиты важен для понимания мотивации перцептивного процесса. Перцептивная защита поэтому может быть истолкована в данном случае как попытка игнорировать какие-то черты воспринимаемого объекта и как попытка выстроить определенную преграду его воздействию на субъекта познания.

Для этого важно учесть три важные характеристики перцептивной защиты, описанные в общей психологии: 1) эмоционально беспокоящие или пугающие стимулы имеют более высокий порядок распознавания, чем нейтральные; 2) в этом случае как бы «вытягиваются» замещающие когниции, которые предотвращают распознавание угрожающих сигналов; 3) часто защита выстраивается, если даже сигнал нераспознан: индивид от него как бы «закрывается». Из этого Брунер и Постмен сформулировали принципы селективности восприятия, среди которых в нашем контексте нужно упомянуть два: принцип защиты (стимулы, противоречащие ожиданиям субъекта или несущие потенциально враждебную информацию, узнаются хуже и подвергаются большему искажению) и принцип настороженности (стимулы, угрожающие целостности индивида, могущие привести к серьезным нарушениям в психическом функционировании, распознаются быстрее прочих). В обыденной жизни наличие таких механизмов доказывается существованием так называемых «слов-табу». Хороший пример этого находим у Л. Толстого в «Анне Карениной», когда в трудной для нее ситуации она предпочитает не говорить с Вронским о том, что на самом деле ее глубоко волнует и представляет для нее несомненную опасность — о разрыве с ним («Не будем, не будем говорить об этом...»). Здесь налицо введение «табу» на определенную тему, т.е. попытка «закрыться» от угрожающего стимула.

Перцептивная защита может быть определена в рамках психологии социального познания как изменение порога осознания социально значимого материала. Она проявляет себя в достаточно неожиданных формах. Примером этого является обозначенный Г. Олпортом «принцип последней попытки» — стремление человека в сложных для него обстоятельствах «цепляться» до последнего за какую-то привычную истину, отгораживая ее от идущих извне каких-либо угроз. Этот принцип действует, в частности, при восприятии своей и «чужой» группы. Сформированное раз представление о какой-либо группе человеку свойственно удерживать как можно дольше, сохранять ранее осуществленную категоризацию. В сложных социальных условиях, например при межгрупповых (межнациональных) конфликтах, человек стремится как бы упростить свой выбор, для чего и ставит заслон новой информации. Принцип последней попытки особенно отчетливо доказывает свое существование в устойчивости существующих у человека стереотипов — и здесь проявляется стремление отдать предпочтение той информации, которая соответствует уже устоявшимся взглядам. В общем же плане принцип последней попытки представляется также одним из способов перцептивной защиты, что было доказано и в ряде экспериментальных исследований.

Другим специфическим проявлением феномена перцептивной защиты в процессе социального познания является открытый М. Лернером феномен «веры в справедливый мир» [138]. Его суть заключается в том, что человек не хочет верить в то, что лично с ним без его вины может случиться что-то «плохое», ибо мир «справедлив». Жить в убежденности, что без вины ты никогда не будешь наказан, естественно легче. И это ощущение психологического комфорта заставляет отгораживаться от той информации, которая грозит этот комфорт разрушить.

Вера в справедливый мир была продемонстрирована в эксперименте, где четыре испытуемых вносят равный вклад в игру. Награждается же случайно выбранный экспериментатором. При опросах участников и наблюдателей о том, кто внес наибольший вклад, называют, как правило, награжденного. Побеждает «справедливость»: раз награжден, значит за дело. То есть люди верят в то, что есть соответствие между тем, как они ведут себя, и наградами (наказаниями), получаемыми за это.

Идея справедливости прилагается и к себе, и к другому. При этом «невиновность» жертвы разрушает веру в справедливый мир и отсюда часто — антипатия к жертве («значит, по заслугам»). В эксперименте М. Лернера и К. Симмонс испытуемые наблюдали, как ударами тока был наказуем человек, дающий неправильные ответы на вопросы экспериментатора [см. 14, с. 371]. Никакого сочувствия к жертве у испытуемых не возникало; напротив, было продемонстрировано негативное отношение к ней. Аналогичные результаты были получены и в эксперименте М. Лернера и Дж. Меттьюза, осуществленного в русле общих идей психологической теории справедливости [138]. Двум его участникам было предложено бросить жребий, кто из них в ходе эксперимента будет подвергаться ударам тока, а кто будет работать в комфортных условиях. В одном случае испытуемый тянул жребий и узнавал, что будет наказан током его партнер. В другом случае тот же испытуемый узнавал, что партнер уже вытащил «плохой» жребий. Когда после этих двух попыток испытуемого попросили описать жертву, то описания носили различный характер. В первом случае испытуемый полагал, что именно он «виновен» в наказании партнера, так как вытащил «хороший» жребий, а партнеру достался «плохой»; при этом жертва описывалась негативно («раз я выиграл, значит, я не должен быть наказан, а ему — уж такая судьба»). Во втором случае жертва получала нейтральную оценку: сам вытащил наказание, сам и виноват. Так или иначе, при всех обстоятельствах «вера в справедливый мир сохранялась».

«Защита», возникающая у субъекта в данном случае, заставляет его не верить в то, что тебя самого может постигнуть несчастье: утверждается мысль, что раз жертву постигло такое несчастье, значит, она сама «виновата». Это вытекает из убеждения, что мир справедлив и в нем каждый получает то, что заслужил. Если же кто-то явился жертвой, следовательно, тому есть причина, хотя, может быть, и неизвестная нам. Подобная логика рассуждения дополняется феноменом, который назван «эффект заднего ума», когда человек после ознакомления с результатом какого-либо события радостно заявляет: «Я так и знал!» Это способствует укреплению уверенности в своей собственной правоте. Аналогичная «правота» ощущается и в недоверии или даже в осуждении жертвы.

Естественно, такая вера в справедливый мир — достояние достаточно наивного наблюдателя, но, коль скоро исследуется процесс познания социального мира обыденным человеком, феномен должен быть учтен. Житейская практика дает много примеров существования его. Так, в годы сталинских репрессий, когда практически каждый мог оказаться в руках НКВД, многие люди наивно полагали, что сажают только за что-то: если я не замешан ни в каких заговорах, то меня минует сия чаша. Теперь хорошо известно, сколь многие поплатились за веру в такую «справедливость».

На основании такой наивной веры складывается тенденция приписывать злодеяния жертвам, а различные положительные (успешные) действия — «позитивным» персонажам. Если же вдруг выясняется, что жертва невиновна, то это разрушает веру в справедливый мир, «ценность» жертвы при этом снижается. Тогда для восстановления веры в «справедливость» еще более обостряется отвержение невинной жертвы. В современной науке виктимологии специально исследуются случаи, когда определенный тип людей чаще других оказывается жертвой. Несомненно, что важным фактором такого явления становится использование феномена «веры» как самими субъектами, так и их окружением. Есть любопытные наблюдения относительно того, как изменяется отвержение невинной жертвы в зависимости от позиции самого субъекта познания (наблюдающего жертву). Если жертва страдает относительно продолжительное время и ожидает продолжения своих страданий, негативная ее оценка очень сильна (по принципу — «значит, за дело»). Если же индивид, наблюдающий жертву, может вмешаться и предотвратить дальнейшие страдания жертвы, то он будет оценивать ее менее негативно. Логика рассуждения здесь, по-видимому, такова: жертва невиновна, я помог доказать ее невиновность, следовательно, справедливость восстановлена и теперь жертва не нуждается в полном ее отвержении.

Значимость веры в справедливый мир, как разновидность перцептивной защиты, играет большую роль в выборе стратегии поведения. Тем большее значение имеет разрушение этой веры. Важным следствием его является открытый М. Селигменом феномен «выученной беспомощности» [см. 98]. Первоначально этот феномен был выявлен на экспериментах с животными (лошади на скачках, постоянно наказываемые и за плохие, и за относительно хорошие результаты, утрачивали всякую мотивацию улучшать свои достижения). Позже было установлено, что «выученная беспомощность» может быть свойственна и людям. Она возникает тогда, когда человек осознает, что он не в состоянии ни прогнозировать, ни контролировать результат своих действий. Получаемая извне информация оказывается недостаточной для того, чтобы добиться результата, зависящего от нас. А если что-то непредсказуемо, то независимо от наших усилий может произойти и что-то нежелательное. Возникает ситуация, описанная Л. Кэрроллом в сказке

«Алиса в стране чудес»: за что бы Алиса ни бралась, все оказывается «не таким», как ожидалось. Человек, оказавшийся в такой ситуации, усваивает «беспомощность»: он начинает вести себя как жертва — пассивно и неэнергично. Неверие в свои силы, молчаливое согласие с тем, что ничего нельзя предпринять, — также разновидность утраты веры в справедливый мир.

Наступление такого состояния тесно связано с рядом уже рассмотренных познавательных процессов. Оказалось, что «выученная беспомощность» определенным образом зависит от атрибутивного стиля личности. Из трех атрибутивных стилей: пессимистического, оптимистического и нереалистично оптимистического — первый чаще всего приводит к тому, что человек обращается к внешнему локусу контроля (становится экстерналом). Это ведет к отказу от желания что-то изменить и вообще к отсутствию веры в принципиальную возможность изменить что-либо. В данной ситуации человек привыкает к беспомощности: определенный стиль работы с социальной информацией, разрушение защиты от негативной информации порождают особый тип поведения.

Включенность атрибутивного стиля в возникновение «выученной беспомощности», однако, оказывается более сложной. В ряде экспериментов показано, что не только приписывание внешних причин событиям приводит к ощущению беспомощности. Это можно продемонстрировать на относительно простом примере. Если студент не сдает подряд два экзамена, к которым он готовился по-разному (к первому очень тщательно, читая дополнительную литературу, а к другому — едва просмотрев конспекты лекций), то он легко может впасть в состояние синдрома «выученной беспомощности»: абсолютное невезение налицо, его собственные усилия ничего не меняют в результате, ситуацию он контролировать не может. Естественно, что он может по-разному объяснить причину случившегося, т.е. приписать причину разным факторам. Если он обращается к внешним факторам («многие не сдали»), то ощущение беспомощности будет поддержано. Но если он обратится к внутренним причинам («я такой невезучий»), то это также может породить чувство беспомощности. Следовательно, один лишь атрибутивный стиль не объясняет всего комплекса проблем возникновения «выученной беспомощности». Большое значение имеют и другие индивидуальные психологические особенности человека, а также черты его личности.

Огромную роль в возникновении феномена «выученной беспомощности» играет общая позиция человека в реальных жизненных ситуациях, в частности особенности процесса социализации: насколько часто ребенок на протяжении своей жизни попадал в ситуацию, когда получал доказательства безнадежности своих попыток изменить что-либо. Приобретенная же «выученная беспомощность» оказывает влияние на дальнейшую линию поведения человека, будь то успешность в образовании, в излечении пациентов, в защите своих прав при безоснованных обвинениях. «Чисто» психологический феномен, каковым является «выученная беспомощность», оказывается включенным в сложный процесс социального познания и социального действия.

Широкое распространение веры в справедливый мир как одного из способов психологической защиты, как мы видели, основывается на безусловной желательности для человека когнитивного соответствия, поскольку при его наличии жизнь представляется более предсказуемой в плане тех поступков, которые помогают человеку выжить. Это желание стабильности обусловливает и применение «принципа последней попытки».

Распространенность веры в справедливый мир и тяжелые переживания последствия ее разрушения — явления того же порядка. Понятно, что мечта о стабильности социального мира отнюдь не всегда подкрепляется реальностью. И тогда могут возникнуть два варианта значения указанных факторов в социальном познании:

или еще больший отрыв «картины» реального мира от его образа, сконструированного в голове, или, напротив, стремление достичь желаемой стабильности и в реальном мире. Но это уже вопрос о связи познания и действия, детерминантом решения которого не может быть лишь совокупность чисто психологических факторов.

Глава VI

СОЦИАЛЬНЫЙ КОНТЕКСТ

 

Исследование социальных детерминант процесса социального познания — важнейший аспект всей данной области психологии. Кроме того, что социальный контекст познания человеком окружающего мира очевиден, проблема эта является одной из самых животрепещущих в современной социальной психологии. Решение ее рассматривается многими современными исследователями как своеобразный водораздел между «американской» и «европейской» традициями. Как уже неоднократно упоминалось, острие критики «американского» подхода со стороны европейских коллег — именно в недооценке учета социального контекста при различных «когнитивистских» построениях [122].

Хотя необходимо полное исследование всех социальных детерминант для всестороннего объяснения процесса социального познания, в современной литературе предложены лишь отдельные фрагменты этой темы. Рассмотрены, в частности, два социальных фактора, имеющих особое значение в обсуждаемом контексте: социальный консенсус и проблема ценностей. Заслуга в исследовании этих факторов и их значения в социальном познании принадлежит А. Тэшфелу [154].

 

1. СОЦИАЛЬНЫЙ КОНСЕНСУС

 

Термин «социальный консенсус» употребляется в психологии социального познания в двух смыслах — узком и широком. В узком смысле социальный консенсус — это некоторое согласие между испытуемым и экспериментатором в эксперименте. Хотя этот вопрос сам по себе и заслуживает большого внимания не только для социальной, но и для общей психологии, в данном случае обсуждаться не будет, поскольку это предмет особого исследования. Социальный консенсус в широком смысле слова имеет непосредственное отношение к психологии социального познания.

Социальный консенсус в широком смысле означает, что большая или меньшая «выпуклость» элементов внешнего социального окружения зависит не только от индивидуального опыта, способностей, психологического склада личности, когнитивного стиля воспринимающего, но и от принятых образцов толкования явлений в той или иной культуре, в том или ином типе общества, какой-либо его части. Эти принятые образцы суть определенные конвенциональные значения, т.е. своего рода договоренности относительно того, как будут интерпретироваться те или иные данные, полученные в процессе познания социальных явлений.

В одном из исследований приводится пример существования таких конвенций. Антрополог Халлоуэлл приводит рассказ индейца о его встрече с мифическим чудовищем Виндиго. Индеец полагал, что встретился с Виндиго, поскольку услышал своеобразные звуки, по его мнению, принадлежащие Виндиго. Т.е. он сделал вывод на основе восприятия некоторых физических стимулов. Эти стимулы для индейца значимы, поскольку базируются на некоторой «конвенции»: именно так звучит Виндиго в мифах, распространенных среди индейцев. На самом деле звук, описанный индейцем, похож на звук самолета. Однако для индейца существует различная субъективная вероятность встречи с самолетом и с Виндиго в глухом лесу. Поэтому индеец, опираясь на известное ему конвенциальное значение, интерпретирует звук, как звук Виндиго. Говоря словами В. П. Зинченко и М. К. Мамардашвили, мы имеем здесь дело с тем, как «субъективность входит в реальность» [см. 46].

В каждой культуре существуют универсальные понятия, касающиеся времени, пространства, изменения, причины, судьбы, числа, отношения частей к целому, которые определенным образом связаны между собой и, по выражению А. Я. Гуревича, образуют своего рода «модель мира», ту сетку координат, при построении которой люди воспринимают действительность и строят образ мира, существующий в их сознании [37]. Использование конвенциональных значений ведет к тому, что информация в значительной части не перепроверяется, так как слишком велика опора на сложившийся социальный консенсус, заданный данной культурой. Речь идет о распространенности «ходячих представлений», которые могут существовать не только в обыденном сознании, но иметь значение и хождение в каких-то, например, профессиональных кругах, в сообществе ученых или деятелей культуры. Мера их распространенности может быть различной, но ореол «так принято» свидетельствует об их силе и значимости. Однако значение социального консенсуса нельзя абсолютизировать. Естественно, что при определенных условиях в силу ряда причин он может нарушаться. Тогда социальное познание сталкивается с феноменом, получившим название «слом социального консенсуса», и этот феномен должен быть изучен и исследован специально.

Принципиальная возможность слома социального консенсуса обоснована тем, что люди, естественно, не обязательно согласны следовать «общепринятому» и среди них находятся такие, для кого остается пространство для несогласия, т.е. для реинтерпретации того, что интерпретировалось с точки зрения социального консенсуса. Без такого альтернативного взгляда на мир, на его проблемы в обществе вообще бы господствовал полный застой. Особенно ярко значение возникновения инакомыслия проявляется в развитии науки.

Как известно, при описании хода ее развития Т. Кун ввел понятие «парадигма», под которой понимается принятый в сообществе ученых в определенный отрезок времени некоторый «образ» науки, включающий в себя согласие относительно предмета исследования, методов и подходов [56]. Кун справедливо отмечал, что, кроме научных, есть еще и вненаучные факторы утверждения и поддержания определенных парадигм: это может быть и субсидирование тех исследований, которые осуществляются в русле принятой парадигмы, и поощрение ученых, работающих в ее рамках. Одним словом — это социальные факторы, способствующие сохранению на определенном отрезке времени принятой системы взглядов. Достаточно вспомнить социальную поддержку господствующей в 40-е гг. в советской биологии парадигмы, представленной Т. Г. Лысенко, и многие другие аналогичные примеры.

Кун внимательно рассмотрел пути «расшатывания» парадигмы и выхода науки из кризиса в случае утраты господствующей парадигмой ее силы. Таких путей три: 1) господствующая парадигма еще сможет доказать свою силу и продолжит свое существование;

2) будет констатирован ее крах, но поиск выхода будет «отложен в долгий ящик», а старая парадигма будет продолжать свое существование как простой ярлык; 3) кризис разрешится с возникновением нового претендента на место существующей парадигмы и началом борьбы за принятие новых идей. Состоится «переключение гештальтов», если употребить когнитивистскую терминологию. Этот процесс не всегда осуществляется мирно: природа сопротивления новому — в убежденности, что и в старой парадигме есть основания для ее возрождения, что и в нее еще можно втиснуть новые факты и открытия. Поэтому иногда нужно время жизни целого поколения, чтобы убедиться в необходимости слома консенсуса.

Переход от одной парадигмы к другой означает у Куна выход ученых в другой когнитивный мир: после перехода к новой парадигме возникает как бы новое (иное) видение мира, «как если бы профессиональное сообщество было перенесено в один момент на другую планету, где многие объекты им незнакомы, да и знакомые объекты видны в ином свете» [56, с. 145]. Этот «иной свет» можно представить как определенную призму, через которую человек вообще видит мир. Рассуждения Куна о смене парадигм в развитии науки дают поэтому много полезного для более общей трактовки «смены гештальтов», которая происходит при утрате старого социального консенсуса и замене его новым, в частности при радикальных социальных преобразованиях.

В обыденной жизни, а значит и в обыденном познании социального мира «видение» его в разном свете распространено очень широко: больные какой-либо тяжелой болезнью «видят» мир через призму этой болезни, поступающие в вуз — через призму экзаменов и т.п. В психологии профессий высказано предположение о том, что для разных профессиональных групп существует различный «образ мира», в условиях становления рыночных отношений в нашей стране констатируется развитие «маркетингового мышления», что тоже свидетельствует о возможности построения весьма различных «картин» социальной реальности [44].

Различное видение мира находит свое выражение в системе употребляемого языка. Это стало предметом исследования в лингвистике, где была сформулирована известная гипотеза Сепира— Уорфа. Суть ее заключается в том, что воспринимаемый и осмысливаемый нами мир строится на основе определенных языковых норм: элементы мира обозначены при помощи единиц языка; мы выделяем в мире явлений те или иные категории, связываем их так, чтобы они были организованы, а это предопределяет использование некоторой языковой системы, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Гипотеза Сепира-Уорфа получила название «гипотезы лингвистической относительности», поскольку она обосновывает мысль о том, что сходная картина мира может существовать только при некотором сходстве языков, ее описывающих.

По мнению ряда исследователей, в гипотезе Сепира—Уорфа можно выделить два существенных принципа: 1) группы людей, говорящие на разных языках, по-разному воспринимают и постигают мир; 2) причиной познавательных различий служит язык [см. 53]. Первый принцип в строгом смысле слова и есть гипотеза лингвистической относительности. Второй принцип есть доктрина лингвистического детерминизма. Судьба каждого из этих принципов в истории дальнейшего развития науки различна. Второй принцип с самого начала кажется чрезмерно категоричным: вряд ли даже в качестве гипотезы можно принять положение о том, что все результаты различий в познавательных процессах обусловлены только языком. Если бы это было так, люди вообще не могли бы воспринимать и познавать мир, а могли бы лишь говорить о внешнем мире. Что касается первого принципа (который и подучил особенно широкую известность), то он также подвергался серьезной критике, главным образом при опоре на результаты многочисленных экспериментальных исследований.

Эти исследования использовали те идеи Уорфа, где он вычленил отдельные аспекты языка, которые оказывают особое влияние на мышление. Это — лексика, т.е. определенный словарь, которым пользуются люди, и грамматика — правила комбинирования значащих единиц.

По поводу роли лексики в познавательных процессах существует много наблюдений и экспериментальных работ. Известен тот шок, который испытали ранние исследователи проблемы, узнав, например, что в Греции времен Гомера не было полного, с нашей точки зрения, цветового словаря, т.е. отсутствовали наименования многих известных цветов. Иллюстрации этого явления мы находим в упоминаемом исследовании А. Р. Лурия, просившего неграмотных узбекских женщин определить цвет показываемых им «зеленых» предметов (травы, веток, листьев). Слово «зеленый» отсутствовало в их словаре, но это не значит, что они не воспринимали этот цвет. Напротив, восприятие зеленого цвета было гораздо более дифференцированным: узбекские женщины различали «цвет увядшей травы», «цвет скошенного сена» и т.п. Таким образом, несмотря на различия в лексике, можно «договариваться» относительно значения многих различных по звучанию слов. Это же подтверждается и практикой перевода с одного языка на другой. Поэтому был сделан вывод о том, что языки различаются между собой не столько тем, что в них можно выразить, сколько тем, что в них легче выразить. Это дало основание для более смягченной трактовки гипотезы лингвистической относительности.

Аналогичное заключение было сделано и на основании экспериментов, выявляющих роль грамматики в познавательных процессах, которую Уорф называл «способом говорения». Традиционные для большинства языков грамматические формы (например, временные различия — существование глаголов в настоящем, прошедшем и будущем времени) значительно модифицированы в нетрадиционных языках. Большое количество экспериментов проведено в детской психологии, например, на различное употребление выражений, сравнивающих предметы: «больше чем», «меньше чем». Выясняется, что в разных культурах у детей установлены разные тенденции по поводу того, в каких случаях надо употреблять выражения «больше чем» и «меньше чем» [см. 53].


Дата добавления: 2016-01-03; просмотров: 14; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!