Письма к товарищу. О жизни и смерти



                                                   

I

Товарищ! Сейчас нам прочитали приказ: с рассветом – бой. Семь часов осталось до рассвета.

Теперь ночь, дальнее мерцание звезд и тишина; смолк артиллерийский гром, забылся коротким сном сосед, где-то в углу чуть i слышно поет зуммер, что-то шепчет связист...

Есть такие минуты особенной тишины, их никогда не забыть!

Помнишь ночь на 17 сентября 1939 года? В пять ноль-ноль мы перешли границу и вошли в фольварк Кобылья Голова. Тишина удивила и даже обидела нас. Только цокот копыт наших коней да стук наших сердец. Мы не такой ждали встречи!

Но изо всех окон на нас молча глядели сияющие радостью глаза, из всех дверей к нам тянулись дрожащие от волнения руки... И я нет, этого не рассказать! Этого не забыть – тишины переполненных счастьем душ.

А полдень 13 марта 1940 года? В двенадцать часов дня разом смолкли все пушки, гаубицы и на всем карельском перешейке вдруг воцарилась тишина – незабываемая, прочная тишина победы. И мы услышали тогда, как звенит лед на Вуокси-Вирта, как шумит ветвями красавец лес, как стучит о сосну дятел, – раньше мы ничего не слышали из-за канонады.

 

 

 

Когда-нибудь буду вспоминать я и сегодняшнюю ночь, ночь на 30 октября 1941 года. Как дрожали, точно озябшие, звезды. Как ворочался во сне сосед. А над холмами, окопами, огненными позициями стояла тишина, грозная, пороховая тишина. Тишина перед боем.

А я лежал в окопе, прикрывая фонарик полою мокрой шинели, писал себе письмо и думал... И так же, как я, миллионы бойцов, от Северного Ледовитого океана до Черного моря, лежали в эту ночь на осенней, жухлым листом покрытой земле, ждали рассвета и боя и думали о жизни и смерти, о своей судьбе.

 

2

Товарищ!

Очень хочется жить.

Жить, дышать, ходить по земле, видеть небо над головой.

Но не всякой жизнью хочу я жить, не на всякую жизнь согласен.

Вчера приполз к нам в окоп человек «с того берега» – ушел от немцев. Приполз на распухших ногах, на изодранных в кровь локтях. Увидев нас, своих, заплакал. Все жал руки, все обнять хотел. И лицо его прыгало, и губы прыгали тоже.

Мы отдали ему свой хлеб, свое сало и свой табак. И, когда человек насытился и успокоился, он рассказал нам о фашистах: о насилиях, пытках, грабежах. И кровь закипала у бойцов, слушавших его, и жарко стучало сердце.

А я глядел на спину этого человека. Только на спину. Глядел не отрываясь. Страшнее всяких рассказов была эта спина.

Всего полтора месяца прожил этот человек под властью врага, а спина его согнулась. Словно хребет ему переломали. Словно все полтора месяца ходил он кланяясь, извиваясь, вздрагивая всей спиной в ожидании удара. Это была спина подневольного человека. Это была спина раба.

– Выпрямься! – хотелось закричать ему. – Эй, разверни плечи, товарищ! Ты среди своих.

Вот когда увидел я, с последней ясностью увидел, что несет мне Фашизм: жизнь с переломленной, покоренной спиной.

Товарищ! Пять часов осталось до рассвета. Через пять часов я пойду в бой. Не за этот серенький холм, что впереди, буду я драться с врагом. Из-за большего идет драка. Решается: кто будет хозяином моей судьбы – я или он.

До сих пор я, ты, каждый был сам хозяином своей судьбы. Мы избрали себе труд по призванию, профессию по душе, подругу по сердцу. Свободные люди на свободной земле, мы смело глядели в завтра. Вся страна была нашей Родиной, в каждом доме товарищи. Любая профессия была почетна, труд был делом доблести и славы. Ты знал: каждая новая тонна угля, добытая тобой в шахте, принесет тебе славу, почет, награду. Каждый центнер хлеба, добытый тобой на колхозном поле, умножит твое богатство, богатство твоей семьи. Но вот придет враг. Он станет хозяином твоей судьбы. Он растопчет твое сегодня и украдет твое завтра. Он будет властвовать над твоей жизнью, над твоим домом, над твоей семьей. Он может лишить тебя дома – и ты уйдешь, сгорбив спину, в

дождь, в непогодь, из родного дома. Он может лишить тебя жизни, – и ты, пристреленный где-нибудь у забора, так и застынешь в грязи, никем не похороненный. Он может и сохранить тебе жизнь, ему рабочий скот нужен, – и он сделает тебя рабом с переломанным, покорным хребтом. Ты добудешь центнер хлеба, – он заберет его, тебя оставит голодным. Ты вырубишь тонну угля – он заберет ее да еще обругает: «Русская свинья, ты работаешь плохо!» Ты всегда останешься для него русским Иваном, низшим существом, быдлом. Он заставит тебя забыть язык твоих отцов, язык, которым ты мыслил, мечтал, на котором признавался в любви невесте. Он заставит тебя выучиться немецкой речи и будет смеяться, слушая, как ты коверкаешь чужой язык.

Все мечты твои он растопчет, все надежды оплюет. Ты мечтал, что сынишка твой, выросши, станет ученым, инженером, славным человеком на земле, – но фашисту не нужны русские ученые, он своих сгноил в собачьих лагерях. Ему нужен тупой рабочий скот, – и он погонит твоего сына в ярмо, разом лишив его и детства, и юности, и будущего.

Ты берег, лелеял свою красавицу дочку. Сколько раз, бывало, склонялся ты вместе с женой над беленькой кроваткой Маринки и мечтал о ее счастье. Но фашисту не нужны чистые русские девушки. В публичный дом, на потеху разнузданной солдатне, швырнет он твою гордость – Маринку, отличницу, красавицу...

Ты гордился своей женой. Первой девушкой была у нас на руднике Оксана! Тебе завидовали все. Но в рабстве люди не хорошеют, не молодеют. Быстро станет старухой твоя Оксана. Старухой с согбенной спиной.

Ты чтил своих дорогих стариков – отца и мать, – они тебя выкормили. Страна помогла тебе устроить им почетную старость. Но фашисту не нужны старые русские люди. Они не имеют цены рабочего скота, – и он не даст тебе для твоих стариков ни грамма из центнеров хлеба, добытых твоей же рукой...

Может быть, ты все это вынесешь, может, не сдохнешь, отупев, смиришься, будешь влачить слепую, голодную безотрадную жизнь? Нет, лучше штык в глотку, чем ярмо на шею! Нет, лучше умереть героем, чем жить рабом!

Товарищ! Три часа осталось до рассвета. Судьба моя в моих руках. На острие штыка моя судьба, а с нею и судьба моей семьи, моей страны, моего народа.

 

3

Товарищ!

Сегодня днем мы расстреляли Антона Чувырина, бойца третьей роты.

Полк стоял большим квадратом; небо было по-осеннему сурово, и желтый лист, дрожа, падал в грязь, и строй наш был недвижим, никто не шелохнулся.

Он стоял перед нами с руками за спиной, в шинели без ремня, жалкий трус, предатель, дезертир, Антон Чувырин, его глаза подло бегали по сторонам, нам в глаза не глядели. Он нас боялся, товарищ. Ведь это он нас предал.

 

Хотел ли он победы фашистов? Нет, нет, конечно, как всякий русский человек. Но у него была душа зайца, а сердце хорька. Он тоже, вероятно, размышлял о жизни и смерти, о своей судьбе. И свою судьбу рассудил так: «Моя судьба – в моей шкуре».

Ему казалось, что он рассуждает хитро: «Наша возьмет – прекрасно. А я как раз и шкуру сберег. Враг одолеет – ну что же, пойду в рабы к немцу. Опять моя шкура при мне».

Он хотел отсидеться, убежать от войны, будто можно от войны спрятаться. Он хотел, чтобы за него, за его судьбу дрались и умирали товарищи.

Эх, просчитался ты, Антон Чувырин! Никто за тебя драться не станет. Здесь каждый дерется за себя и за Родину! За свою семью и за Родину! За свою судьбу и за судьбу Родины! Не отдерешь, слышишь, не отдерешь нас от Родины: кровью, сердцем, мясом приросли мы к ней. Ее судьба – наша судьба, ее гибель – наша гибель. Ее победа – наша победа.

И, когда мы победим, мы каждого спросим: что ты для победы сделал?

Мы ничего не забудем! Мы никого не простим!

Вот он лежит в бурьяне, Антон Проклятый, – человек, сам оторвавший себя от Родины в грозный для нее час. Он берег свою шкуру для рабской жизни – и нашел собачью смерть.

А мы проходим мимо поротно, железным шагом. Проходим! мимо, не глядя, не жалея. С рассветом пойдем в бой. В штыки. Будем драться, жизни своей не щадя, может, умрем. Но никто не скажет о нас, что мы струсили, что шкура наша была нам дороже Отчизны.

 

4

Товарищ!

Два часа осталось до рассвета. Давай помечтаем.

Я гляжу сквозь ночь глазами человека, которому близостью боя и смерти дано далеко видеть. Через многие ночи, дни, месяцы гляжу я вперед, и там, за горами горя, вижу нашу победу. Мы добудем ее! Через потоки крови, через муки и страдания, через грязь и ужас войны мы придем к ней. К полной и окончательной победе над врагом! Мы ее выстрадали, мы ее завоюем.

Вспомни предвоенные годы. Над всем нашим поколением вечно висел меч войны. Мы жили, трудились, ласкали жен, растили детей, но ни на минуту не забывали: там, за нашей границей, сопит, ворочается злобный зверь. Война была нашим соседом. Дыхание гада отравляло нам и труд, и жизнь, и любовь. И мы спали тревожно. На дно сундуков не прятали старой шинели. Ждали.

Враг напал на нас. Вот он на нашей земле. Идет страшный бой. Не на жизнь – на смерть. Теперь нет компромиссов. Нет выбора. Задушить, уничтожить, раз навсегда покончить с гитлеровским зверем! И когда свалится в могилу последний фашист и когда смолкнет последний залп гаубиц, – как дурной сон развеется коричневый кошмар, и наступит тишина, величественная, прочная тишина победы. И мы услышим, товарищ, как облегченно, радостно вздохнет весь мир, все человечество.

Мы войдем в города и села, освобожденные от врага, и нас встретит торжественная тишина, тишина переполненных счастьем j душ. А потом задымят восстановленные заводы, забурлит жизнь... Замечательная жизнь, товарищ! Жизнь на свободной земле, в братстве со всеми народами.

За такую жизнь и умереть не много. Это не смерть, а бессмертие.

Светает...

По земле побежали робкие серые тени. Никогда еще не казалась мне жизнь такой прекрасной, как в этот предрассветный час. Гляди, как похорошела донецкая степь, как заиграли под лучами солнца меловые горы, стали серебряными.

Да, очень хочется жить. Увидеть победу. Прижать к шершавой шинели кудрявую головку дочери.

Я очень люблю жизнь – и потому иду сейчас в бой. Я иду в бой за жизнь. За настоящую, а не рабскую жизнь, товарищ! За счастье моих детей. За счастье моей Родины. За мое счастье. Я люблю жизнь, но щадить ее не буду. Я люблю жизнь, но смерти не испугаюсь. Жить, как воин, и умереть, как воин, – вот как я понимаю жизнь.

Рассвет...

Загрохотали гаубицы. Артподготовка.

Сейчас и мы пойдем.

Товарищ!

Над Родной донецкой степью встает солнце. Солнце боя. Под его лучами я торжественно клянусь тебе, товарищ! Я не дрогну в бою! Раненый – не уйду из строя. Окруженный врагами – не сдамся. Нет в моем сердце сейчас ни страха, ни смятения, ни жалости к врагу – только ненависть. Лютая ненависть. Сердце жжет...

Это – наш смертный бой.

Иду.

Правда. 1942. 17 ноября

 

 

П.Н. Милюков [1859-1943]

Правда о большевизме

 

От редакции (газеты Русский патриот» – Сост.): В одной из своих предсмертных статей, предназначенной для американского журнала, П.Н. Милюков отвечает Вишняку и Тимашеву на оценку большевизма в связи с текущей войной. Во время немецкой оккупации статья эта была доступна лишь крайне ограниченному кругу читателей. Считая полезным расширить этот круг, мы не комментируя, приводим из нее ряд выдержек.

«По существу, мы все – антибольшевики. В этом заключается причина того, что мы должны были покинуть родину. Но в нашей среде появилась, по мнению Вишняка, особая группа «джингоистов» пробольшевизма. Прочтя его

характеристику этого течения и произведя испытание моей собственной политической совести - я должен был бы причислить себя самого к этой категории. «Гром победы раздавайся»: этой отличительной цитатой Вишняк хочет сразу дискредитировать своих противников. Что же? Мне тоже приходится цинически повторять: «Да! Гром победы раздавайся!» К негодованию Вишняка, «джингоисты», по своей упрощенной логике, требуют от него выбора: «Вы не за Сталина? – Значит вы за Гитлера». Грешен я и в этом. Бывают моменты – это еще Солон заметил и в закон ввел, – когда выбор становится обязателен. Правда, я знаю политиков, которые, по своей «осложненной психологии», предпочитают в этих случаях отступить на нейтральную позицию. «Мы ни за того, ни за другого». К ним я не принадлежу.

Сопоставляя старую «правду» со своей новой, «джингоисты» по наблюдению Вишняка, изыскивают смягчающие обстоятельства прошлой деятельности (советской) власти. Это сказано слишком обще. Какой «деятельности» и в каком «прошлом»? Но я готов признаться и в этом. Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к ней. Знаю, что признание это близко к учению Лойолы. Но что поделаешь? Ведь, иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого».

«Признаем ли октябрьскую революцию 1917 года настоящей революцией, в полном смысле этого слова? Французская и английская революции имели такой же характер, и были, несмотря (или даже вследствие) на свою разрушительную функцию, признаны не «эпизодами», а органической частью национальной истории. Русская революция пошла дальше в направлении разрушения. Она в корне изменила старый социальный строй, уничтожив «классы», «перестроила» политическую структуру, заменив старый государственный строй управлением партийных советов... Вишняк называет все эти перемены «провалами». Но это значит – за разрушительной стороной русской революции не видеть ее творческих достижений. Мало того: это значит – игнорировать связь русского революционного творчества с русским прошлым, которая, собственно, и подтверждает право рассматривать русскую революцию как «органическую» часть русской истории. На связь русской революции с историческим прошлым мне лично приходилось указывать не раз. Четвертьвековой режим большевиков не может быть простым эпизодом...».

На упреки Вишняка по адресу России в ее влиянии на разоружение демократий Милюков отвечает:

«Неужели М.В. Вишняк серьезно думает, что разоружение демократической Европы произошло под влиянием пропаганды из Москвы? И что произошло оно как раз тогда, когда сама Россия секретно вооружалась? Нельзя же до такой степени упрощать и извращать сложное явление европейской жизни! Помимо разнообразных внутренних пацифистских течений, тут, прежде всего, влияло направление внешней политики Англии и Франции, – особенно Англии, – не только не предвидевших вооруженного столкновения с Германией, но и содействовавших своим бездействием ее перевооружению. Все это азбучные

 

истины, вероятно, известные и автору. Но его искусственное построение слишком выдает его политическую тенденцию, хотя как-нибудь умалить сталинские (русские) успехи, хоть бы и «объективные», то есть независимые от его воли. Ту же цель Вишняк преследует, крайне преувеличивая значение соглашения Сталина с Гитлером о нейтралитете России».

На заявление Вишняка:

«Не будь обеспечен у Гитлера тыл на востоке, вероятно, вся картина мира была бы не той, какой она стала после соглашения 23 августа 1939 года, в значительной мере вследствие этого соглашения. Правящая советская клика своим дипломатическим искусством способствовала восхождению к власти наци и победоносному продвижению их по всему миру».

Милюков возражает:

«Читаешь, и не веришь глазам. «Восхождение к власти наци» произошло раньше 1939 года. Западные демократии также разоружились раньше и далеко не закончили к 1939 году своего перевооружения. Их решение вступить в войну с Германией было принято добровольно уже после заключения советско-германского договора 23 августа. Это все – общеизвестные факты. Неужели же Вишняк хотел бы, чтобы вся тяжесть союзной войны против могущественной армии Гитлера легла тогда, как отчасти происходит и теперь, на одну недовооруженную еще Россию? В чем же провинился тут Сталин? В том ли, что он предпочел нейтралитет и тем выиграл еще полтора года для подготовки к войне, которую считал неизбежной?.. Что пакт не был направлен против демократий, доказывается спорным отказом советской дипломатии на неоднократные попытки германцев расширить значение пакта в направлении активного сотрудничества. Если «карта мира», в отсутствии России, оказалась иной, нежели ожидали демократические государства, то причины этого надо искать в их собственной политике, а не в политике СССР, их будущего союзника. Если СССР обнаружил тут больше «дипломатического искусства», то это не его вина, а заслуга, и хорошо, что Вишняк не был при этом дипломатическим советником».

И далее, по другому поводу:

«Утверждать, что «правящая клика» ни при чем в теперешнем положительном настроении к ней армии и населения, и что отношение к власти сплошь «остается враждебным», значит, присоединиться к ожиданиям неприятеля, тоже «не сомневающегося», что народ восстанет против правительства и режима при первом появлении германских штыков. В действительности, этот народ в худом и хорошем связан со своим режимом его уже четвертьвековой давностью. Огромное большинство народа другого режима не знает. Представители и свидетели старого порядка доживают свои дни : на чужбине, а идеологи неоправдавшихся иллюзий, увлекшись народом в начале, тщетно ждали крестьянского восстания как раз в голодные годы коллективизации.

Но надо идти дальше. Народ не только принял советский режим, как факт. Он примирился с его недостатками и оценил его преимущества. Н.С. Тимашев прав в своем утверждении, что поворот Сталина к национализму, его

 

пропаганда «зажиточной» жизни, его уступки в хозяйственной сфере, – прибавлю еще – и его ухаживание за «беспартийными», – свое действие произвели. Нельзя отрицать наличия устрашающих мер, применяемых не одними большевиками, для поддержания дисциплины в страшной обстановке военной борьбы. Но сам Вишняк отказывается объяснить ими «чудеса храбрости», обманувшие ожидания наших врагов. Когда некоторые русские люди под впечатлением таких же ожиданий, пошли вместе с германцами «освобождать» Россию от ее режима, они получили, по их невольным признаниям «оттуда», целый ряд бесспорных данных, подтверждающих их недоверие к утверждениям Вишняка и германцев о ненависти народа к режиму. Приведу некоторые из самоновейших показаний этих очевидцев. Беру их из такого компетентного источника, как «Парижский Вестник», издающийся русскими германофилами.

Вот выражения недоумения при первой встрече русских эмигрантских «освободителей» с «подлинной Россией». «Конечно, в них I (русских солдатах) есть много поначалу для нас непонятного, и нужно сказать, что условий русской жизни мы не знали совсем и на внутрирусские политические темы спорить с ними трудно. Приходится, развесив уши, их слушать, делая вид, что все равно знаешь – и быстро находить выход из положения. Никакой теорией их не забьешь. Нужно знание жизни. Наши прежние, старые солдаты бродят среди них (молодых советских солдат), как потерянные и чувствуют над собою их превосходство» («Парижский Вестник», № 9).

После первого момента растерянности следует постепенное признание и сдача перед развернувшейся действительностью. Да, соглашаются эмигрантские наблюдатели, – «народ изменился, стал гораздо развитее, сообразительнее». «Советчина для них все. Она их вывела в люди, и они ничего другого не хотят». («Парижский Вестник», № 8). В смысле умственного развития русские люди значительно и выгодно отличаются от дореволюционных. Гораздо больше развиты (№ 10). В частности, красные офицеры как военные спецы подготовлены хорошо. В итоге у «освободителей» является сомнение. «В Париже многие из нас (пошедших с германцами) считались изменниками родине и людьми, идущими против своего народа» (№ 4). А вдруг это правда?

Не знаю, повторит ли Вишняк свое неосторожное восклицание «при чем тут правящая советская клика? Пусть, прежде всего, справится у своего соседа Н.С. Тимашева. В числе «факторов силы» тут указано: «В первую мировую войну Россия вышла, имея только 40 проц. грамотных в населении старше 10 лет. В эту войну Россия по данным переписи 1939 года, вошла с 81 проц. грамотных, неграмотные сохранились только среди старших возрастных групп, а бойцы Красной армии сплошь грамотны». Мы видели, что они не только грамотны, но и развиты. Здесь я иду дальше Н.С. Тимашева в оценке среднего уровня образования, особенно профессионального и военного. Русский экономист Юрьевский (в издававшемся нами сообща с М,В. Вишняком журнале), вычислил, что новый персонал управления, подобранный Сталиным, составляет 14,3 проц. населения, что он сильно возрос сравнительно с 1924 г. соответственно усложнившимся функциям, взятым на себя государством, и что подбор

этот заменил старые необученные кадры и состоит из прошедших профессиональные школы работников по разным отделам управления промышленности, торговли, образования, гигиены и т.д. Это уже не похоже на управление дореволюционных земских начальников.

В частности, «при чем советская клика» в успехах армии? На Феноменальное неведение Вишняка в этой области я хочу ответить свидетельством немецкого специалиста, добросовестно переведенным в русской газете, издаваемой в Берлине («Новое Слово»). Автор статьи в руководящей идеологической газете ударников, говорит следующее: ««Европейцу кажется невероятным, что советские солдаты дают гнать себя на верную смерть. Столь же невероятно, что они, несмотря на свою рабскую психику, являют примеры полного презрения к смерти. В чем коренится их упорство? Непостижимо, чтобы люди, которые в повседневной жизни прозябают на низшей ступени и потребности которых устрашающе примитивны, что эти самые люди в состоянии справиться с очень сложными машинами, станками и инструментами, что они умеют обращаться с современным вооружением, которое они сами же в состоянии производить. Примечательно, что они вообще сумели наладить производство этого вооружения. Удивительно, что они как-то поставили на рельсы нужный для этого производства гигантский аппарат управления. Вот это – приводящее в изумление достижение. Объяснить его, равно, как поведение советского солдата в бою, только массовым рабством, – нельзя, ибо руками рабов можно прорыть каналы, но нельзя создать военной индустрии. Приходится признать в советском человеке нечто, похожее на силу веры» и т.д.

Итак, «упорство» советского солдата коренится не только в том, что он идет на смерть с голой грудью, но и в том, что он равен своему противнику в техническом знании и вооружении, и не менее развит профессионально. Откуда же получил он эту подготовку? Откуда, как не от «советской клики»? С другой стороны, немецкий наблюдатель принужден признать в советском человеке и какую-то силу веры, его вдохновляющую. Может быть, и тут кое-чему его научила «советская клика». Недаром же от всех советских граждан, попадающих в атмосферу менее «примитивной» культуры, мы постоянно слышим упорное утверждение, что Россия – лучшая страна в мире». И Милюков заканчивает свою статью: «Мы подошли к концу в пределах намеченного мною разбора. Я боюсь подводить итог: он слишком невыгоден для моего бывшего сотрудника. М.В. Вишняк парит слишком высоко над действительностью, чтобы намечать ее индивидуальные черты. Так легко нельзя решать сложные вопросы жизни. Этой смелости суждений соответствует или незнание фактов, самых очевидных, или забвение о них в угоду заранее намеченным выводам...

Нужно лучше знать правду о большевизме и объективнее к ней относиться».

Русский патриот. 1944. 11 ноября КМ.

К.М.Симонов [1915-1979]

Дни и ночи

 

Тот, кто был здесь, никогда этого не забудет. Когда через много лет мы начнем вспоминать и наши уста произнесут слово «война», то перед глазами встанет Сталинград, вспышки ракет и зарево пожарищ, в ушах снова возникнет тяжелый бесконечный грохот бомбежки. Мы почуем удушливый запах гари, услышим сухое громыхание перегоревшего кровельного железа.

Немцы осаждают Сталинград. Но когда здесь говорят «Сталинград», то под этим словом понимают не центр города, не Ленинскую улицу и даже не его окраины, – под этим понимают всю огромную, шестидесятипятикилометровую полосу вдоль Волги, весь город с его предместьями, с заводскими площадками, с рабочими городками. Это – много городков, создавших один город, который опоясал собой целую излучину Волги. Но этот город уже не тот, каким мы видели его с волжских пароходов. В нем нет поднимающихся веселой толпой в гору белых домов, нет легких волжских пристаней, нет набережных с бегущими вдоль Волги рядами купален, киосков, домиков. Теперь это город дымный и серый, над которым день и ночь пляшет огонь и вьется пепел. Это город-солдат, опаленный в бою, с твердынями самодельных бастионов, с камнями героических развалин.

И Волга под Сталинградом – это не та Волга, которую мы видели когда-то, с глубокой и тихой водой, с широкими солнечными плесами, с вереницей бегущих пароходов, с целыми улицами сосновых плотов, с караванами барж. Ее набережные изрыты воронками, в ее воду падают бомбы, поднимая тяжелые водяные столбы. Взад и вперед через нее идут к осажденному городу грузные паромы и легкие лодки. Над ней бряцает оружие, и окровавленные бинты раненых видны над темной водой.

Днем в городе то здесь, то там полыхают дома, ночью дымное зарево охватывает горизонт. Гул бомбежки и артиллерийской канонады день и ночь стоит над содрогающейся землей. В городе давно уже нет безопасных мест, но за эти дни осады здесь привыкли к отсутствию безопасности. В городе пожары. Многих улиц уже не существует. Еще оставшиеся в городе женщины и дети ютятся в подвалах, роют пещеры в спускающихся к Волге оврагах. Уже месяц штурмуют немцы город, уже месяц хотят овладеть им во что бы то ни стало. На улицах валяются обломки сбитых бомбардировщиков, в воздухе рвутся снаряды зениток, но бомбежка не прекращается ни на час. Осаждающие стараются сделать из этого города ад.

Да, здесь трудно жить, здесь небо горит над головой и земля содрогается под ногами. Опаленные трупы женщин и детей, сожженных фашистами на одном из пароходов, взывая к мести, лежат на прибрежном волжском песке.

Да, здесь трудно жить, больше того: здесь невозможно жить в бездействии. Но жить, сражаясь, – так жить здесь можно, так жить здесь нужно, и так

 

 

жить мы будем, отстаивая этот город среди огня, дыма и крови. И если смерть у нас над головой, то слава рядом с нами: она стала нам сестрой среди развалин жилищ и плача осиротевших детей.

Вечер. Мы стоим на окраине. Впереди расстилается поле боя. Дымящиеся холмы, горящие улицы. Как всегда на юге, начинает быстро темнеть. Все заволакивается иссиня-черной дымкой, которую разрывают огненные стрелы гвардейских минометных батарей. Обозначая передний край, по огромному кольцу взлетают в небо белые сигнальные немецкие ракеты. Ночь не прерывает боя. Тяжелый грохот: немецкие бомбардировщики опять обрушили бомбы на город за нашей спиной. Гул самолетов минуту назад прошел над нашими головами с запада на восток, теперь он слышен с востока на запад. На запад прошли наши. Вот они развесили над немецкими позициями цепь желтых светящихся «фонарей», и разрывы бомб ложатся на освещенную ими землю.

Четверть часа относительной тишины – относительной потому, что все время продолжает слышаться глухая канонада на севере и юге, сухое потрескивание автоматов впереди. Но здесь это называют тишиной, потому что другой тишины здесь уже давно нет, а что-нибудь надо же называть тишиной!

В такие минуты разом вспоминаются все картины, прошедшие перед тобой за эти дни и ночи, лица людей, то усталые, то разгоряченные, их бессонные, яростные глаза.

Мы переправлялись через Волгу вечером. Пятна пожаров становились уже совсем красными на черном вечернем небе. Самоходный паром, на котором мы переезжали, был перегружен: на нем было пять машин с боеприпасами, рота красноармейцев, несколько девушек из медсанбата. Паром шел под прикрытием дымовых завес, но переправа казалась все-таки долгой. Рядом со мной на краю парома сидела двадцатилетняя военфельдшер девушка-украинка по фамилии Щепеня, с причудливым именем Виктория. Она переезжала туда, в Сталинград, уже четвертый или пятый раз.

Здесь, восаде, обычные правила эвакуации раненых изменились: санитарные учреждения уже негде было размещать в этом горящем городе; фельдшеры и санитарки, собрав раненых, прямо с передовых сами везли их через город, погружали на лодки, на паромы, а перевезя на ту сторону, возвращались обратно за новыми ранеными, ждавшими их помощи. Виктория и мой спутник, редактор «Красной звезды» Вадимов, оказались земляками. Половину пути они оба наперебой вспоминали Днепропетровск, свой родной город, и чувствовалось, что в сердцах своих они не отдали его немцам и никогда не отдадут, что этот город, что бы ни случилось, есть и всегда будет их городом.

Паром уже приближался к сталинградскому берегу.

– А все-таки каждый раз немножко страшно выходить, – вдруг сказалаВиктория. – Вот меня уже два раза ранили, один раз тяжело, а я все не верила, что умру, потому что я же еще не жила совсем, совсем жизни не видела. Как же я вдруг умру?

У нее в эту минуту были большие грустные глаза. Я понял, что это правда: очень страшно в двадцать лет быть уже два раза раненой, уже пятнадцать

месяцев воевать и в пятый раз ехать сюда вСталинград. Еще так много впереди – вся жизнь, любовь, может быть, даже первый поцелуй, кто знает! И вот ночь, сплошной грохот, горящий город впереди, и двадцатилетняя девушка едет туда в пятый раз. А ехать надо, хотя и страшно. И через пятнадцать минут она пройдет среди горящих домов и где-то, на одной из окраинных улиц, среди развалин, под жужжание осколков, будет подбирать раненых и повезет их обратно, и если перевезет, то вновь вернется сюда, в шестой раз.

Вот уже пристань, крутой подъем в гору и этот страшный запах спаленного жилья. Небо черное, но остовы домов еще черней. Их изуродованные карнизы, наполовину обломленные стены врезаются в небо, и, когда далекая вспышка бомбы делает небо на минуту красным, развалины домов кажутся зубцами крепости.

Да это и есть крепость. В одном подземелье работает штаб. Здесь, под землей, обычная штабная сутолока. Выстукивают свои точки и тире бледные от бессонницы телеграфистки и, запыленные, запорошенные, как снегом, обвалившейся штукатуркой, проходят торопливым шагом офицеры связи. Только в их донесениях фигурируют уже не нумерованные высоты, не холмы и рубежи обороны, а названия улиц, предместий, поселков, иногда даже домов.

Штаб и узел связи спрятаны глубоко под землею. Это мозг обо-роны, и он не должен быть подвергнут случайностям. Люди устали, у всех тяжелые, бессонные глаза и свинцовые лица. Я пробую закурить, но спички одна за другой мгновенно потухают – здесь, в подземелье, мало кислорода.

Ночь. Мы почти на ощупь едем на разбитом «газике» из штаба к одному из командных пунктов. Среди вереницы разбитых и сожженных домов один целый. Из ворот, громыхая, выезжают скрипучие подводы, груженные хлебом: в этом уцелевшем доме пекарня. Город живет, живет – что бы ни было. Подводы едут по улицам, скрипя и вдруг останавливаясь, когда впереди, где-то на следующем углу, вспыхивает ослепительный разрыв мины.

Утро. Над головой ровный голубой квадрат неба. В одном из недостроенных заводских зданий расположился штаб бригады. Улица, уходящая на север, в сторону немцев, простреливается вдоль минометным огнем. И там, где когда-то, может быть, стоял милиционер, указывая, где можно и где не должно переходить улицу, теперь под прикрытием обломков стены стоит автоматчик, показывая место, где улица спускается под уклон и где можно переходить невидимо для немцев, не обнаруживая расположения штаба. Час назад здесь убило автоматчика. Теперь здесь стоит новый и по-прежнему на своем опасном посту «регулирует движение».

Уже совсем светло. Сегодня солнечный день. Время близится к полудню. Мы сидим на наблюдательном пункте в мягких плюшевых креслах, потому что наблюдательный пункт расположен на пятом этаже в хорошо обставленной инженерской квартире. На полу стоят снятые с подоконников горшки с цветами, на подоконнике укреплена стереотруба. Впрочем, стереотруба здесь для более дальнего наблюдения, так называемые передовые позиции отсюда видны простым глазом. Вот вдоль крайних домов поселка идут немецкие машины, вот

проскочил мотоциклист, вот идут пешие немцы. Несколько разрывов наших мин. Одна машина останавливается посреди улицы, другая, заметавшись, прижимается к домам поселка. Сейчас же с ответным завыванием через наши головы в соседний дом ударяют немецкие мины.

Я отхожу от окна к стоящему посреди комнаты столу. На нем в вазочке засохшие цветы, книжки, разбросанные ученические тетради. На одной аккуратно, по линейкам, детской рукой выведено слово «сочинение». Да, как и во многих других, в этом доме, в этой квартире жизнь оборвалась на полуслове. Но она должна продолжаться, и она будет продолжаться, потому что именно для этого ведь дерутся и умирают здесь, среди развалин и пожарищ, наши бойцы.

Еще один день, еще одна ночь. Улицы города стали еще пустыннее, но сердце его бьется. Мы подъезжаем к воротам завода. Рабочие-дружинники, в пальто и кожанках, перепоясанных ремнями, похожие на красногвардейцев восемнадцатого года, строго проверяют документы. И вот мы сидим в одном из подземных помещений. Все, кто остался охранять территорию завода и его цехи – директор, дежурные, пожарники и рабочие самообороны, – все на своих местах.

В городе нет теперь просто жителей – в нем остались только защитники. И, что бы ни было, сколько бы заводы ни вывезли станков, цех всегда остается цехом, и старые рабочие, отдавшие заводу лучшую часть своей жизни, оберегают до конца, до последней человеческой возможности эти цехи, в которых выбиты стекла и еще пахнет дымом от только что потушенных пожаров.

– Мы здесь еще не все отметили, – кивает директор на доску с планом заводской территории, где угольниками и кружочками аккуратно отмечены бесчисленные попадания бомб и снарядов.

Он начинает рассказывать о том, как несколько дней назад немецкие танки прорвали оборону и устремились к заводу. Надо было чем-то срочно, до ночи, помочь бойцам и заткнуть прорыв. Директор вызвал к себе начальника ремонтного цеха. Он приказал в течение часа выпустить из ремонта те несколько танков, которые были уже почти готовы. Люди, сумевшие своими руками починить танки, сумели в эту рискованную минуту сесть в них и стать танкистами.

Тут же, на заводской площадке, из числа ополченцев – рабочих и приемщиков – было сформировано несколько танковых экипажей; они сели в танки и, прогрохотав по пустому двору, прямо через заводские ворота поехали в бой. Они были первыми, кто оказался на пути прорвавшихся немцев у каменного моста через узкую речку. Их и немцев разделял огромный овраг, через который танки могли пройти только по мосту, и как раз на этом мосту немецкую танковую колонну встретили заводские танки.

Завязалась артиллерийская дуэль. Тем временем немецкие автоматчики стали переправляться через овраг. В эти часы завод против немецкой пехоты выставил свою заводскую, – вслед за танками у оврага появились два отряда

 

ополченцев. Одним из этих отрядов командовали начальник милиции Костюченко и заведующий кафедрой механического института Панченко, другим управляли мастер инструментального цеха Попов и старый сталевар Кривулин. На обрывистых скатах оврага завязался бой, часто переходивший в рукопашную. В этих схватках погибли старые рабочие завода: Кондратьев, Иванов, Володин, Симонов, Момотов, Фомин и другие, имена которых сейчас повторяют на заводе.

Окраины заводского поселка преобразились. На улицах, выходивших к оврагу, появились баррикады. В дело пошло все: котельное железо, броневые плиты, корпуса разобранных танков. Как в гражданскую войну, жены подносили мужьям патроны и девушки прямо из цехов шли на передовые и, перевязав раненых, оттаскивали их в тыл... Многие погибли в тот день, но этой ценой рабочие-ополченцы и бойцы задержали немцев до ночи, когда к месту прорыва подошли новые части.

Пустынны заводские дворы. Ветер свистит в разбитых окнах. И когда близко разрывается мина, на асфальт со всех сторон сыплются остатки стекол. Но завод дерется так же, как дерется весь город. И если к бомбам, к минам, к пулям, к опасности вообще можно привыкнуть, то значит, здесь к ней привыкли. Привыкли так, как нигде.

Мы едем по мосту через один из городских оврагов. Я никогда не забуду этой картины. Овраг далеко тянется влево и вправо, и весь он кишит, как муравейник, весь он изрыт пещерами. В нем вырыты целые улицы. Пещеры накрыты обгорелыми досками, тряпьем – женщины стащили сюда все, чем можно закрыть от дождя и ветра своих птенцов. Трудно сказать словами, как горько видеть вместо улиц и перекрестков, вместо шумного города ряды этих печальных человеческих гнезд.

Опять окраина – так называемые передовые. Обломки сметенных с лица земли домов, невысокие холмы, взрытые минами. Мы неожиданно встречаем здесь человека – одного из четверых, которым с месяц назад газеты посвящали целые передовицы. Тогда они сожгли пятнадцать немецких танков, эти четверо бронебойщиков – Александр Беликов, Петр Самойлов, Иван Олейников и вот этот, Петр Болото, который сейчас неожиданно оказался здесь, перед нами. Хотя, в сущности, почему неожиданно? Такой человек, как он, и должен был оказаться здесь, в Сталинграде. Именно такие, как он, защищают сегодня город. И именно потому, что у него такие защитники, город держится вот уже целый месяц вопреки всему, среди развалин, огня и крови.

У Петра Болото крепкая, коренастая фигура, открытое лицо с прищуренными, с хитринкой глазами. Вспоминая о бое, в котором они подбили пятнадцать танков, он вдруг улыбается и говорит:

– Когда на меня первый танк шел, я уже думал – конец света наступил, ей-богу. А потом ближе танк подошел и загорелся, и уже вышло не мне, ему конец. И между прочим, знаете, я за тот бой цигарок пять скрутил и скурил до конца. Ну, может быть, не до конца - врать не буду, – но все-таки скрутил пять

 

цигарок. В бою так: ружье отодвинешь и закуришь, когда время позволяет. Курить в бою можно, только промахиваться нельзя. А то промахнешься и уже не закуришь – вот такое дело...

Петр Болото улыбается спокойной улыбкой человека, уверенного в правоте своих взглядов на солдатскую жизнь, в которой иногда можно отдохнуть и перекурить, но в которой нельзя промахнуться. Разные люди защищают Сталинград. Но у многих, у очень многих, есть эта широкая, уверенная улыбка, как у Петра Болото, есть спокойные, твердые, не промахивающиеся солдатские руки. И поэтому город дерется, дерется даже тогда, когда то в одном, то в другом месте это кажется почти невозможным.

Набережная, – вернее, то, что осталось от нее – остовы сгоревших машин, обломки выброшенных на берег барж, уцелевшие покосившиеся домишки. Жаркий полдень. Солнце заволокло сплошным дымом. Сегодня с утра немцы опять бомбят город. Один за другим на глазах пикируют самолеты. Все небо в зенитных разрывах: оно похоже на пятнистую серо-голубую шкуру какого-то зверя. С визгом кружатся истребители. Над головой, не прекращаясь ни на минуту, идут бои. Город решил защищаться любой ценой, и если эта цена дорога и подвиги людей жестоки, а страдания их неслыханны, то с этим ничего не поделаешь: борьба идет не на жизнь, а на смерть.

Тихо плескаясь, волжская вода выносит на песок к нашим ногам обгоревшее бревно. На нем лежит утопленница, обхватив его опаленными скрюченными пальцами. Я не знаю, откуда принесли ее волны. Может быть, это одна из тех, кто погиб на пароходе, может быть, одна из погибших во время пожара на пристанях. Лицо ее искажено: муки перед смертью были, должно быть, невероятными. Это сделал враг, сделал на наших глазах. И пусть потом он не просит пощады ни у одного из тех, кто это видел. После Сталинграда мы его не пощадим.

Красная звезда. 1942. 24 сентября

 

На старой Смоленской дороге

 

Когда я думаю о Родине, я всегда вспоминаю Смоленщину, ее дороги, ее белые березы, ее деревеньки на низких пригорках, и хотя я родился далеко отсюда, но именно эти места кажутся самыми родными, самыми милыми моему сердцу. Должно быть, это потому, что начинать войну мне приходилось именно здесь, на этих дорогах, и самая большая горечь, какая бывает в жизни, – горечь утраты родной земли – застигла меня здесь, в Смоленщине. Здесь я проезжал через деревни и знал, что через час по их пыльным улицам пройдут немцы. Здесь, оборачиваясь назад, я видел колосившиеся нивы, о которых я знал, что уже не мы их сожнем. Здесь, остановив машину для того, чтобы напиться у колодца воды, я не мог найти в себе силы посмотреть прямо в глаза крестьянам, потому что в глазах их был немой скорбный вопрос: «Неужели уходите?» и я

 

ничего не мог им ответить, кроме горького и скорбного «Да». Я знал, что чужеземная власть войдет сюда завтра и завтра Уже ни я, ни кто другой ничем не сможет помочь этим женщинам, толпящимся сейчас вокруг нашей машины на улице.

С особенной болью, которая с тех пор живет во мне, не оставляя ни на минуту, я вспоминаю деревенские кладбища. В Смоленщине они обычно где-то совсем рядом с деревенькой, на холмике, под старыми раскидистыми деревьями. Деревенька маленькая - двадцать–тридцать избенок, а кладбище большое. Много, много старых, потемневших от ветра крестов... И когда смотришь на такой деревенский погост, чувствуешь, сколько поколений легло здесь в могилы, в свою землю, рядом со своими дедовскими, прадедовскими избами, чувствуешь, какая это деревня, какая это наша земля, как невозможно отдать ее, – невозможно, так же как невозможно вырвать у себя сердце и суметь после этого все-таки жить. Я говорю о себе, но знаю, что то же самое чувство испытывали все, кто отступал почти два года назад по смоленским дорогам. И я знаю больше; у нас в глубине души таилась вера в свое возвращение. Мы не верили, что можем умереть, не вернувшись сюда, не пройдя еще раз по этим местам.

Где бы я ни был с тех пор, в полевой сумке, среди нужных мне карт то того, то другого участка фронта, я всегда вожу с собой одну карту, казалось бы, бесполезную. Это не карта Генерального штаба – это старая школьная карта Смоленской области, которую, не имея никакой другой, я купил на второй неделе войны в одном из маленьких, тогда прифронтовых, городков. В октябре 1941 года она стала ненужной, мы ушли из Смоленщины, – но я положил эту карту в сумку, и вот она, потрепанная, потертая и порванная на сгибах, лежит сейчас передо мной. Сколько раз за полтора года я вынимал ее и клал вот так же перед собой и смотрел на ее зеленую поверхность, на черные волоски дорог и голубые ниточки рек и видел уже не карту, а эти дороги, и реки, и зелень лесов, и желтизну полей. Я пробовал закрыть глаза и представить себе, как я опять проезжаю по деревням, из которых мы уходили, как навстречу нам улыбаются женщины, когда-то в слезах провожавшие нас, как выходит из ворот старик и, прикрыв от солнца глаза козырьком, щурясь, смотрит на наши идущие с востока машины.

И вот эта карта понадобилась, наконец понадобилась. Я вытащил ее из дальнего отделения сумки, подклеил сгибы и, сев в машину, с торжеством разложил ее у себя на коленях. Но как передать словами ту печаль, что охватывает сердце, когда возвращаешься в места, которые любишь до слез и которые изменились так, что трудно поверить: может ли так измениться земля, лес, поле, дорога – все, что открывается перед твоими глазами.

Топография – точная и холодная наука, а бумага, на которой напечатана карта, – всего-навсего бездушная бумага, и линии, однажды нанесенные на нее, не изменятся. Но если бы карта переменилась так, как переменилась земля, то ее трудно было бы сейчас читать. Оттепель глубоко проела снега, на дорогах оказалась  вода,  и  небо  стало  снова  почти  по-летнему синим. Весна остается

 

весной, а солнечный свет – солнечным светом, и самые печальные пейзажи все-таки веселее, когда они согреты солнцем и напоены мартовской влагой. Мы едем по изуродованному, взорванному и сожженному миру, среди труб, словно черные, вопиющие о возмездии мертвые руки, поднявшихся там, где были деревни. Мы едем по земле, изуродованной взрывами мин, по бесконечным полям, словно оспой, обезображенным воронками, по дорогам, которые почти перестали быть дорогами, потому что немцы, отступая, разрубили их, как живое человеческое тело, на куски, взорвав все мосты. Мы едем среди изрубленных березовых лесов, и, хотя телеграфный столб всего-навсего столб, меня охватывает чувство гнева и боли, когда я вижу, что немцы все эти временные столбы сделали из свежесрубленных тонких березок и, мало того, что они рубили одну березку, они подпирали ее с трех сторон еще тремя и делали из этих березок изгороди вокруг стоянок машин, минных полей, солдатских сортиров. Кажется, если бы они могли изрубить здесь все леса, они изрубили бы их так же, как они сожгли все дома, так же, как они изуродовали все дороги.

Земли Смоленщины стали пустыней. Редко-редко на дороге попадается согнувшаяся старуха, везущая за собой санки, на которых сложены два узла и торчит медная крышка самовара, – все, что осталось от дома, от скарба, от жизни, такой, какой она когда-то была.

Мы проезжаем одну деревню за другой, и те, кто остался жив, те, кого не увели в далекое рабство, стоят посреди опустевших дворов, над развалинами изб. И даже позы у людей какие-то одинаковые: безмолвное недоумение, сложены на груди руки, опущена голова, взгляд, ищущий хотя бы следов того, что здесь когда то было. В ямах, накрытых обгорелыми досками, плачут и смеются Дети, которым еще непонятна печаль всего происшедшего, а пятилетняя девочка, стоящая рядом со старухой, недетским, скорбным понимающим взглядом смотрит на лежащие у стены сарая трупы трех мужчин и двух женщин. Они не здешние, эти люди, – их пригнали сюда из соседней деревни, а потом не успели угнать дальше и, чтобы не возиться, застрелили вот здесь, у стены сарая. Девочка смотрит на них, и мне кажется, что пройдет много лет, она станет большой, и война эта будет жить только в воспоминаниях, ho в глазах ее останется то же выражение недетского, скорбного Удивления.

У въезда в то, что когда-то было городом Вязьмой, во дворе, среди пепелища, похожего на тысячи других пепелищ, стоят двое – старик и старуха. В яме, накрытой соломой, плачет ребенок ушедшего на войну сына. Старуха на маленькой железной печке, стоящей прямо на земле, печет просяные лепешки. Старик рассказывает о том, как он поставил у дороги фанерный лист с надписью «Здесь мины», потому что он видел, как, уходя, их раскладывали немцы. Семидесятилетний человек, старый железнодорожник, пятьдесят лет своей жизни проработавший здесь, в Вязьме, он говорит медленно, не торопясь, и в такт словам обтесывает горелое бревно, которое намерен укрепить над входом в яму, где кричит ребенок, чтобы потом сделать хоть какое-нибудь подобие крыши. Он не спеша обтесывает бревно и вдруг, не выдержав, с размаху, яростно, раз за разом вгоняет в него топор:

- Вот закрою яму, чтобы дите в тепле было, и в армию уйду. Уйду. Не могу я здесь жить. Пусть старуха с дитем сидит. Против немцев уйду, чтоб их...

И он грубо, матерно ругается, с бесконечной, нестерпимой ненавистью. А старуха стоит против него и мелко-мелко, по-старчески, кивает головой. Внучонок заливается в своей снежной яме. А кругом высятся трубы, трубы, трубы, бесконечные обгорелые трубы... И среди этих труб видны впереди колокольни вяземских церквей с голубыми сквозными проломами прямо в небо и причудливые обломки взорванных домов. Воздух кругом напоен гарью, а снег почернел так, словно те, кто остался в живых, в знак скорби посыпали свою землю пеплом.

В прошлую зиму наши войска подходили близко к Вязьме. Уже поднимали голову партизанские отряды, и жители по ночам переходили через фронт, и на улицах убивали немецких солдат, и казалось, что освобождение недалеко, – но тогда не вышло, не удалось... И вот теперь, две недели назад, чувствуя, что на сей раз город не останется в их руках, фашисты вспомнили прошлую зиму и уничтожили этот тихий старинный город, расправились с ним так, как, пожалуй, до сих пор они – даже они – не расправлялись еще ни с одним городом. Они мстительно взрывали улицу за улицей, дом за домом, пока не взорвали все – от первого и до последнего. И вот мы стоим на одной окраине города, и нам насквозь видны снежные поля, идущие за той стороной города, – весь город виден насквозь, потому что его больше нет, он перестал быть городом.

Мы проезжаем по тому, что раньше называлось улицами Вязьмы. Я глазами ищу дом, где летом 1941 года мы два или три раза ночевали между фронтовыми поездками, но я не могу найти ни его, ни даже его развалин, потому что среди этого сплошного пепелища ничего невозможно понять.

Мокрая весенняя дорога выходит из Вязьмы на запад, к фронту. На холме, сразу же за городом, тянется огромное немецкое кладбище. Тысячи черных крестов, аккуратно, по ранжиру расставленных и разделенных на сектора, тянутся на многие сотни метров. Немцы похоронены по числам: аккуратность могильщиков позволяет нам узнать, какого числа и скольких мы убили. Вот идет целая аллея, на которой похоронены кавалеры железного креста, и на каждом из крестов стоит одна и та же дата: «Погиб 27/I–42 года» Пауль Шилинг – 27/I, Герман Шумахер – 27/I, Иоганн Шутц – 27/I, Антон Радик – 27/I, Ганс Эллер – 27/I, Макс Герман – 27/I, Генрих Лаутениот – 27/I, Иост Шульц – 27/I. А следующий ряд датирован 12/11. Затем – 1943 год. А дальше идут мартовские, совсем недавние, и земля свежая, и кресты только что вбиты в нее. Этих убили уже тогда, когда оставшиеся в живых начали жечь дома и улицы Вязьмы.

Дорога уходит дальше на запад. Она размокла, по ней тяжело ползут тракторы, волоча за собой орудия, и пехота идет неспешным шагом бывалых солдат. Не знаю когда, но когда-нибудь эта пехота дойдет до границы и перейдет ее. Есть в походке солдат, в их лицах, в их взглядах, которые они бросают вокруг себя, на свою сожженную землю, что-то такое, что говорит: дойдут, непременно дойдут.

 

Весеннее солнце пригревает спину. Вытирая пот с усталых лиц, идут пехотинцы – идут угрюмо, молчаливее, чем обычно.

Вот следующая за Вязьмой деревня, овраг, в котором лежат еще не закопанные, вчера только убитые старики и женщины. Одна из них лежит, закинув голову, судорожно прижав к груди убитого ребенка. Над оврагом останавливается саперный взвод: сначала подходят первые двое, потом все ближе начинают тесниться остальные. Немолодой рыжеусый сапер долго, внимательно смотрит в овраг на мертвую женщину с ребенком. Потом, ни к кому не обращаясь, поправив на плече винтовку, говорит глуховатым, простуженным голосом:

– Робеночка не пожалели...

И после долгой паузы повторяет:

– Робеночка не пожалели.

Он ничего не прибавляет к этим словам – ни ругательств, ни крика негодования, ничего. Но за словами его чувствуется тяжелое, навсегда созревшее сейчас у него решение: не пожалеть их – тех, которые не пожалели.

Из полусожженной, разваленной хатенки выходит навстречу саперам глубокий старик на костылях. Он с минуту глядит на то, как саперы с миноискателями начинают расходиться в стороны от дороги, и потом говорит надтреснутым, старческим голосом:

- Вы тут не ищите, сынки. Они не тут мины клали. Вон они где клали.

Он, тяжело опираясь на костыли, делает два десятка шагов и, опершись на один костыль, подняв другой, тычет им в сторону:

– Вон где они клали. И здесь тоже клали... И вот там...

...Еще одна деревня. Отсюда немцы только что ушли. В двух хатах, уцелевших среди общего пожарища, собрались все оставшиеся в живых. На деревянном сундуке сидит еще не старая женщина с седыми волосами и, подперев руками голову, молча, не всхлипывая, плачет. Она не в силах ничего сказать, но дочка соседки – курносая шестнадцатилетняя девчонка, час назад прибежавшая домой из лесу, где прятался народ со всех окрестных сел, – отведя нас в сторону, начинает по-детски торопливо, захлебываясь, рассказывать, что произошло:

– Она потому плачет, что у ней сын убитый. Саша Иванов, ее сын. Два дня назад убитый. Они на немцев напали, и немцы его убили, и еще троих ребят. С нашей деревни – его, и из Филина - Ананьку и Ваську. И еще одного, городского, из Вязьмы.

Она, все так же продолжая торопиться, просто и бесхитростно рассказывает о том, как четверо пареньков (старшему из них было семнадцать) узнали, что немцы через лес погонят взятых из деревень женщин и детей. У пареньков был один полуавтомат, винтовка и два нагана. Они решили сделать засаду в лесу и или отбить детей у немцев, или умереть. Они сделали засаду, напали на немцев, одного убили, другого ранили, но в этом неравном бою трое из них тоже погибли, а четвертый с перебитыми ногами попал к немцам. Они долго тащили его по дороге, дотащили до деревни и там расстреляли. Вот и все.

Курносая девочка не выдерживает, всхлипывает и дрогнувшим голосом добавляет:

– Конечно, у них наганы. А наганы, они далеко не стреляют. А у немцев пулеметы были. Вот их и убили. А это мать Сашкина. Она все плачет.

За окном слышится скрип подъехавших саней. Женщина встает с сундука, выпрямляется и спокойным, твердым шагом, не опуская головы, не вытирая с лица слез, выходит на улицу. Она берет вожжи из рук приехавшего мальчика, так же прямо, не сгибаясь, садится в сани, и при общем молчании сани трогаются.

– Там, на дороге, лежит Сашка ее, – говорит девочка. – Вот она поехала теперь. Она его захоронить хочет.

Медленно по проселочной дороге, среди минированных полей, воронок, поваленных столбов, едут сани. Лошадью правит прямо сидящая в санях женщина со строгим, словно окаменевшим лицом. Крестьянка из-под Вязьмы, едущая за телом своего сына, она похожа на самое Россию, в безвестных снегах, с непокрытой головой хоронящую своих погибших сыновей.

...Дороги уходят на запад. По ним движутся войска, и голые весенние леса взбегают на холмы и спускаются с них. И тает снег, освобождая от своего синеватого покрова несчастную, наконец освобожденную землю. И такая печаль охватывает сердце, такая скорбь о людях, погибших на этой грустной земле, что кажется, печаль эта – глубокая, неистребимая, неутолимая, – как карающая десница, когда-нибудь поднимется над убийцами, которые сейчас, теснимые нами, все дальше отступают по снежным дорогам, уходящим на запад. А в ушах у меня все еще стоят слова сапера: «Робеночка не пожалели», – и я вижу каменное лицо его в ту минуту, когда он произносит эти слова.

Красная звезда. 1943. 17 марта

 

 

Н.C. Тихонов [1896-1979]

Города-бойцы

 

Клаузевиц когда-то писал об укрепленных городах, что «среди всех городов всегда найдется несколько таких, которые, будучи укреплены сильнее, чем остальные, должны рассматриваться как подлинные опорные пункты вооруженных сил».

В жестокой, кровопролитной и беспощадной войне нашего народа против немецких захватчиков наши города стали городами-бойцами, покрыли себя неувядаемой славой, под их стенами легли тысячи немцев и их вассалов, окрестности их завалены истребленными вражескими танками и самолетами, пушками и машинами.

Мы знаем упорное сопротивление Одессы и неповторимую оборону геройского Севастополя, где защитники города выдерживали чудовищную по силе бомбардировку, отражали непрерывные атаки немцев и румын. Своей стойкостью доблестный гарнизон сорвал планы немецкого командования и нанес

 

огромный ущерб вражеским силам. Верные традиции своего города, черноморские моряки, летчики и бойцы Красной Армии оставили врагу руины, залитые кровью атакующих.

Мы знаем пример старого русского города оружейников-искусников Тулы, где ворвавшийся на его окраины враг был выбит стремительными атаками, штыками и снарядами, пулями и гранатами из города, разгромлен и далеко отброшен на запад. Тульские мастера сражались, как мастера рукопашного и ружейного боя, и не отдали врагу нашей военной кузницы.

Мы знаем, как население великой Москвы вышло на постройку укреплений, в короткий срок создало рубежи с противотанковыми рвами, с минными полями, дзотами и дотами на пути врага, собрало полки ополчения, построило баррикады на улицах города, приготовилось к самому яростному сопротивлению.

Москва отбилась от врага. Удары наших армий заставили немцев, бросая оружие, бежать по пути, устланному трупами и брошенной техникой.

Бои за Воронеж остановили врага на этом рубеже, и дальше продвинуться он не смог.

Особую эпопею борьбы, невиданную по длительности и упорству, явил миру Ленинград. Враг поставил себе целью во что бы то ни стало овладеть городом. Ряд бешеных штурмов, попыток обхода, блокада – все было направлено на то, чтобы сломить сопротивление, ворваться в город. Может быть, нигде с такой ясностью не было продемонстрировано единство всех граждан города, составивших неразделимый гарнизон гигантской крепости. Все, что нужно было фронту, давали заводы, работавшие день и ночь. Под бомбами и снарядами врага трудящиеся занимались всеми работами, какие нужны были для целей обороны. Каждый дом был приспособлен для сопротивления, каждый житель, как матрос на корабле, знал свое боевое место.

Борьба велась на воде, на земле и в воздухе. Она ведется и сейчас, не ослабевая. Она велась летом, под осенними дождями, в долгие зимние вьюги и морозы. Город перенес чудовищные испытания и закалился в борьбе. Город-фронт неприступен, благодаря упорному и высокому духу сопротивления, железной дисциплине и непрерывной, умелой работе.

Жители города Ленина с замиранием сердца следили, как и вся страна, за исполинской борьбой Сталинграда. Там, на берегу великой русской реки, ,тдут страшные бои с прорвавшимся к городу неприятелем. Среди развалин домов за каждую стенку борются наши бойцы, за каждую улицу и переулок. Город стал рубежом, на котором остановился наступательный путь немцев. Казалось бы, что степь, дающая возможность широкого маневра, остановит врага, но его остановил город, не имеющий ни фортов, ни других долговременных укреплений. Его остановили здания, приспособленные для самой мирной жизни: больницы, поселковые дома, ясли, жилища горожан. Узкие улицы стали своего рода Фермопилами, а руины городских окраин – бастионами. В чем загадка Сталинграда, в чем ответ на вопрос, почему другие города не могут сравниться с бессмертной отныне славой старого волжского города?

Могли ли сопротивляться города, которые отданы врагу в ходе войны, иные из них отданы без боя или после небольшого, краткого сопротивления? История войны потом подробно разберет вопрос об обороне каждого большого

населенного пункта в отдельности. Сейчас же ясно одно: если в данном пункте сосредоточены войска, горящие силой сопротивления, жаждой отпора, войска, умело руководимые героическими военачальниками, само население встало в ряды защитников с патриотическим самопожертвованием, в сердце каждого горит ненависть к врагу, которая удваивает, утраивает боевую силу, полки врага будут нести страшные потери, он будет истекать кровью, вопя, что натолкнулся на невиданной силы укрепления. Нет этих укреплений. В Сталинграде есть борьба за каждый дом, за каждый шаг, есть воспоминание о том, как дрался Красный Царицын, есть традиции рабочих с заводов, таких, как «Красный Октябрь», «Баррикады», СТЗ, есть воодушевляющий дух прежней Волжской флотилии восемнадцатого года, дух революции, крепость большевистского закала. Есть сознание, что вся страна следит за борьбой и помогает защитникам города, требуя одного – стойкости!

На вопрос, могут ли обороняться маленькие города, ответят героические рабочие хотя бы двух рабочих городов под Ленинградом: рабочие Колпина и рабочие Сестрорецка. Осенью 1941 года на окраинах Сестрорецка появились первые немецко-финские отряды. Рабочие, образовавшие оборону, бросились в атаку, ошеломили врага, разбили его и отбросили, держались до подхода сил Красной Армии, большевистской решимостью преградили путь врагу, не отдали родного города. Они могли погибнуть все до единого, но не отступить. Ненависть клокотала в их сердцах, и законная гордость возмущалась: они, видевшие Ленина, поднявшие одними из первых знамя Октября, помнившие пятый год и оборону Петрограда, – они откроют дорогу к городу Ленина? Никогда не будет этого! И они выстояли.

Рабочие славного Колпина, доблестные ижорцы, встали навстречу врагу: коммунисты, комсомольцы, беспартийные большевики, женщины, старики, подростки. Их рабочие батальоны приняли бой с танками, с артиллерией, с отборными гитлеровскими войсками. День и ночь дрались они и разбили немцев. Бои шли так близко от города, что вся территория завода была под артиллерийским и даже пулеметным обстрелом, мины рвались в цехах, бомбили город непрерывно, но дух защитников был так высок, стойкость так поразительна, что девушки, подобно геройской Жене Стасюк, водили бойцов в атаку. Целый год после того враг не оставляет в покое города. Там живут под ежедневным обстрелом, под частой бомбежкой и продолжают сражаться и работать. Ижорцы в тот страшный час вспомнили всю историю своего славного завода, всю длинную историю борьбы за свободу, рабочая честь не позволила им отступить, оставить врагу рабочую старую цитадель, новый завод, построенный своими руками, землю, на которой трудились передовые люди рабочего класса – их деды и отцы.

Ленинградцу незачем долго объяснять, откуда он черпает силу и твердость духа. Он – ленинградец, защитник великого города Октября, этим все

сказано. На нем лежит тягчайшая историческая ответственность, в нем живет и величайшая гордость.

В Севастополе моряки торгового флота, портовые служащие и все, начиная с босоногого мальчика до старого ветерана пятого года, в крови носят частицу славы своего гордого города, и они, как их далекие предки во времена Корнилова и Нахимова, повторили бессмертную повесть обороны, не посрамили Красного знамени.

Значит, могут сражаться, да еще как сражаться, и большие, и маленькие города! Нет между ними различия, есть боевое братство. Значит, каждый город, которому угрожает враг, может и должен драться как герой. Если в первую мировую войну крепости, специально приготовленные к отпору врага, такие, как Льеж, Намюр, Живе, Валансьен, Мобеж, Антверпен, пали под ударами немцев, то маленький Верден со своими земляными укреплениями получил мировую славу. Не его формы сыграли решающую роль в одиннадцатимесячной борьбе за город. Люди Вердена остановили врага. Тогда французы еще помнили доблесть нации, потом они были обмануты или сделали все, чтобы их обманули предатели. И теперь в эту войну самая укрепленная линия – линия Мажино не спасла их от ужаса разгрома.

Сталинград выносит удары посильней верденских, и в нем нет и подобия линии Мажино. Средства современной войны намного превосходят средства первой мировой войны. Люди Сталинграда, наши люди, русские люди, преградили путь врагу железной стеной своего сопротивления.

Великий урок Сталинграда учит нас тому, что медлить нельзя. Надо готовить к обороне любой город, которому может угрожать неожиданно прорвавшийся враг. Пусть этот город лежит сейчас не на линии фронта, а даже находится в некотором отдалении от него, все равно он должен, не откладывая, готовиться к обороне, укрепляться и проверять силы своего постоянного гарнизона, мобилизовать на военную учебу всех жителей, мобилизовать их сознание, приготовить их к отражению всяких неожиданностей, возможных на войне.

Такие города, как Грозный, которому есть что вспомнить в своей героической истории рабочих грозненских промыслов, как Орджоникидзе, самое название которого обязывает к героизму, воскрешает в памяти бурные и славные времена борьбы за советскую власть, за свободу народов Северного Кавказа, Махачкала, носящий имя бесстрашного народного героя Дагестана, Астрахань, где навсегда остались слова незабвенного Сергея Мироновича Кирова о том, «что пока в Астраханском крае будет хоть один коммунист, устье Волги будет советским», – такие города должны, если враг приблизится к ним, показать всю силу отпора, быть достойными своего исторического прошлого, своего боевого места в ряду городов-бойцов.

Мы знаем, как трудно отбирать у немцев обратно занятые ими города, какую систему укреплений, какую хитрую систему огня организует враг в занятых городах. И мы знаем, как разбиваются силы врага, если город готов к обороне, если его жители встали на защиту вместе с Красной Армией, если они не застигнуты врасплох.

Мы часто говорим, что в этой войне нет тыла. Мы теперь знаем, что враг много выигрывает там, где у нас самоуспокоенность и беззаботность. Город,

считавший себя вчера тыловым, сегодня внезапно для себя попадает в самое пекло боя. Не должно быть этой тыловой тишины. Надо бодрствовать и быть настороже. Надо помнить, что речь сейчас идет не об отдаче того или иного населенного пункта врагу, а о невозможности больше отдавать врагу наши города, о невозможности пускать его еще дальше в глубину нашей земли. Речь идет о смертельном сопротивлении врагу, который хочет завладеть самими источниками нашего существования, лишить нас возможности продолжать самую широкую борьбу с ним. Он хочет сэкономить на пространстве фронта, отбирая у нас наше пространство, он хочет облегчить себе бремя войны, отяжелив его нам безмерно. Он хочет так ограбить нас, чтобы выиграть на этом возможность своего дальнейшего наступления за счет нашего отступления.

Да и куда же нам отступать дальше? Немцы хотят отбросить нас за Волгу – в одном случае, на другой берег Каспия – в другом. Это сумасшедший план немцев, и мы должны оставить его в области сумасшедших замыслов, никогда не могущих быть проведенными в жизнь. Для этого каждый город должен стать крепостью. Военная наука на то и наука, чтобы напомнить нам об этом, как о деле серьезном. Тот же Краузевиц писал в дополнение к первой приведенной мной цитате: «Если бы существовала такая страна, где не только все крупные богатые города, но и все населенные места были бы укреплены и защищались своими жителями и окрестными крестьянами, то в этой стране быстрота хода войны была бы столь ослаблена, а подвергшийся нападению народ оказал бы давление на чашу весов такой крупной частью всех усилий, на которые он способен, что талант и сила воли неприятельского полководца оказались бы окончательно подавленными...»

«Если бы существовала такая страна...» Такая страна существует – это наша страна, и если мы в каждом населенном пункте, в большом или малом городе приготовим оборону согласно его природным условиям, то сила врага будет расшибаться, как волна, налетающая на утес. Кровавыми брызгами разлетятся тогда вражьи силы. Мы видим, что танки в городе уничтожаются с еще большей эффективностью, чем на открытом месте, что иную улицу труднее одолеть, чем линию укреплений, что доблесть рабочего, советского служащего, крестьянина, вооруженного для защиты родного города, не уступает доблести бойца, а знание места позволяет ему помогать войскам нашим против всех уловок противника.

Города-бойцы, уже прославленные своими подвигами, не будут одиночками. Братская семья советских городов составит грозную и храбрую дружину, нанося врагу тяжелые, неотразимые удары, сокрушая его силы, помогая Красной Армии в деле достижения нашей победы!

Известия. 1942. 4 октября

 

 

 

А.Н. Толстой [1882-1945]

Родина

 

За эти месяцы тяжелой борьбы, решающей нашу судьбу, мы все глубже познаем кровную связь с тобой и все мучительнее любим тебя, Родина.

В мирные годы человек, в довольстве и счастье, как птица, купающаяся в небе, может далеко отлететь от гнезда и даже покажется ему, будто весь мир его родина. Иной человек, озлобленный горькой нуждой, скажет: «Что вы твердите мне: родина! Что видел я хорошего от нее, что она мне дала?»

Надвинулась общая беда. Враг разоряет нашу землю и все наше вековечное хочет назвать своим.

Тогда и счастливый и несчастный собираются у своего гнезда. Даже и тот, кто хотел бы укрыться, как сверчок, в темную щель и посвистывать там до лучших времен, и тот понимает, что теперь нельзя спастись в одиночку.

Гнездо наше, родина возобладала над всеми нашими чувствами. И все, что мы видим вокруг, что раньше, быть может, мы и не замечали, не оценили, как пахнущий ржаным хлебом дымок из занесенной снегом избы, – пронзительно дорого нам. Человеческие лица, ставшие такими серьезными, и глаза всех – такими похожими на глаза людей с одной всепоглощающей мыслью, и говор русского языка – все это наше, родное, и мы, живущие в это лихолетье, – хранители и сторожа родины нашей.

Все наши мысли о ней, весь наш гнев и ярость – за ее поругание, и вся наша готовность – умереть за нее. Так юноша говорит своей возлюбленной: «Дай мне умереть за тебя».

Родина – это движение народа по своей земле из глубин веков к желанному будущему, в которое он верит и создает своими руками для себя и своих поколений. Это – вечно отмирающий и вечно рождающийся поток людей, несущих свой язык, свою духовную и материальную культуру и непоколебимую веру в законность и неразрушимость своего места на земле.

Когда-нибудь, наверно, национальные потоки сольются в одно безбурное море, – в единое человечество. Но для нашего века это – за пределами мечты. Наш век – это суровая, железная борьба за свою независимость, за свою свободу и за право строить по своим законам свое общество и свое счастье.

Фашизм враждебен всякой национальной культуре, в том числе и немецкой. Всякую национальную культуру он стремится разгромить, уничтожить, стереть самую память о ней. По существу фашизм – интернационален в худшем смысле этого понятия. Его пангерманская идея: «Весь мир – для немцев» – лишь ловкий прием большой Финансовой игры, где страны, города и люди – лишь особый вид безликих биржевых ценностей, брошенных в тотальную войну. Немецкие солдаты так же обезличены, потрепаны и грязны, как бумажные деньги в руках аферистов и прочей международной сволочи.

 

 

 

Они жестоки и распущенны, потому что в них вытравлено все человеческое; они чудовищно прожорливы, потому что всегда голодны и потому еще,  что жрать – это единственная цель жизни: так им сказал Гитлер. Фашистское командование валит и валит, как из мешка, эту отупевшую человеческую массу на красноармейские пушки и штыки. Они идут, ни во что уже больше не веря, – ни в то, что жили когда-то у себя на родине, ни в то, что когда-нибудь туда вернутся. Германия – это только фабрика военных машин и место формирования пушечного мяса; впереди – смерть, позади – террор и чудовищный обман.

Эти люди намерены нас победить, бросить себе под ноги, наступить нам сапогом на шею, нашу родину назвать Германией, изгнать нас навсегда из нашей земли «оттич и дедич», как говорили предки наши.

Земля оттич и дедич – это те берега полноводных рек и лесные поляны, куда пришел наш пращур жить навечно. Он был силен и бородат, в посконной длинной рубахе, соленой на лопатках, смышлен и нетороплив, как вся дремучая природа вокруг него. На бугре над рекою он огородил тыном свое жилище и поглядел по пути солнца в даль веков.

И ему померещилось многое – тяжелые и трудные времена: красные щиты Игоря в половецких степях, и стоны русских на Калке, и установленные под хоругвями Дмитрия мужицкие копья на Куликовом поле, и кровью залитый лед Чудского озера, и Грозный царь, раздвинувший единые, отныне нерушимые, пределы земли от Сибири до Варяжского моря; и снова – дым и пепелища великого разорения... Но нет такого лица, которое уселось бы прочно на плечи русского человека. Из разорения Смуты государство вышло и устроилось и окрепло сильнее прежнего. Народный бунт, прокатившийся вслед за тем по всему государству, утвердил народ в том, что сил у него хватит, чтобы стать хозяином земли своей. Народ сообразил свои выгоды и пошел за Медным всадником, поднявшим коня на берегу Невы, указывая путь в великое будущее...

Многое мог увидеть пращур, из-под ладони глядя по солнцу... «Ничего, мы сдюжим», – сказал он и начал жить. Росли и множились позади него могилы отцов и дедов, рос и множился его народ. Дивной вязью он плел невидимую сеть русского языка: яркого, как радуга, – вслед весеннему ливню, меткого, как стрелы, задушевного, как песня над колыбелью, певучего и богатого. Он назвал все вещи именами и воспел все, что видел и о чем думал, и воспел свой труд. И дремучий мир, на который он накинул волшебную сеть слова, покорился ему, как обузданный конь, и стал его достоянием и для потомков его стал родиной – землей оттич и дедич.

Русский народ создал огромную изустную литературу: мудрые пословицы и хитрые загадки, веселые и печальные обрядовые песни, торжественные былины, – говорившиеся нараспев, под звон струн, – о славных подвигах богатырей, защитников земли народа – героические, волшебные, бытовые и пересмешные сказки.

Напрасно думать, что эта литература была лишь плодом народного досуга. Она была достоинством и умом народа. Она становила и укрепляла его

 

нравственный облик, была его исторической памятью, праздничными одеждами его души и наполняла глубоким содержанием всю его размеренную жизнь, текущую по обычаям и обрядам, связанным с его трудом, природой и почитанием отцов и дедов. Народы Западной Европы получили в наследство римскую цивилизацию. России достался в удел пустынный лес да дикая степь. Вплоть до XVIII века Россия жила по курным избам и все будущее богатство свое и счастье создавала и носила в мечтах, как скатерть-самобранку за пазухой.

Народ верил в свой талант, знал, что настанет его черед и другие народы потеснятся, давая ему почетное место в красном углу. Но путь к этому был долог и извилист. Византийская культура древнего Киева погибла под копытами татарских коней, Владимиро-Суздальской Руси пришлось почти четыре столетия бороться с Золотой Ордой, и с Тверью, и с Рязанью, с Новгородом, собирая и укрепляя землю. Во главе этой борьбы стала Москва.

Началась Москва с небольшого городища в том месте, где речонка Яуза впадает в Москву-реку. В том месте заворачивал на клязьминский волок зимний торговый путь по льду, по рекам – из Новгорода и с Балтийского моря – в Болгары на Волге и далее – в Персию.

Младший Мономахович – удельный князь Юрий – поставил при устье Яузы мытный двор, чтобы брать дань с купеческих обозов, и поставил деревянный город – кремль – на бугре над Москвой-рекой. Место было бойкое, торговое, с удобными во все стороны зимними и летними путями. И в Москву стал тянуться народ из Переяславля-Залесского, из Суздаля и Владимира и других мест. Москва обрастала слободами. По всей Руси прогремела слава ее, когда московский князь Дмитрий, собрав ополчение, пошатнул татарское иго на Куликовом поле. Москва становилась сосредоточием, сердцем всей русской земли, которую иноземцы уже стали называть Московией.

Иван Грозный завершил дело, начатое его дедом и отцом, – со страстной настойчивостью и жестокостью он разломал обветшавший застой удельной Руси, разгромил вотчинников-князей и самовластное боярство и основал единое русское государство и единую государственность с новыми порядками и новыми задачами огромного размаха. Таково было постоянное стремление всей Руси – взлет в непомерность. Москва мыслилась как хранительница и поборница незапятнанной правды: был Рим, была Византия, теперь – Москва. Москва при Грозном обстраивается и украшается. Огромные богатства стекаются в нее из Европы, Персии, Средней Азии, Индии. Она оживляет торговлю и промыслы во всей стране и бьется за морские торговые пути.

Число жителей в Москве переваливает за миллион. С Поклонной горы она казалась сказочным городом, – среди садов и рощ. Центр всей народной жизни был на Красной площади – здесь шел торг, сюда стекался народ во время смут и волнений, здесь вершились казни, отсюда цари и митрополиты говорили с народом, здесь произошла знаменитая, шекспировской силы, гениальная по замыслу сцена между Иваном Грозным и народом – опричный переворот. Здесь,  через четверть  века,  на  Лобном месте   лежал убитый  Лжедмитрий  в

 

овечьей маске и с дудкой, сунутой ему в руки; отсюда нижегородское ополчение пошло штурмом на засевших в Кремле поляков. С этих стен на пылающую Москву хмуро глядел обреченный Наполеон.

Не раз сгорая дотла и восставая из пепла, Москва – даже оставшись после Петра Великого «порфироносной вдовой», – не утратила своего значения, она продолжала быть сердцем русской национальности, сокровищницей русского языка и искусства, источником просвещения и свободомыслия даже в самые мрачные времена.

Настало время, когда европейским державам пришлось потесниться и дать место России в красном углу. Сделать это их заставил русский народ, разгромивший, не щадя жизней своих, непобедимую армию Наполеона. Русскому низко кланялись короли и принцы всей Европы, хвалили его доблесть, и парижские девицы гуляли под ручку с усатыми гренадерами и чубатыми донскими казаками.

Но не такой славы, не такого себе места хотел русский народ, – время сидеть ему в красном углу было еще впереди. Все же огромный национальный подъем всколыхнул все наше государство. Творческие силы рванулись на поверхность с мутного дна крепостнического болота, и наступил блистательный век русской литературы и искусства, открытый звездой Пушкина.

Недаром пращур плел волшебную сеть русского языка, недаром его поколения слагали песни и плясали под солнцем на весенних буграх, недаром московские люди сиживали по вечерам при восковой свече над книгами, а иные, как неистовый протопоп Аввакум, - в яме, в Пустозерске, и размышляли о правде человеческой и записывали уставом и полууставом мысли свои. Недаром буйная казачья вольница разметывала переизбыток своих сил в набегах и битвах, недаром старушки-задворенки и бродящие меж дворов старички за ночлег и ломоть хлеба рассказывали волшебные сказки, – все, все, вся широкая, творческая, страстная, взыскующая душа народа русского нашла отражение в нашем искусстве XIX века. Оно стало мировым и во многом повело за собой искусство Европы и Америки.

Русская наука дала миру великих химиков, физиков и математиков. Первая паровая машина была изобретена в России, так же как вольтова дуга, беспроволочный телеграф и многое другое. Людям науки, и в особенности изобретателям, приходилось с неимоверными трудами пробивать себе дорогу, и много гениальных людей так и погибло для науки, не пробившись. Свободная мысль и научная дерзость ломали свои крылья о невежество и косность царского политического строя. Россия медленно тащила колеса по трясине. А век был такой, что отставание «смерти подобно». Назревал решительный и окончательный удар по всей преступной системе, кренившей Россию в пропасть и гибель. И удар произошел, отозвавшись раскатами по всему миру. Народ стал хозяином своей родины.

Пращур наш, глядя посолонь, наверно, различил в дали веков эти дела народа своего и сказал тогда на это: «Ничего, мы сдюжим...»

И вот смертельный враг загораживает нашей родине путь в будущее. Как

будто тени минувших поколений, тех, кто погиб в бесчисленных боях за честь и славу родины, и тех, кто положил свои тяжкие труды на устроение ее, обступили Москву и ждут от нас величия души и велят нам: «Свершайте».

На нас всей тяжестью легла ответственность перед историей нашей родины. Позади нас – великая русская культура, впереди -наши необъятные богатства и возможности, которыми хочет завладеть навсегда фашистская Германия. Но эти богатства и возможности, – бескрайние земли и леса, неистощимые земные недра, широкие реки, моря и океаны, гигантские заводы и фабрики, все тучные нивы, которые заколосятся, все бесчисленные стада, которые лягут под красным солнцем на склонах гор, все изобилие жиз-ни, которого мы добьемся, вся наша воля к счастью, которое бу-Дет, – все это – неотъемлемое наше навек, все это наследство нашего народа, сильного, свободолюбивого, правдолюбивого, умного и не обиженного талантом.

Так неужели можно даже помыслить, что мы не победим! Мы сильнее немцев. Черт с ними! Их миллионы, нас миллионы вдвойне. Все опытнее, увереннее и хладнокровнее наша армия делает свое дело – истребления фашистских армий. Они сломали себе шею под Москвой, потому что Москва – это больше, чем стратегическая точка, больше, чем столица государства. Москва – это идея, охватывающая нашу культуру в ее национальном движении. Через Москву – наш путь в будущее.

Как Иван в сказке, схватился весь русский народ с чудом-юдом двенадцатиглавым на Калиновом мосту. «Разъехались они на три прыска лошадиных и ударились так, что земля застонала, и сбил Иван чуду-юду все двенадцать голов и покидал их под мост».

Наша земля немало поглотила полчищ наезжавших на нее насильников. На западе возникали империи и гибли. Из великих становились малыми, из богатых – нищими. Наша родина ширилась и крепла, и никакая вражья сила не могла пошатнуть ее. Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет.

Ничего, мы сдюжим!..

Правда. 1941. 7 ноября

 А.А. Фадеев [1901-1956]

Бессмертие

 

«Я, вступая в ряды «Молодой гвардии», перед лицом своих друзей по оружию, перед лицом своей родной, многострадальной земли, перед лицом всего народа торжественно клянусь:

беспрекословно выполнять любое задание, данное мне старшим товарищем;

хранить в глубочайшей тайне все, что касается моей работы в«Молодой гвардии»!

Я клянусь мстить беспощадно за сожженные, разоренные города и села, за кровь наших людей, за мученическую смерть тридцати шахтеров-героев. И если для этой мести потребуется моя жизнь, я отдам ее без минуты колебания.

Если же я нарушу эту священную клятву под пытками или из-за трусости, то пусть мое имя, мои родные будут навеки прокляты, а меня самого покарает суровая рука моих товарищей.

Кровь за кровь! Смерть за смерть!»...

Эту клятву на верность Родине и борьбу до последнего вздоха за ее освобождение от гитлеровских захватчиков дали члены подпольной комсомольской организации «Молодая гвардия» в городе Краснодоне, Ворошиловградской области. Они давали ее осенью 1942 года, стоя друг против друга в маленькой горенке, когда пронзительный осенний ветер завывал над порабощенной и опустошенной землей Донбасса. Маленький городок лежал, затаившись во тьме, в горняцких домах стояли фашисты, одни продажные шкуры-полицейские да заплечных дел мастера из гестапо в эту темную ночь обшаривали квартиры граждан и зверствовали в своих застенках.

Старшему из тех, кто давал клятву, было девятнадцать лет, а главному организатору и вдохновителю Олегу Кошевому – шестнадцать.

Сурова и неприютна открытая донецкая степь, особенно поздней осенью или зимой, под леденящим ветром, когда смерзается комьями черная земля. Но это наша кровная Советская земля, заселенная могучим и славным угольным племенем, дающая энергию, свет и тепло нашей великой Родине. За свободу этой земли в гражданскую войну сражались лучшие ее сыны во главе с Климом Ворошиловым и Александром Пархоменко. Она породила прекрасное стахановское движение. Советский человек глубоко проник в недра донецкой земли, и по неприютному лицу ее выросли мощные заводы – гордость нашей технической мысли, залитые светом социалистические города, наши школы, клубы, театры, где расцветал и раскрывался во всю свою духовную силу великий советский человек. И вот эту землю топтал враг. Он шел по ней, как смерч, как чума, ввергая во тьму города, превращая школы, больницы, клубы, детские ясли в казармы для постоя солдат, в конюшни, в застенки гестапо.

Огонь, веревка, пуля и топор – эти страшные орудия смерти стали постоянными спутниками жизни советских людей. Советские люди были обречены на мучения, немыслимые с точки зрения человеческого разума и совести. Достаточно сказать, что в городском парке города Краснодона фашисты живьем зарыли в землю тридцать шахтеров за отказ явиться на регистрацию на «биржу труда». Когда город был освобожден Красной армией и начал отрывать погибших, они так и стояли в земле: сначала обнажились головы, потом плечи, туловища, руки.

Ни в чем не повинные люди вынуждены были уходить из родных мест, скрываться. Рушились семьи. «Я распрощалась с папой, слезы ручьями потекли из глаз, – рассказывает Валя Борц – член организации «Молодая гвардия». – Какой-то неведомый голос, казалось шептал: «Ты его видишь в последний раз». Он пошел, а я стояла до тех пор, пока он не скрылся из виду. Сегодня еще этот

человек имел семью, угол, приют, детей, а теперь он, как бездомная собака, должен скитаться. А сколько замучено, расстреляно!»...

Молодежь, всякими способами уклонявшуюся от регистрации, хватали насильно и угоняли на рабский труд в Германию. Поистине душераздирающие сцены можно было видеть в эти дни на улицах городка. Грубые окрики и брань полицейских сливались с рыданием отцов и матерей, от которых насильно отрывали дочерей и сыновей.

И страшным ядом лжи, распространяемой гнусными фашистскими газетенками и листовками о падении Москвы и Ленинграда, о гибели советского строя, стремился враг разложить душу советских людей.

Это была наша молодежь – та самая, которая растет, воспитывается в советской школе, пионерскими отрядами, комсомольскими организациями. Враг стремился истребить в ней дух свободы, радость творчества и труда, привитые советским строем. И в ответ на это юный советский человек гордо поднял свою голову.

Вольная советская песня! Она сроднилась с советской молодежью, она всегда звенит в душе ее.

«Один раз идем мы с Володей в Свердловку к дедушке. Было совсем тепло. Летают над головами самолеты. Идем степью. Никого кругом. Мы запели: «Спят курганы темные... Вышел в степь донецкую парень молодой». Потом Володя говорит:

– Я знаю, где наши войска находятся.

Он мне начал рассказывать сводку. Я бросилась к Володе и начала его обнимать».

Эти простые строки воспоминаний сестры Володи Осьмухина нельзя читать без волнения. Непосредственными руководителями «Молодой гвардии» были Кошевой Олег Васильевич, 1926 года рождения, член ВЛКСМ с 1940 года, Земнухов Иван Александрович, 1923 года рождения, член ВЛКСМ с 1941 года. Вскоре патриоты привлекают в свои ряды новых членов организации – Ивана Тур-кенича, Степана Сафонова, Любу Шевцову, Ульяну Громову, Анатолия Попова, Николая Сумского, Володю Осьмухина, Валю Борц и других. Олег Кошевой был избран комиссаром. Командиром штаб утвердил Туркенича Ивана Васильевича, члена ВЛКСМ с 1940 года.

И эта молодежь, не ведавшая старого строя и, естественно, не проходившая опыта подполья, в течение нескольких месяцев срывает все мероприятия фашистских поработителей и вдохновляет на сопротивление врагу население города Краснодона и окружающих поселков – Изварина, Первомайки, Семейкина, где создаются ответвления организации. Организация разрастается до семидесяти человек, потом насчитывает уже свыше ста – детей шахтеров, крестьян и служащих.

«Молодая гвардия» сотнями и тысячами распространяет листовки – на базарах, вкино, в клубе. Листовки обнаруживаются на здании полиции, даже в карманах полицейских. «Молодая гвардия» устанавливает четыре радиоприемника и ежедневно информирует население о сводках Информбюро.

В условиях подполья происходит прием в ряды комсомола новых членов, на руки выдаются временные удостоверения, принимаются членские взносы. По мере приближения советских войск готовится вооруженное восстание и самыми различными путями добывается оружие.

В это время ударные группы проводят диверсионные и террористические акты.

  В ночь с 7 на 8 ноября группа Ивана Туркенича повесила двух полицейских. На груди повешенных оставили плакаты: «Такая участь ждет каждого продажного пса».

8  ноября группа Анатолия Попова на дороге Гундоровка–Герасимовка уничтожает легковую машину с тремя высшими гитлеровскими офицерами.

15 ноября группа Виктора Петрова освобождает из концентрационного лагеря в хуторе Волчанске  75 бойцов и командиров Красной Армии.

В начале декабря группа Мошкова на дороге Краснодон–Свердловск сжигает три автомашины с бензином.

Через несколько дней после этой операции группа Тюленина совершает на дороге Краснодон–Ровеньки вооруженное нападение на охрану, которая гнала 500 голов скота, отобранного у жителей. Уничтожает охрану, скот разгоняет по степи.

Члены «Молодой гвардии», устроившиеся по заданию штаба в оккупационные учреждения и на предприятия, умелыми маневрами тормозят их работу. Сергей Левашов, работая шофером в гараже, выводит из строя одну за другой три машины. Юрий Виценовский Устраивает на шахте несколько аварий.

В ночь с 5 на 6 декабря отважная тройка молодогвардейцев – Люба Шевцова, Сергей Тюленин и Виктор Лукьянченко проводят блестящую операцию по поджогу «биржи труда». Уничтожением "биржи труда» со всеми документами молодогвардейцы спасли несколько тысяч советских людей от угона в фашистскую Германию.

В ночь с 6 на 7 ноября члены организации вывешивают на зданиях школы, бывшего райпотребсоюза, больницы и на самом высоком дереве городского парка красные флаги. «Когда я увидела на школе флаг, – рассказывает жительница города Краснодона М.А. Литвинова, – невольная радость, гордость охватили меня. Разбудила детей и быстренько побежала через дорогу к Мухиной. Ее я застала стоящей в нижнем белье на подоконнике, слезы ручьями расползались по ее худым щекам. Она сказала: «Марья Алексеевна, ведь это сделано для нас, советских людей. О нас помнят, мы нашими не забыты».

Организация была раскрыта полицией потому, что она вовлекла в свои ряды слишком широкий круг молодежи, среди которой оказались и менее стойкие люди. Но во время страшных пыток, которым подвергли членов «Молодой гвардии» озверевшие враги, с невиданной силой раскрылся нравственный облик юных патриотов, облик такой духовной красоты, что он будет вдохновлять еще многие и многие поколения.

Олег Кошевой. Несмотря на свою молодость, это великолепный организатор. Мечтательность соединялась в нем с исключительной практичностью и

 

деловитостью. Он был вдохновителем и инициатором ряда героических мероприятий. Высокий, широкоплечий, он весь дышал силой и здоровьем и не раз сам был участником смелых вылазок против врага. Будучи арестован, он бесил гестаповцев непоколебимым презрением к ним. Его жгли раскаленным железом, запускали в тело иголки, но стойкость и воля не покидали его. После каждого допроса в его волосах появлялись седые пряди. На казнь он шел совершенно седой.

Иван Земнухов – один из наиболее образованных, начитанных членов «Молодой гвардии», автор ряда замечательных листовок. Внешне нескладный, но сильный духом, он пользовался всеобщей любовью и авторитетом. Он славился как оратор, любил стихи и сам писал их (как, впрочем, писали их и Олег Кошевой, и многие другие члены «Молодой гвардии»). Иван Земнухов подвергался в застенках самым зверским пыткам и истязаниям. Его подвешивали в петле через специальный блок к потолку, отливали водой, когда он лишался чувств, и снова подвешивали. По три раза в день били плетьми из электрических проводов. Полиция упорно добивалась от него показаний, но не добилась ничего. 15 января он был вместе с другими товарищами сброшен в шурф шахты № 5.

Сергей Тюленин. Это маленький, подвижный, стремительный юноша-подросток, вспыльчивый, с задорным характером, смелый до отчаянности. Он участвовал во многих самых отчаянных предприятиях и лично уничтожил немало врагов. «Это был человек дела, характеризуют его оставшиеся в живых товарищи. – Не любил хвастунов, болтунов и бездельников. Он говорил: «Ты лучше сделай, и о твоих делах пускай расскажут люди».

Сергей Тюленин был не только сам подвергнут жестоким пыткам, при нем пытали его старую мать. Но как и его товарищи, Сергей Тюленин был стоек до конца.

Вот как характеризует четвертого члена штаба «Молодой гвардии» – Ульяну Громову Мария Андреевна Борц, учительница из Краснодона: «Это была девушка высокого роста, стройная брюнетка, с вьющимися волосами и красивыми чертами лица. Ее черные, пронизывающие глаза поражали своей серьезностью и умом... Это была серьезная, толковая, умная и развитая девушка. Она не горячилась, как другие, и не сыпала проклятий по адресу истязателей... «Они думают удержать свою власть посредством террора, – говорила она. – Глупые люди! Разве можно колесо истории повернуть назад...»

Девочки попросили ее прочесть «Демона». Она сказала: «С удовольствием! Я «Демона» люблю. Какое это замечательное произведение! Подумайте только, он восстал против самого бога!» В камере стало совсем темно. Она приятным, мелодичным голосом начала читать... Вдруг тишину вечерних сумерек пронизал дикий вопль. Громова перестала читать и сказала: «Начинается!» Стоны и крики все усиливались. В камере была гробовая тишина. Так продолжалось несколько минут. Громова, обращаясь к нам, твердым голосом прочла:

 

Сыны снегов, сыны славян,

Зачем вы мужеством упали?

Зачем? Погибнет ваш тиран,

Как все тираны погибали.

 

Ульяну Громову подвергли нечеловеческим пыткам. Ее подвешивали за волосы, вырезали ей на спине пятиконечную звезду, прижигали тело каленым железом и раны присыпали солью, сажали на раскаленную плиту. Но и перед самой смертью она не пала духом и при помощи шифра «Молодой гвардии» выстукивала через стены ободряющие слова друзьям: «Ребята! Не падайте духом! Наши идут. Крепитесь. Час освобождения близок. Наши идут. Наши идут...»

Ее подруга Любовь Шевцова по заданию штаба работала в качестве разведчицы. Она установила связь с подпольщиками Ворошиловграда и ежемесячно по несколько раз посещала этот город, проявляя исключительную находчивость и смелость. Одевшись в лучшее платье, изображая «ненавистницу» Советской власти, дочь крупного промышленника, она проникала в среду вражеских офицеров и похищала важные документы. Шевцову пытали дольше всех.

Ничего не добившись городская полиция отправила ее в уездное отделение жандармерии Ровенек. Там ей загоняли под ногти иголки, на спине вырезали звезду. Человек исключительной жизнерадостности и силы духа, она, возвращаясь в камеру после мучений, назло палачам пела песни. Однажды во время пыток, заслышав шум советского самолета, она вдруг засмеялась и сказала: «Наши голосок подают».

7 февраля 1943 года Люба Шевцова была расстреляна.

Так, до конца сдержав свою клятву, погибло большинство членов организации «Молодая гвардия», в живых осталось всего несколько человек. С любимой песней Владимира Ильича «Замучен тяжелой неволей» шли они на казнь.

«Молодая гвардия» – это не одиночное исключительное явление на территории, захваченной фашистскими оккупантами. Везде и повсюду борется гордый советский человек. И хотя члены боевой организации «Молодая гвардия» погибли в борьбе, они бессмертны, потому что их духовные черты есть черты нового советского человека, черты народа страны социализма.

Вечная память и слава юным молодогвардейцам – героическим сынам бессмертного советского народа!

Правда. 1943. 15 сентября

 

 

 

М.А. Шолохов [1905-1984]

Наука ненависти

 

На войне, деревья, как и люди, имеют каждое свою судьбу. Я видел огромный участок леса, срезанного огнем нашей артиллерии. В этом лесу недавно укреплялись немцы, выбитые из села С., здесь они думали задержаться, но смерть скосила их вместе с деревьями. Под поверженными стволами сосен лежали мертвые немецкие солдаты, в зеленом папоротнике гнили их изорванные в клочья тела, и смолистый аромат расщепленных снарядами сосен не мог заглушить удушливо-приторной, острой вони разлагающихся трупов-Казалось, что даже земля с бурыми, опаленными и жесткими краями воронок источает могильный запах.

Смерть величественно и безмолвно властвовала на этой поляне, созданной и взрытой нашими снарядами, и только в самом центре поляны стояла одна чудом сохранившаяся березка, и ветер раскачивал ее израненные осколками ветви и шумел в молодых, глянцевито-клейких листках.

Мы проходили через поляну. Шедший впереди меня связной красноармеец слегка коснулся рукой ствола березы, спросил с искренним и ласковым удивлением:

– Как же ты тут уцелела, милая?..

Но если сосна гибнет от снаряда, падая, как скошенная, и на месте среза остается лишь иглистая, истекающая смолой макушка, то по-иному встречается со смертью дуб.

На провесне немецкий снаряд попал в ствол старого дуба, росшего на берегу безымянной речушки. Рваная, зияющая пробоина иссушила полдерева, но вторая половина, пригнутая разрывом к воде, весною дивно ожила и покрылась свежей листвой. И до сегодняшнего дня, наверное, нижние ветви искалеченного дуба купаются в текучей воде, а верхние все еще жадно протягивают к солнцу точеные, тугие листья...

Высокий, немного сутулый, с приподнятыми, как у коршуна, широкими плечами, лейтенант Герасимов сидел у входа в блиндаж и обстоятельно рассказывал о сегодняшнем бое, о танковой атаке противника, успешно отбитой батальоном.

Худое лицо лейтенанта было спокойно, почти бесстрастно, воспаленные глаза устало прищурены. Он говорил надтреснутым баском, изредка скрещивая крупные узловатые пальцы рук, и странно не вязался с его сильной фигурой, с энергическим, мужественным лицом этот жест, так красноречиво передающий безмолвное горе или глубокое и тягостное раздумье.

Но вдруг он умолк, и лицо его мгновенно преобразилось: смуглые щеки побледнели, под скулами, перекатываясь, заходили желваки, а пристально устремленные вперед глаза вспыхнули такой неугасимой, лютой ненавистью, что я невольно повернулся в сторону его взгляда и увидел шедших по лесу от перед-

 

 

него края нашей обороны трех пленных немцев и сзади – конвоировавшего их красноармейца в выгоревшей, почти белой от солнца, летней гимнастерке и сдвинутой на затылок пилотке.

Красноармеец шел медленно. Мерно раскачивалась в его руках винтовка, посверкивая на солнце жалом штыка. И так же медленно брели пленные немцы, нехотя переставляя ноги, обутые в короткие, измазанные желтой глиной сапоги.

Шагавший впереди немец – пожилой, со впалыми щеками, густо заросшими каштановой щетиной, – поравнялся с блиндажом, кинул в нашу сторону исподлобный, волчий взгляд, отвернулся, на ходу поправляя привешенную к поясу каску. И тогда лейтенант Герасимов порывисто вскочил, крикнул красноармейцу резким, лающим голосом:

– Ты что, на прогулке с ними? Прибавить шагу! Веди быстрей, говорят тебе!..

Он, видимо, хотел еще что-то крикнуть, но задохнулся от волнения и, круто повернувшись, быстро сбежал по ступенькам в блиндаж. Присутствовавший при разговоре политрук, отвечая на мой удивленный взгляд, вполголоса сказал:

– Ничего не поделаешь, – нервы. Он в плену у немцев был, разве вы не знаете? Вы поговорите с ним как-нибудь. Он очень много пережил там, и после этого живых гитлеровцев не может видеть, именно живых! На мертвых смотрит ничего, я бы сказал – даже с удовольствием, а вот пленных увидит и либо закроет глаза и сидит бледный и потный, либо повернется и уйдет. – Политрук придвинулся ко мне, перешел на шепот: – Мне с ним пришлось два
раза ходить в атаку; силища у него лошадиная, и вы бы посмотрели, что он делает... Всякие виды мне приходилось видывать, но как он орудует штыком и прикладом, знаете ли, – это страшно!

Ночью немецкая тяжелая артиллерия вела тревожащий огонь. Методически, через ровные промежутки времени, издалека доносился орудийный выстрел, спустя несколько секунд над нашими головами, высоко в звездном небе, слышался железный клекот снаряда, воющий звук нарастал и удалялся, а затем где-то позади нас, в направлении дороги, по которой днем густо шли машины, подвозившие к линии фронта боеприпасы, желтой зарницей вспыхивало пламя и громово звучал разрыв.

В промежутках между выстрелами, когда в лесу устанавливалась тишина, слышно было, как тонко пели комары и несмело перекликались в соседнем болотце потревоженные стрельбой лягушки.

Мы лежали под кустом орешника, и лейтенант Герасимов, отмахиваясь от комаров сломленной веткой, неторопливо рассказывал о себе. Я передаю этот рассказ так, как мне удалось его запомнить.

- До войны работал я механиком на одном из заводов Западной Сибири. В армию призван девятого июля прошлого года. Семья у меня – жена, двое ребят, отец-инвалид. Ну, на проводах, как полагается, жена и поплакала, и напутствие сказала: «Защищай родину  и  нас  крепко. Если понадобится – жизнь  отдай,  а

чтобы победа была нашей». Помню, засмеялся я тогда и говорю ей: «Кто ты мне есть, жена или семейный агитатор? Я сам большой, а что касается победы, так мы ее у фашистов вместе с горлом вынем, не беспокойся!»...

Отец, тот, конечно, покрепче, но без наказа и тут не обошлось: «Смотри, – говорит, – Виктор, фамилия Герасимовых – это не простая фамилия. Ты – потомственный рабочий; прадед твой еще у Строганова работал; наша фамилия сотни лет железо для родины делала, и чтобы ты на этой войне был железным. Власть-то – твоя, она тебя командиром запаса до войны держала, и должен ты врага бить крепко».

«Будет сделано, отец».

По пути на вокзал забежал в райком партии. Секретарь у нас был какой-то очень сухой, рассудочный человек... Ну, думаю, уж если жена с отцом меня на дорогу агитировали, то этот вовсе спуску не даст, двинет какую-нибудь речугу на полчаса, обязательно двинет! А получилось все наоборот. «Садись, Герасимов, – говорит мой секретарь, – перед дорогой посидим минутку по старому обычаю».

Посидели мы с ним немного, помолчали, потом он встал, и вижу – очки у него будто бы отпотели... Вот, думаю, чудеса какие нынче происходят! А секретарь и говорит: «Все ясно и понятно, товарищ Герасимов. Помню я тебя еще вот таким, лопоухим, когда ты пионерский галстук носил, помню затем комсомольцем, знаю и как коммуниста на протяжении десяти лет. Иди, бей гадов беспощадно! Парторганизация на тебя надеется». Первый раз в жизни расцеловался я со своим секретарем, и, черт его знает, показался он тогда мне вовсе не таким уж сухарем, как раньше...

И до того мне тепло стало от этой его душевности, что вышел я из райкома радостный и взволнованный.

А тут еще жена развеселила. Сами понимаете, что провожать мужа на фронт никакой жене невесело; ну, и моя жена, конечно, тоже растерялась немного от горя, все хотела что-то важное сказать, а в голове у нее сквозняк получился, все мысли вылетели. И вот уже поезд тронулся, а она идет рядом с моим вагоном, руку мою из своей не выпускает и быстро так говорит:

«Смотри, Витя, береги себя, не простудись там, на фронте». «Что ты, – говорю ей, – Надя, что ты! Ни за что не простужусь. Там климат отличный и очень даже умеренный». И горько мне было расставаться, и веселее стало от милых и глупеньких слов жены, и такое зло взяло на немцев. Ну, думаю тронули нас, вероломные соседи, – теперь держитесь! Вколем мы вам по первое число!

Герасимов помолчал несколько минут, прислушиваясь к вспыхнувшей на переднем крае пулеметной перестрелке, потом, когда стрельба прекратилась, так же внезапно, как и началась, продолжал:

– До войны на завод к нам поступали машины из Германии. При сборке, бывало, раз по пять ощупаю каждую деталь, осмотрю ее со всех сторон. Ничего не скажешь – умные руки эти машины делали. Книги немецких писателей читал и любил и как-то привык с уважением относиться к немецкому народу.

Правда, иной раз обидно становилось за то, что такой трудолюбивый и талантливый народ терпит у себя самый паскудный гитлеровский режим, но это было в конце концов их дело. Потом началась война в Западной Европе...

И вот еду я на фронт и думаю: техника у немцев сильная, армия – тоже ничего себе. Черт возьми, с таким противником даже интересно подраться и наломать ему бока. Мы-то тоже к сорок первому году были не лыком шиты. Признаться, особой честности я от этого противника не ждал, какая уж там честность, когда имеешь дело с фашизмом, но никогда не думал, что придется воевать с такой бессовестной сволочью, какой оказалась армия Гитлера. Ну, да об этом после...

В конце июля наша часть прибыла на фронт. В бой вступили двадцать седьмого рано утром. Сначала, в новинку-то, было страшновато малость. Минометами сильно они нас одолевали, но к вечеру освоились мы немного и дали им по зубам, выбили из одной деревушки. В этом же бою захватили мы группу, человек в пятнадцать, пленных. Помню, как сейчас: привели их, испуганных, бледных; бойцы мои к этому времени остыли от боя, и вот каждый из них тащит пленным все, что может: кто – котелок щей, кто – табакуили папирос, кто – чаем угощает. По спинам их похлопывают, «камрадами» называют: за что, мол, воюете, камрады?..

А один боец-кадровик смотрел-смотрел на эту трогательную картину и говорит: «Слюни вы распустили с этими «друзьями». Здесь они все камрады, а вы бы посмотрели, что эти камрады делают там, за линией фронта, и как они с нашими ранеными и с мирным населением обращаются». Сказал, словно ушат холодной воды на нас вылил, и ушел.

Вскоре перешли мы в наступление и тут действительно насмотрелись... Сожженные дотла деревни, сотни расстрелянных женщин, детей, стариков, изуродованные трупы попавших в плен красноармейцев, изнасилованные и зверски убитые женщины, девушки и девочки-подростки...

Особенно одна осталась у меня в памяти: ей было лет одиннадцать, она, как видно, шла в школу; немцы поймали ее, затащили на огород, изнасиловали и убили. Она лежала в помятой картофельной ботве, маленькая девочка, почти ребенок, а кругом валялись залитые кровью ученические тетради и учебники... Лицо ее было страшно изрублено тесаком, в руке она сжимала раскрытую школьную сумку. Мы накрыли тело плащ-палаткой и стояли молча. Потом бойцы так же молча разошлись, а я стоял и, помню, как иступленный, шептал: «Барков, Половинкин. Физическая география. Учебник для неполной средней и средней школы». Это я прочитал на одном из учебников, валявшихся там же, в траве, а учебник этот мне знаком. Моя дочь тоже училась в пятом классе.

Это было неподалеку от Ружина. А около Сквиры в овраге мы наткнулись на место казни, где мучили захваченных в плен красноармейцев. Приходилось вам бывать в мясных лавках? Ну, вот так примерно выглядело это место... На ветвях деревьев, росших по оврагу, висели окровавленные туловища, без рук, без ног, со снятой до половины кожей... Отдельной кучей было свалено на дне оврага восемь человек убитых.  Там  нельзя было  понять, кому  из  замученных

что принадлежит, лежала просто куча крупно нарубленного мяса, а сверху – стопкой, как надвинутые одна на другую тарелки, – восемь красноармейских пилоток...

Вы думаете, можно рассказать словами обо всем, что пришлось видеть? Нельзя! Нет таких слов. Это надо видеть самому. И вообще хватит об этом! – Лейтенант Герасимов надолго умолк.

- Можно здесь закурить? – спросил я его.

- Можно. Курите в руку, – охрипшим голосом ответил он.
И, закурив, продолжал:

– Вы понимаете, что мы озверели, насмотревшись на все, что творили фашисты, да иначе и не могло быть. Все мы поняли, что имеем дело не с людьми, а с какими-то осатаневшими от крови собачьими выродками. Оказалось, что они с такой же тщательностью, с какой когда-то делали станки и машины, теперь убивают, насилуют и казнят наших людей. Потом мы снова отступали, но дрались как черти!

В моей роте почти все бойцы были сибиряки. Однако украинскую землю мы защищали прямо-таки отчаянно. Много моих земляков погибло на Украине, а фашистов мы положили там еще больше. Что ж, мы отходили, но духу им давали неплохо.

С жадностью затягиваясь папиросой, лейтенант Герасимов сказал уже несколько иным, смягченным тоном:

–  Хорошая земля на Украине, и природа там чудесная! Каждое село и деревушка казались нам родными, может быть, потому, что, не скупясь, проливали мы там свою кровь, а кровь ведь, как говорят, роднит... И вот оставляешь какое-нибудь село, а сердце щемит, и щемит, как проклятое. Жалко было, просто до боли. Уходим и в глаза друг другу не глядим.

...Не думал я тогда, что придется побывать у фашистов в плену, однако пришлось. В сентябре я был первый раз ранен, но oстался в строю. А двадцать первого, в бою под Денисовкой, Полтавской области, я был ранен вторично и взят в плен.

Немецкие танки прорвались на нашем левом фланге, следом з' ними потекла пехота. Мы с боем выходили из окружения. В этот день моя рота понесла очень большие потери. Два раза мы отбили танковые атаки противника, сожгли и подбили шесть танков и одну бронемашину, уложили на кукурузном поле человек сто двадцать гитлеровцев, а потом они подтянули минометные батареи, и мы вынуждены были оставить высотку, которую держали с полудня до четырех часов. С утра было жарко. В небе ни облачка, а солнце палило так, что буквально нечем было дышать. Мины ложились страшно густо, и, помню, пить хотелось до того, что у бойцов губы чернели от жажды, а я подавал команду каким-то чужим, окончательно осипшим голосом. Мы перебегали по лощине, когда впереди меня разорвалась мина. Кажется, я успел увидеть столб черной земли и пыли, и это – все. Осколок мины пробил мою каску, второй попал в правое плечо.

Не помню, сколько я пролежал без сознания, но очнулся от топота чьих-

то ног. Приподнял голову и увидел, что лежу не на том месте, где упал. Гимнастерки на мне нет, а плечо наспех кем-то перевязано. Нет и каски на голове. Голова тоже кем-то перевязана, но бинт не закреплен, кончик его висит у меня на груди. Мгновенно я подумал, что мои бойца тащили меня и на ходу перевязали, и я надеялся увидеть своих, когда с трудом поднял голову, ко мне бежали не свои, а немцы. Это топот их ног вернул мне сознание. Я увидел их очень отчетливо, как в хорошем кино. Я пошарил вокруг руками. Около меня не было оружия: ни нагана, ни винтовки, даже гранаты не было. Планшетку и оружие кто-то из наших снял с меня.

«Вот и смерть», – подумал я. О чем я еще думал в этот момент? Если вам это для будущего романа, так напишите что-нибудь себя, а я тогда ничего не успел подумать. Немцы были уже близко, и мне не захотелось умирать лежа. Просто я не хотел мог умереть лежа, понятно? Я собрал все силы и встал на коле касаясь русской земли. Когда они подбежали ко мне, я уже стоял на ногах. Стоял и качался, и ужасно боялся, что вот сейчасопять упаду и они меня заколют лежачего. Ни одного лица я не помню. Они стояли вокруг меня, что-то говорили и смеялись. Я сказал: «Ну, убивайте, сволочи! Убивайте, а то сейчас упау.» Один из них ударил меня прикладом по шее, я упал, но тотчас снова встал. Они снова засмеялись, и один из них махнул рукой – иди, мол вперед. Я пошел.Все лицо у меня было в засохшей крови, из раны на голове все еще бежала кровь очень теплая и липкая, плечо болело, и я не мог поднять правую руку. Помню, что мне очень хотелось лечь и никуда не идти, но я все же шел…

Нет, я вовсе не хотел умирать и тем более оставаться в плену. С великим трудом преодолевая головокружение и тошноту, я шел – значит я был жив и мог еще действовать. Ох как меня томила жажда! Во рту у меня спеклось, и все время, пока мои ноги шли, перед глазами колыхалась какая-то черная штора. Я был почти без сознания, но шел и думал: «Как только напьюсь и чуточку отдохну – убегу!»…

На опушке рощи нас всех, попавших в плен, собрали и построили. Все это были бойцы соседнее части. Из нашего полка я угадал только двух красноармейцев третьей роты. Большинство пленных было ранено. Немецкий лейтенант на плохом русском языке спросил, есть ли среди нас комиссары и командиры. Все молчали. Тогда он еще раз спросил: «Комиссары и командиры идут два шага вперед». Никто из строя не вышел.

Лейтенант медленно прошел перед строем и отобрал человек шестнадцать, по виду похожих на евреев. У каждого он спрашивал: «Юде?» - и не дожидаясь ответа, приказывал выходить из строя. Среди отобранных им были и евреи, и армяне, и просто русские, но смуглые лицом и черноволосые. Всех их отвели немного в сторону и расстреляли на наших глазах из автоматов. Потом нас наспех обыскали и отобрали бумажники и все, что было из личных вещей. Я никогда не носил партбилета в бумажнике, боялся потерять; Он был у меня во внутреннем кармане брюк, и его при обыске не нашли. Все же человек - удивительное создание: я твердо знал, что жизнь моя – на волоске, что если меня

 

 

не убьют при попытке к бегству, то все равно убьют по дороге, так как от сильной потери крови я едва мог бы идти наравне с остальными, но когда обыск закончился и партбилет остался при мне, - я так обрадовался, что даже по жажду забыл!

Нас построили в походную колонну и погнали на запад. По сторонам дороги шел довольно сильный конвой и ехало человек десять немецких мотоциклистов. Гнали нас быстрым шагом, и силы мои приходили к концу. Два раза я падал, вставал и шел потому, что знал, что если пролежу лишнюю минуту и колонна пройдет, - меня пристрелят там же, на дороге. Так произошло с шедшим впереди меня сержантом. Он был ранен в ногу и с трудом шел, стоная, иногда даже вскрикивал от боли. Прошли с километр, и тут он громко сказал:

– Нет, не могу. Прощайте, товарищи! – и сел среди дороги.

Его пытались на ходу поднять, поставить на ноги, но он снова опускался на землю. Как во сне, помню его очень бледное молодое лицо, нахмуренные брови и мокрые от слез глаза... Колонна прошла. Он остался позади. Я оглянулся и увидел, как мотоциклист подъехал к нему вплотную, не слезая с седла, вынул из кобуры пистолет, приставил к уху сержанта и выстрелил. Пока дошли до речки, фашисты пристрелили еще нескольких отстававших красноармейцев.

И вот уже вижу речку, разрушенный мост и грузовую машину, застрявшую сбоку переезда, и тут падаю вниз лицом. Потерял ли я сознание? Нет, не потерял. Я лежал, протянувшись во весь рост, во рту у меня было полно пыли, я скрипел от ярости зубами, и песок хрустел у меня на зубах, но подняться я не мог. Мимо меня шагали мои товарищи. Один из них тихо сказал: «Вставай же, а то убьют!» Я стал пальцами раздирать себе рот, давить глаза, чтобы боль помогла мне подняться...

А колонна уже прошла, и я слышал, как шуршат колеса подъезжающего ко мне мотоцикла. И все-таки я встал! Не оглядываясь на мотоциклиста, качаясь как пьяный, я заставил себя догнать колонну и пристроился к задним рядам. Проходившие через речку немецкие танки и автомашины взмутили воду, но мы пили ее, эту коричневую теплую жижу, и она казалась нам слаще самой хорошей ключевой воды. Я намочил голову и плечо. Это меня очень освежило, и ко мне вернулись силы. Теперь-то я мог идти в надежде, что не упаду и не останусь лежать на дороге...

Только отошли от речки, как по пути нам встретилась колонна средних немецких танков. Они двигались нам навстречу. Водитель головного танка, рассмотрев, что мы – пленные, дал полный газ и на всем ходу врезался в нашу колонну. Передние ряды были смяты и раздавлены гусеницами. Пешие конвойные и мотоциклисты с хохотом наблюдали эту картину, что-то орали высунувшимся из люков танкистам и размахивали руками. Потом снова выстроили нас и погнали сбоку дороги. Веселые люди, ничего не скажешь...

В этот вечер и ночью я не пытался бежать, так как понял, что уйти не смогу, потому что очень ослабел от потери крови,  да  и охраняли нас строго, и

 

всякая попытка к бегству наверняка закончилась бы неудачей. Но как проклинал я себя впоследствии за то, что не предпринял этой попытки! Утром нас гнали через одну деревню, в которой стояла немецкая часть. Немецкие пехотинцы высыпали на улицу посмотреть на нас. Конвой заставил нас бежать через всю деревню рысью. Надо же было унизить нас в глазах подходившей к фронту немецкой части. И мы бежали. Кто падал или отставал, в того немедленно стреляли. К вечеру мы были уже в лагере для военнопленных.

Двор какой-то МТС был густо огорожен колючей проволокой. Внутри плечом к плечу стояли пленные. Нас сдали охране лагеря, и те прикладами винтовок загнали нас за огорожу. Сказать, что этот лагерь был адом, – значит, ничего не сказать. Уборной не было. Люди испражнялись здесь же и стояли и лежали в грязи и в зловонной жиже. Наиболее ослабевшие вообще уже не вставали. Воду и пищу давали раз в сутки. Кружку воды и горсть сырого проса или прелого подсолнуха, вот и все. Иной день совсем забывали что-либо дать...

Дня через два пошли сильные дожди. Грязь в лагере растолкли так, что бродили в ней по колено. Утром от намокших людей шел пар, словно от лошадей, а дождь лил не переставая... Каждую ночь умирало по нескольку десятков человек. Все мы слабели от недоедания с каждым днем. Меня вдобавок мучили раны.

На шестые сутки я почувствовал, что у меня еще сильнее заболело плечо и рана на голове. Началось нагноение. Потом появился дурной запах. Рядом с лагерем были колхозные конюшни, в которых лежали тяжелораненые красноармейцы. Утром я обратился к унтеру из охраны и попросил разрешения обратиться к врачу, который, как сказали мне, был при раненых. Унтер хорошо говорил по-русски. Он ответил: «Иди, русский, к своему врачу. Он немедленно окажет тебе помощь».

Тогда я не понял насмешки и, обрадованный, побрел к конюшне.

Военврач третьего ранга встретил меня у входа. Это был уже конченный человек. Худой до изнеможения, измученный, он был уже полусумасшедшим от всего, что ему пришлось пережить. Раненые лежали на навозных подстилках и задыхались от дикого зловония, наполнявшего конюшню. У большинства в ранах кишели черви, и те из раненых, которые могли, выковыривали их из ран пальцами и палочками... Тут же лежала груда умерших пленных, их не успевали убирать.

«Видели? – спросил у меня врач. – Чем же я могу вам помочь? У меня нет ни одного бинта, ничего нет! идите отсюда, ради бога, идите! А бинты ваши сорвите и присыпьте раны золой. Вот здесь у двери – свежая зола».

Я так и сделал. Унтер встретил меня у входа, широко улыбаясь. «Ну, как? О, у ваших солдат превосходный врач! Оказал он вам помочь? Я хотел молча пройти мимо него, но он ударил меня кулаком в лицо, крикнул: «Ты не хочешь отвечать, скотина?!» Я упал, и он долго бил меня ногами в грудь и в голову. Бил до тех пор, пока не устал. Этого фашиста я не забуду до самой смерти, нет,

 

 

не забуду! Он и после бил меня не раз. Как только увидит сквозь проволоку меня, приказывает выйти и начинает бить, молча, сосредоточенно...

Вы спрашиваете, как я выжил?

До войны, когда я еще не был механиком, я работал грузчиком на Каме, на разгрузке носил по два куля соли, в каждом – по центнеру. Силенка была, не жаловался, к тому же вообще организм у меня здоровый, но главное – это то, что не хотел я умирать, воля к сопротивлению была сильна. Я должен был вернуться в строй бойцом за родину, и я вернулся, чтобы мстить врагам до конца!

Из этого лагеря, который являлся как бы распределительным, меня перевели в другой лагерь, находившийся километрах в ста от первого. Там все было так же устроено, как и в распределительном: высокие столбы, обнесенные колючей проволокой, ни навеса над головой, ничего. Кормили так же, но изредка вместо сырого проса давали по кружке вареного гнилого зерна или же втаскивали в лагерь трупы издохших лошадей, предоставляя пленным самим делить эту падаль. Чтобы не умереть с голоду, мы ели – и умирали сотнями... Вдобавок ко всему в октябре наступили холода, беспрестанно шли дожди, по утрам были заморозки. Мы жестоко страдали от холода. С умершего красноармейца мне удалось снять гимнастерку и шинель. Но и это не спасло от холода, а к голоду мы уже привыкли...

Стерегли нас разжиревшие от грабежей солдаты. Все они по характеру были сделаны на одну колодку. Наша охрана на подбор состояла из отъявленных мерзавцев. Как они, к примеру, развлекались: утром к проволоке подходит какой-нибудь ефрейтор и говорит через переводчика:

«Сейчас раздача пищи. Раздача будет происходить с левой стороны».

Ефрейтор уходит. У левой стороны огорожи толпятся все, кто в состоянии стоять на ногах. Ждем час, два, три. Сотни дрожащих, живых скелетов стоят на пронизывающем ветру... Стоят и ждут.

И вдруг на противоположной стороне быстро появляются охранники. Они бросают через проволоку куски нарубленной конины. Вся толпа, понукаемая голодом, шарахается туда, около кусков измазанной в грязи конины идет свалка...

Охранники хохочут во все горло, а затем резко звучит длинная пулеметная очередь. Крики и стоны. Пленные отбегают к левой стороне огорожи, а на земле остаются убитые и раненые... Высокий обер-лейтенант – начальник лагеря – подходит с переводчиком к проволоке. Обер-лейтенант, еле сдерживаясь от смеха, говорит:

«При раздаче пищи произошли возмутительные беспорядки. Если это повторится, я прикажу вас, русских свиней, расстреливать беспощадно! Убрать убитых и раненых!» Гитлеровские солдаты, толпящиеся позади начальника лагеря, просто помирают со смеху. Им по душе «остроумная» выходка их начальника.

Мы молча вытаскиваем из лагеря убитых, хороним их неподалеку, в овраге... Били и в этом лагере кулаками, палками, прикладами. Били так просто,

 

от скуки или для развлечения. Раны мои открывались и болели нестерпимо. Но я все еще жил и не терял надежды на избавление... Спали мы прямо в грязи, не было ни соломенных подстилок, ничего. Собьемся в тесную кучу, лежим. Всю

ночь идет тихая возня: зябнут те, которые лежат на самом низу, в грязи, зябнут и те, которые находятся сверху. Это был не сон, а горькая мука.

Так шли дни, словно в тяжком сне. С каждым днем я слабел все более. Теперь меня мог бы свалить на землю и ребенок. Иногда я с ужасом смотрел на свои обтянутые одной кожей, высохшие руки, думал: «Как же я уйду отсюда?» Вот когда я проклинал себя за то, что не попытался бежать в первые же дни. Что ж, если бы убили тогда, не мучился бы так страшно теперь.

Пришла зима. Мы разгребали снег, спали на мерзлой земле. Все меньше становилось нас в лагере... Наконец было объявлено, что через несколько дней нас отправят на работу. Все ожили. У каждого проснулась надежда, хоть слабенькая, но надежда, что, может быть, удастся бежать.

В эту ночь было тихо, но морозно. Перед рассветом мы услышали орудийный гул. Все вокруг меня зашевелилось. А когда гул повторился, вдруг кто-то громко сказал:

– Товарищи, наши наступают!

И тут произошло что-то невообразимое: весь лагерь поднялся на ноги, как по команде! Встали даже те, которые не поднимались по нескольку дней. Вокруг слышался горячий шепот и подавленные Рыдания... Кто-то плакал рядом со мной по-женски, навзрыд... Я тоже... я тоже... – прерывающимся голосом быстро проговорил лейтенант Герасимов и умолк на минуту, но затем, овладев собой, продолжал уже спокойнее: «У меня тоже катились по щекам слезы и замерзали.на ветру... Кто-то слабым голосом запел «Интернационал», мы подхватили тонкими, скрипучими голосами. Часовые открыли стрельбу по нас из пулеметов и автоматов, раздалась команда: «Лежать!» Я лежал, вдавив тело в снег, и плакал, как ребенок. Но это были слезы не только радости, но и гордости за наш народ. Фашисты могли убить нас, безоружных и обессиливших от голода, могли замучить, но сломить наш дух не могли, и никогда не сломят! Не на тех напали, это я прямо скажу.

Мне не удалось в ту ночь дослушать рассказ лейтенанта Герасимова. Его срочно вызвали в штаб части. Но через несколько дней мы снова встретились. В землянке пахло плесенью и сосновой смолью. Лейтенант сидел на скамье, согнувшись, положив на колени огромные кисти рук со скрещенными пальцами. Глядя на него, невольно я подумал, что это там, в лагере для военнопленных, он привык сидеть вот так, скрестив пальцы, часами молчать и тягостно, бесплодно думать.

- Вы спрашиваете, как мне удалось бежать? Сейчас расскажу. Вскоре после того, как услышали мы ночью орудийный гул, нас отправили на работу по строительству укреплений. Морозы сменились оттепелью. Шли дожди. Нас гнали на север от лагеря. Снова было то же, что и вначале: истощенные люди падали, их пристреливали и бросали на дороге...

 

Впрочем, одного унтер застрелил за то, что он на ходу взял с земли мерзлую картофелину. Мы шли через картофельное поле. Старшина, по фамилии Гончар, украинец по национальности, поднял эту проклятую картофелину и хотел спрятать ее. Унтер заметил. Ни слова не говоря, он подошел к Гончару и

выстрелил ему в затылок. Колонну остановили, построили. «Все это – собственность германского государства, – сказал унтер, широко поводя вокруг рукой, – всякий из вас, кто самовольно что-либо возьмет, будет убит».

В деревне, через которую мы проходили, женщины, увидев нас, стали бросать нам куски хлеба, печеный картофель. Кое-кто из наших успел поднять, остальным не удалось: конвой открыл стрельбу по окнам, а нам приказано было идти быстрее. Но ребятишки - бесстрашный народ, они выбегали за несколько кварталов вперед, прямо на дорогу клали хлеб, и мы подбирали его. Мне досталась большая вареная картофелина. Разделили ее пополам с соседом, съели с кожурой. В жизни я не ел более вкусного картофеля!

Укрепления строились в лесу. Немцы значительно усилили охрану, выдали нам лопаты. Нет, не строить им укрепления, а разрушать я хотел!

В этот же день перед вечером я решился: вылез из ямы, которую мы рыли, взял лопату в левую руку, подошел к охраннику... До этого я приметил, что остальные немцы находятся у рва и, кроме этого, какой наблюдал за нашей группой, поблизости никого из охраны не было.

– У меня сломалась лопата... вот посмотрите, – бормотал я, приближаясь к солдату. На какой-то миг мелькнула у меня мысль, что если не хватит сил и я не свалю его с первого удара, – я погиб. Часовой, видимо, что-то заметил в выражении моего лица. Он сделал движение плечом, снимая ремень автомата, и тогда я нанес удар лопатой ему по лицу. Я не мог ударить его по голове, на нем была каска. Силы у меня все же хватило, немец без крика запрокинулся навзничь.

В руках у меня автомат и три обоймы. Бегу! И тут-то оказалось, что бегать я не могу. Нет сил, и баста! Остановился, перевел дух и снова еле-еле потрусил рысцой. За оврагом лес был гуще, и я стремился туда. Уже не помню, сколько раз падал, вставал, снова падал... Но с каждой минутой уходил все дальше. Всхлипывая и задыхаясь от усталости, пробирался я по чаще на той стороне холма, когда далеко сзади застучали очереди автоматов и послышался крик. Теперь поймать меня было нелегко.

Приближались сумерки. Но если бы немцы сумели напасть на мой след и приблизиться, – только последний патрон я приберег бы для себя. Эта мысль меня ободрила, я пошел тише и осторожнее.

Ночевал я в лесу. Какая-то деревня была от меня в полукилометре, но я побоялся идти туда, опасаясь нарваться на немцев.

На другой день меня подобрали партизаны. Недели две я отлеживался у них в землянке, окреп и набрался сил. Вначале они относились ко мне с некоторым подозрением, несмотря на то, я достал из-под подкладки шинели кое-как зашитый мною в лагере партбилет и показал им. Потом, когда я стал принимать участие в их операциях, отношение ко мне сразу изменилось. Еще там открыл я

 счет убитым мною фашистам, тщательно веду его до сих пор, и цифра помаленьку подвигается к сотне.

В январе партизаны провели меня через линию фронта. Около месяца пролежал в госпитале. Удалили из плеча осколок мины, а добытый в лагерях

ревматизм и все остальные недуги буду залечивать после войны. Из госпиталя отпустили меня домой на поправку. Пожил дома неделю, а больше не мог. Затосковал, и все тут! Как там ни говори, а мое место здесь до конца.

Прощались мы у входа в землянку. Задумчиво глядя на залитую ярким солнечным светом просеку, лейтенант Герасимов говорил: – ...И воевать научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. На таком оселке, как война, все чувства отлично оттачиваются. Казалось бы, любовь и ненависть никак нельзя поставить рядышком; знаете, как это говорится: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», – а вот у нас они впряжены и здорово тянут! Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей родине и мне лично, и в то же время всем сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под фашистским игом. Вот это-то и заставляет меня, да и всех нас, драться с таким ожесточением, именно эти два чувства, воплощенные в действие, и приведут к нам победу. И если любовь к родине хранится у нас в сердцах и будет храниться до тех пор, пока эти сердца бьются, то ненависть всегда мы носим на кончиках штыков. Извините, если это замысловато сказано, но я так думаю, – закончил лейтенант Герасимов и впервые за время нашего знакомства улыбнулся простой и милой, ребяческой улыбкой.

А я впервые заметил, что у этого тридцатидвухлетнего лейтенанта, надломленного пережитыми лишениями, но все еще сильного и крепкого, как дуб, ослепительно белые от седины виски. И так чиста была эта добытая большими страданиями седина, что белая нитка паутины, прилипшая к пилотке лейтенанта, исчезала, коснувшись виска, и рассмотреть ее было невозможно, как я ни старался.

Правда. 1942. 22 июня

И.Г. Эренбург [1891-1967]

О ненависти

 

Неутолимая темная злоба испепеляет сердце фашизма. Это злоба магнатов Рура, которые в двадцатые годы нашего века испугались утренней зари, зрелости народов, идеи справедливости, Это злоба Крупна, Феглера, владельцев «Фиат», Шнейдера, призывавших на выручку шайку авантюристов и бессовестных убийц. Это злоба прусских баронов, андалузских герцогов, румынских бояр, венгерских графов, бездарных и слабоумных эпигонов некогда пышного мира, которые рассматривают страны как землю для охоты с гончими, а крестьян, подбирающих желуди на барской земле, как дичь. Это злоба мелких Неве

 

жественных мещан, возмущенных сложностью культуры, смелостью мысли, прогрессом. Это злоба неудачников провинциальных цезарей, захолустных наполеонов, жаждущих войти в историю хотя бы с черного хода. Это злоба ренегатов, стремящихся осквернить все то, что они некогда любили. Это злоба старости, бездушья, смерти.

Итальянские фашисты, выйдя на сцену, вырядились в черные рубашки, установили культ волчицы, переняли у волчьей стаи крик «алала». Испанские фалангисты ввели обряд «обручения со смертью», носили свои знамена на кладбища, устраивали шествия с голыми горбунами, с юродивыми, с могильщиками, – шествия, похожие на кошмарные видения великого Гойи. Французские кагуляры надевали на себя глухие капюшоны, взятые из средневековья и рожденные чумными эпидемиями. Немецкие эсэсовцы носят на руках череп и скрещенные кости. Геринг возродил палача во фраке с топором. Гиммлер перенес в свои застенки орудия пыток, хранившиеся в Нюрнбергском музее. Даже бутафория фашизма свидетельствует о черной безвыходной злобе.

Фашизм является самой крупной попыткой остановить ход истории. Он воскресил некоторые обряды и заблуждения средневековья. Но люди средних веков жили не только этими обрядами или заблуждениями, в них горела подлинная вера; они создали изумительные соборы, замечательные эпические поэмы; своим трудом, своим исступлением, даже своим неведением они подготовили век Возрождения. Фашистов не следует сравнивать с людьми средневековья. Они живут в другую эпоху. Они попытались выйти из понятия времени; этим объясняется их бесплодность. Конечно, лозы Италии продолжали давать вино и при Муссолини. Конечно, заводы Германии продолжали работать и при Гитлере. Но фашисты ничего не создали. Они только мобилизовали современную технику на борьбу против духа нашего времени. Все завоевания цивилизации они обратили на уничтожение.

Италия справедливо почиталась страной искусств. Фашизм не родил художников. Фашизм убил художников. Может ли гордиться итальянский народ завоеванием потерянной потом Абиссинии, применением иприта к безоружным пастухам, разгромом Малаги, расстрелами в Греции, виселицами на Украине?

Сказался ли в этих преступлениях дух Леонардо да Винчи, Данте, Петрарки, Леопарди, Гарибальди? Читая безграмотные и тупые книги Розенберга, статьи Геббельса или Штрейхера, находим ли мы в них тень немецкого гения, ясность Гете, сложность Гегеля, свободолюбие романтиков? Разрушение сотен городов, Европа, превращенная в пустыню, – такова созидательная деятельность фашизма. Страны, очищенные от людей, а голова человека, очищенная от мыслей, – вот идеал Гитлера.

Неудивительно, что фашизм притягивает к себе отбросы человечества, людей с неопрятной биографией, садистов, духовных уродов, предателей. Бездарный живописец Гитлер, бездарный романист Геббельс, бездарный драматург Муссолини – разве не поразительно, что во главе фашистских государств стоят люди, мечтавшие о лаврах художника и освистанные как плохие фигляры? Фашизм притягивает к себе всех ренегатов. Иуда в тоске повесился. Фаши

стские иуды предпочитают вешать других. Муссолини утолял свою злобу убийствами былых товарищей – социалистов. Во Франции Гитлер нашел двух приверженцев, двух отступников – Лаваля и Дорно. Половые извращения и в первую очередь садизм стали оплотом фашизма. Морфинист Геринг, блудодей Геббельс, садист Гиммлер, специалист по растлению малолетних «доктор» Лей, выродки, о местонахождении которых должны были бы спорить начальники тюрем и директора госпиталей, оказались на постах министров.

Злоба – мелкое и низкое чувство. В жизни мы справедливо стыдимся проявлений злобы. Бездарный поэт скрывает свою обиду. Жадный человек не решится сделать из своего страха за зарытые деньги идеологию. Старик, возмущенный чужой молодостью, побрюзжит и все же умолкнет. Фашисты из злобы сделали религию. В фашизме нет места человеческому братству: немецкий фашист презирает итальянского фашиста, а румынский фашист мечтает, как бы удушить венгерского. В фашизме нет места справедливости: война для немецкого крестьянина – это могила, в лучшем случае – костыли, война для рейхсмаршала Геринга – это огромные барыши, которые он, не смущаясь, переправляет за границу. В фашизме нет места праву: прихоть припадочного Гитлера подменила в Германии все законы. Века и века человечество пыталось усовершенствовать защиту человека от произвола; но вот в 1942 году палач Гиммлер пытает французских ученых и норвежских художников, рабочих Чехии и польских земледельцев. Международное право, уголовное право, гражданское право, все это заменено болезненной дурью любого эсэсовца. В фашизме нет места творческой мысли: книги заменены программными брошюрами, университеты закрыты или превращены в специальные курсы для вещателей, Европа, еще недавно пытливая, плодоносная, сложная, как извилины человеческого мозга, под пятой фашистов стала единообразной пустыней.

Злоба движет каждым солдатом фашизма. Проигрывая битву, они после этого вешают женщин или пытают детей. Зайдя в чужой дом и не найдя в нем добычи, фашистский солдат убивает хозяйку. Один немецкий ефрейтор написал в своем дневнике, что пытки его «веселят и даже горячат». В речах Гитлера нет любви к немецкому  народу,  его  речи дышат  одним:  злобой.  Даже  голос

Гитлера похож на хриплый лай гиены. Гитлер пытается согреть злобой сердца немецких солдат: жгите, грабьте, убивайте! Он рассылает свои дивизии, как стрелы, отравленные ядом анчара, в далекие страны. Да и что может вести вперед уроженца Баварии или Вестфалии, посланного убивать украинских и русских детей, кроме бессмысленной, слепой злобы?

Русский народ пережил большую и трудную жизнь; не розами была устлана его дорога к счастью и к совершенству. Но и в самые тяжелые годы своей истории русский человек ограждал себя от темной злобы. Не на презрении к другим народам, но на любви к своему был вскормлен русский патриотизм. Русский солдат жалел пленного и никогда не обижал безоружных. Русская литература в девятнадцатом веке овладела совестью всего передового человечества: нет европейского писателя, который не учился бы на русском романе гуманности. Наша национальная, политическая и социальная борьба – от декаб -

ристов до Зои Космодемьянской потрясла мир бескорыстьем, самоотверженностью, душевным благородством.

Чувство злобы не соблазняет нас и теперь. Идея мести не может удовлетворить нашего возмущенного разума. Мы говорим не о злобе – о ненависти, не о мести – о справедливости. Это не оттенки слов, это – другие чувства. Ненависть, как и любовь, присуща только чистым и горячим сердцам. Мы ненавидим фашизм, потому что любим людей, детей, землю, деревья, лошадей, смех, книги, тепло дружеской руки, потому что любим жизнь. Чем сильней в нас любовь к жизни, тем крепче наша ненависть.

В газетных статьях можно встретить выражение «пехота противника». Для нас гитлеровцы не просто противники: для нас гитлеровцы не люди, гитлеровцы для нас – убийцы, палачи, нравственные уроды, жестокие изуверы, и поэтому мы их ненавидим. Многие из нас в начале этой необычной войны не понимали, кто топчет нашу землю. Люди чересчур доверчивые или чересчур недоверчивые думали, что армия Гитлера – это армия государства враждебного, но культурного, что она состоит из воспитанных офицеров и дисциплинированных солдат. Наивные полагали, что против нас идут люди. Но против нас шли изверги, избравшие своей эмблемой череп, молодые и беззастенчивые грабители, вандалы, жаждавшие уничтожить все на своем пути. В ту осень сводки несколько раз отмечали атаки пьяных немецких солдат. Но гитлеровцы пришли к нам пьяные не только шнапсом, они пришли к нам пьяные кровью поляков, французов, сербов, кровью стариков, девушек, грудных младенцев. И с ними на нашу землю пришла смерть. Я не говорю о смерти бойцов: нет войны без жертв. Я говорю о виселицах, на которых качаются русские девушки, о страшном рве под Керчью, где зарыты дети русских, татар, евреев. Я говорю о том, как гитлеровцы добивали наших раненых и жгли наши хаты. Теперь об этом знают все: от защитников Севастополя до колхозниц Сибири. Каждое преступление немцев раздувало нашу ненависть. Все советские люди поняли, что это не обычная война, что против нас не обычная армия, что спор идет не о территории, не о деньгах, но о праве жить, дышать, говорить на своем языке, нянчить своих детей, быть человеком.

Мы не мечтаем о мести: может ли месть утишить наше негодование? Ведь никогда советские люди не уподобятся фашистам, не станут пытать детей или мучить раненых. Мы ищем другого: только справедливость способна смягчить нашу боль. Никто не воскресит детей Керчи. Никто не сотрет из нашей памяти пережитого. Мы решили уничтожить фашистов: этого требует справедливость. Этого требует наше понимание человеческого братства, доброты, гуманности. Мы знаем, что на земле могут ужиться люди разных языков, разных нравов, разных верований. Если мы решили уничтожить фашистов, то только потому, что на земле нет места для фашистов и для людей, – или фашисты истребят человечество или люди уничтожат фашистов. Мы знаем, что смерть не может победить жизнь, и поэтому мы убеждены в том, что мы уничтожим фашистов.

 

Немецкий солдат с винтовкой в руке для нас не человек, но фашист. Мы его ненавидим. Мы ненавидим каждого из них за все, что сделали они вкупе. Мы ненавидим белокурого или чернявого фрица, потому что он для нас – мелкий гитлеряга, виновник горя детей, осквернитель земли, потому что он для нас – фашист. Если немецкий солдат опустит оружие и сдается в плен, мы его не тронем пальцем – он будет жить. Может быть, грядущая Германия его перевоспитает: сделает из тупого убийцы труженика и человека. Пускай об этом думают немецкие педагоги. Мы думаем о другом: о нашей земле, о нашем труде, о наших семьях. Мы научились ненавидеть, потому что мы умеем любить.

Недавно на Северо-Западном фронте семь бойцов под командой лейтенанта Дементьева защищали небольшую высоту. Немцы контратаковали крупными силами. Сорок бомбардировщиков, огонь орудий и минометов – все было брошено против восьми отважных людей. Герои погибли, но склоны холма покрылись немецкими трупами. Свыше трехсот фашистов умерли, штурмуя холмик с восемью героями. Лейтенант Дементьев и семеро бойцов – я не знаю их имен – отдали свою жизнь за друзей, за близких, за свой дом и за наш общий дом; за бессмертную Россию. Они истребили сотни фашистов; этим они спасли жизнь многих честных людей. За лейтенанта Дементьева и за семерых бойцов может помолиться старая сербская крестьянка, а далеко за океаном люди скажут: «Вечная им память!» В последние минуты, как золото зари, великая неистребимая любовь воодушевляла восьмерых героев, и, как кровь заката, священная ненависть ложилась на их одухотворенные боем лица. Кто сильно любит, тот сильно ненавидит. Красное знамя полков и дивизий, иди на поле боя – в тебе кровь жертвенной любви, в тебе наш гнев и наша ненависть, в тебе наша клятва. Россия будет жить, фашисты жить не будут!

Красная звезда. 1942. 5 мая

 

Бешеные волки

 

Адольф Гитлер

В далекие идиллические времена Адольф Гитлер увлекался невинным

 

делом – живописью. Таланта у Гитлера не оказалось, и его забраковали как художника. Гитлер, возмущенный, воскликнул: «Вы увидите, что я стану знаменитым!» Он оправдал свои слова. Вряд ли можно найти в истории нового времени более знаменитого преступника. В крохотной рыбацкой деревушке норвежка, оплакивая сына, расстрелянного немецкими фашистами, повторяет: «Гитлер», и на другом краю Европы, серб, деревню которого сожгли немцы, с ненавистью говорит: «Пес Гитлер». На совести этого неудачливого живописца миллионы человеческих жизней.

Немецкие фашисты, чтобы оправдать захват чужого добра, придумали «расовую теорию». Согласно этой теории германская раса отличается особой формой черепа и благородными чертами лица, – поэтому немцы должны править миром.

Казалось бы, Гитлер должен являться образцом «благородной германской расы». Предоставим слово виднейшему антропологу Германии профессору Максу фон Груберу. Этот профессор до воцарения Гитлера выступил в качестве эксперта на заседании мюнхенского суда. Вот что он сказал о внешности Гитлера: «Низкий, покатый лоб, некрасивый нос, широкие скулы, маленькие глаза. Выражение лица выдает человека, плохо владеющего собой, одержимого».

Вот один из рассказов о великосветских дебютах Гитлера: «Он вошел в элегантном костюме, с огромным букетом роз, поцеловав руку хозяйки. Ему представили гостей. Он походил на прокурора, присутствующего при исполнении смертного приговора. Когда он заговорил, в одной из соседних комнат заплакал ребенок, разбуженный голосом Гитлера, исключительно громким и пронзительным».

Голос Гитлера невыносим – это хриплый лай, переходящий в визг. Говорит он, кривляясь, подпрыгивая, постепенно входит в транс, выкрикивает несвязные слова, как шаман.

Он начал с демагогических речей в накуренных пивнушках Мюнхена. Озлобленные разгромом и инфляцией, бюргеры упивались криками юродивого.

Теперь Гитлер разыгрывает исступленного, он пытается подогреть толпу. Однако та душевная неуравновешенность, которая была ему присуща с ранних лет, вдруг путает все его расчеты – рейхсканцлер начинает вопить, как кликуша.

Прошлое Гитлера темно. Сын австрийского чиновника, он продавал подозрительные открытки, ютился в ночлежках, наконец стал шпиком – ходил на рабочие собрания и докладывал начальству о «смутьянах». Прошлым летом этот бывший шпик торжественно въехал в пустой Париж и снялся на фоне Эйфелевой башни...

Гитлер начал свое политическое восхождение как ставленник тяжелой индустрии Германии. На собрании промышленников в Эссене Феглер, Кирдорф, Тиссен признали его «спасителем». Гитлеру нужны были деньги и немалые. Он заявил промышленникам: «Спасайте вашего спасителя!»...

Рабочим Гитлер говорил: «Я уничтожу плутократию». Другим языком он разговаривал с крупными капиталистами: «Мы поделим амплуа, – вам остается

экономика, я беру на себя политику». Его опорой стал заправила «Стального объединения» миллиардер Феглер. Гитлер сулил Феглеру хорошие барыши – будет настоящая серьезная война! И Гитлер объявил немецкому народу: «от мира человек погибает, он расцветает только от войны».

Прекрасную технику Германии, трудолюбие и организованность ее народа Гитлер обратил на одно – на разбой. Он убеждает молодых немцев, отрезанных от мира, лишенных всечеловеческой культуры, в том, что Германия должна завладеть Землей. Манию величия он сделал общеобязательным заболеванием. Угрозами, шантажом, хитростью он сломил сопротивление соседних государств. Гитлер остался невежественным человеком, который изучает гороскопы. Но под его пяту попали восемьдесят миллионов немцев и сто миллионов порабощенных немецкими фашистами людей других стран.

Это дурной комедиант. Он построил себе дворец среди скал. Закоренелый убийца, он вегетарианец: его оскорбляют страдания ягнят и волов. При нем нельзя курить, и этот человек, который провел десять лет в накуренных пивнушках, не смущаясь, говорит: «Никто никогда не курил в моем присутствии». Он любит сниматься с детьми и собаками – хочет показать, что у него «нежная» душа. И он же написал: «Нет выше наслаждения, чем подвести поверженного соперника под нож». Гиммлер ежедневно представляет ему доклады о пытках, о казнях.

Он мстителен и злобен. Он приказал пытать журналистов, которые когда-то непочтительно о нем отзывались.

Он заявил: «Нужно повесить на каждом фонаре человека, чтобы навести порядок».

Это самодур, изувер. В 1937 году в Мюнхене посетители «Выставки немецкой живописи» могли полюбоваться редкостным зрелищем – рейхсканцлер Германии собственноручно рвал и резал картины, которые не пришлись ему по вкусу.

Он мечтал прежде стать архитектором. По его указанию фашистские летчики разрушили сотни замечательных памятников мирового зодчества. Гитлер сказал: «Я разрушу весь мир. Потом я, может быть, его построю».

Он ненавидит все народы мира: ему необходимо мучить и уничтожать людей. Он сказал своему приятелю Раушнигу: «Если бы евреев не было, их нужно было бы выдумать, – только жестокость приближает человека к движению». Он написал о французах: «Это негры, их следует обуздать». Гитлер мстит чехам: его мачеха была чешкой. Он сказал: «Это славянские свиньи». Особенно ненавидит он русских. Этот самодовольный кретин назвал Льва Толстого «ублюдком».

Гитлер презирает немецкий народ. Он сказал Штрассеру: «Нашим рабочим ничего не нужно, кроме хлеба и зрелищ, – у них нет идеалов». Он дал немцам немало зрелищ. Они увидели костры, на которых пылали книги. Они увидели обнищавшую и одичавшую Германию. Они увидели сотни тысяч солдатских вдов. Они увидели развалины на центральной улице Берлина Унтер-ден-Линден - расплату за варварские  бомбардировки  Лондона. На зрелища Гитлер 

был щедр. Хлеба народу он не дал. Он приказал солдатам добывать хлеб огнем. Он вытоптал Западную Европу и Балканы. Там хлеб был сожран. Тогда он погнал голодную орду на восток.

Шведский журналист, который недавно беседовал с Гитлером, говорит, что людоед осунулся, возбужден, страдает бессонницей. Он мечется по своему дворцу. Он чувствует близкую гибель. Не помогут больше никакие снотворные: в ночной тишине он слышит голоса убитых, он слышит голос мести.

Прежде, когда он проезжал по улицам немецких городов, в i его кидали цветы – он обожает незабудки и анютины глазки. Однажды среди незабудок оказался увесистый камень – какой-то почитатель решил, что цветами своих чувств не передашь... Теперь цветочные подношения запрещены: «Букеты

 

преждевременны». Берлинцы тихонько острят: «Он мечтает о лавровом венке на могилу»... Вряд ли на его могилу положат хотя бы камень. Осиновый кол - вот ему памятник!

 

Маршал Герман Геринг

Адольф Гитлер нашел себе подходящих подручных. Все они, разумеется, говорят о «борьбе против плутократии». У всех припасено несколько миллионов на черный день. Европу они уничтожают деловито, с немецкой аккуратностью. В Германии акционерное общество называется «Общество с ограниченной ответственностью». Людоеды образовали свой трест: «Третий Рейх - Общество с неограниченной безответственностью».

Ближайший сподвижник Гитлера Герман Геринг спесив, как индейский петух. Он носит ордена на животе – на груди не помещаются. Он обожает титулы и звания. Вот что значится на его визитной карточке:

 

ГЕРМАН ГЕРИНГ

Фельдмаршал

Министр воздухоплавания

Начальник воздушного флота

Почетный комиссар по проведению

четырехлетнего плана

Повелитель германских лесов

Оберегермейстер

Председатель рейхстага

 

Об одном звании Геринг скромно умалчивает: он состоит директором крупного металлургического треста «Герман Геринг». Он наживается на каждом орудии, на каждом снаряде. Он прикарманил предприятия захваченных стран – Чехословакии, Франции, Бельгии.

Он любит жить на широкую ногу. В Берлине у него шесть квартир. В одной, скромной – тридцать две комнаты. Его правило: «Живи, но не давай жить другим!»...

Он исключительно тучен и не страдает отсутствием аппетита. Однако другим он рекомендует «умеренность в еде». Он провозгласил: «Пушки лучше масла», и посадил немцев на голодный паек. Выступив перед отощавшими берлинцами, он патетично воскликнул: «Я тоже похудел, – я отдал дорогому отечеству несколько кило», – и хлопнул себя по неимоверному животу.

Раз в год он стоит на улице с копилкой: собирает в пользу неимущих. Он перевел через маклера Шлюттера в бразильский банк в Сан-Паоло миллион двести пятьдесят тысяч долларов – кто знает, не придется ли удирать из Германии?..

Он обожает бутафорию. Он вылезает из кабины самолета в парадном облачении, повязанный золотым шарфом. Его засняли дома – он сидит в халате, к которому подвешен кинжал. Он носит булавку в галстуке – это золотая свастика. Он тщательно обдумал ритуал казней: голову отрубают топором; палач – в черном сюртуке и цилиндре.

 

Геринг публично заявил: «Мое дело – не наводить справедливость, а уничтожать людей». При этом он сентиментален, как Гретхен. Он заявил, что ученые, которые осмелятся мучить морскую свинку, будут посажены в концлагерь.

Он любит «мокрые» дела. Он поджег рейхстаг и обвинил в поджоге коммунистов. Он вывез из Парижа античные статуи – себе в ванную комнату. Он как-то сказал: «Мне все равно, куда стрелять, лишь бы выстрелить»... До прихода к власти Гитлера берлинский СУД отобрал у Геринга ребенка, ввиду того что отец был признан морфинистом и невменяемым. Честные немецкие судьи не хотели Доверить этому спесивому убийце одного ребенка. Гитлер доверил ему сто миллионов покоренных людей.

 

Доктор Геббельс

Доктор Геббельс с виду похож на отвратительную обезьяну: крохотного роста, гримасничает, кривляется. Он никак не подходит под описание «арийской расы», которое подносят немцам «ученые» фашизма. Пришлось специально для доктора Геббельса придумать «научный» термин. По последним изысканиям немецких «ученых» Геббельс относится к особой ветви арийской расы, а именно «германской суженной, впоследствии потемневшей».

Гитлер начал с картинок, Геббельс с романов. Увы, и ему не повезло. Его романы никто не покупал. Геббельс потом разъяснил: «Это были козни марксистов»...

В своем главном романе Геббельс поносил русских. Породистый немец Михель говорит русскому с несколько вычурной фамилией – Венуревский: «Вас надо покорить, истребить!...» Вряд ли доктор Геббельс теперь отправился «истреблять» русских: это отъявленный трус, который, даже когда нет тревоги, забирается в бомбоубежище.

Гитлер поручил доктору Геббельсу высококультурное дело -народное просвещение.  Выбор был сделан  не случайно – ведь  Геббельс заявил: «Когда

при мне заговаривают об интеллекте, мне хочется выхватить револьвер». Приступив к работе, Геббельс сжег на кострах двадцать миллионов книг – он мстил читателям, которые предпочитали какого-то Гейне Геббельсу. Он говорил: «Меня тошнит от печатного слова». Это не вполне точно – свои печатные и непечатные слова он обожает. Он выгнал из Германии всех писателей. Зато когда гитлеровцы вошли в Париж, в газете на французском языке, которую они начали издавать, было напечатано: «Величайшим благом для французской культуры будет ознакомление с трудами Геббельса».

Теперь он говорит: «Мы боремся против русских большевиков. Мы отстаиваем культуру»... В марте 1939 года он написал: «Забудьте слова: гуманизм, культура, международное право – для нас это пустые понятия».

Он позирует перед фотографами с пятью детьми: хочет показать, что он – отменный семьянин. Однако все знают, что это похотливая обезьяна. За одно из любовных похождений Геббельс поплатился – муж выбил ему зубы.

 

Геббельс интересуется кино. Он придумывает сценарии – это смесь порнографии и людоедства. Кроме того, он придумал «право первой ночи» – каждая дебютантка должна провести ночь с сиятельным павианом.

Говорят, что обезьяны легкомысленны. Но доктор Геббельс серьезный человек – он думает о будущем. В Буэнос-Айресе у него имеются кой-какие сбережения, а именно, миллион восемьсот пятьдесят тысяч долларов.

 

Альфред Розенберг

У шайки есть свой философ – балтийский немец Альфред Розенберг. Он закончил образование в Москве в 1918 году. Да, в голодный год этот остзейский проходимец ел русский хлеб. Потом он набил себе руку на поношении русского народа. Он писал: «Обуздаем народ, отравленный Толстым!» Он торговал Советской Украиной, как будто она лежит у него в кармане. Он написал большой философский опус «Миф двадцатого века» – компиляцию из брошюр русских черносотенцев. Он приютил банды белогвардейцев он мечтает стать Бироном или Минихом.

Приехав в захваченный гитлеровцами Париж, Розенберг потребовал, чтобы ему устроили доклад в здании, где прежде помещался французский парламент: он хотел унизить французский народ. В своей речи он сказал, что идеи французских просветителей «нужно выбросить в мусорный ящик». Он «выкидывал» идеи, а сам объезжал парижские магазины и «закупал» различные сувениры.

До войны он состоял во главе особого ведомства, которое занималось шпионажем и диверсиями. Он требовал «освобождения немцев, которые томятся под игом чехов и французов». Однако особенно его привлекала Украина: он хотел обязательно освободить Украину от украинцев. Теперь он главный советчик Гитлера: ведь герр Розенберг говорит по-русски, и он выпил на брудершафт со всеми царями, претендующими на русский престол.

 

Господин фон-Риббентроп

Господин Иоахим фон-Риббентроп превзошел и Геринга и Геббельса – у него в Америке три миллиона сто пятьдесят пять тысяч Долларов. Фон-Риббентроп прежде не был «фоном»: дворянство он приобрел, как дом. Он женился на дочери торговца шампанским и стал сам торговать шипучкой. Продавал он скверное немецкое вино, выдавая его за французское шампанское. Гитлер понял, что такой человек незаменим. Фон-Риббентроп стал расхваливать миролюбие и гуманность людоедов.

Во время оккупации французскими войсками Прирейнской области Риббентроп расцвел. Этот «патриот» зарабатывал на французском шампанском, которое ввозил без пошлины. Потом он заявил: «эти годы были величайшим позором», и вернулся к немецкой шипучке.

Фон-Риббентроп представителен, обучен манерам: людоеды считают, что он хорош для разговоров с порядочными людьми. Однако Риббентроп, как и

все гитлеровцы, дикарь. Когда его отправили послом в Лондон, он решил научить англичан здороваться на фашистский лад – подымая вверх руку. Англичане его едва терпели. Как спортсмены, они держали пари – кто дольше высидит в комнате, где находится фон-Риббентроп. Это не помешало Гитлеру заявить: «Никогда в Германии не было столь блистательного дипломата. Фон-Риббентроп оставил позади даже Бисмарка».

Риббентроп всегда уверял, что он любит Париж. Парижане не отвечали ему взаимностью. Когда он приехал в столицу Франции за полгода до войны, полиция очистила улицы – боялась, что немецкого министра освищут. Фон-Риббентроп увидел пустой город. Не смутясь, он сказал: «На этот раз Париж мне особенно понравился». Полтора года спустя он снова приехал в Париж. Захваченный гитлеровцами город был пуст. Фон-Риббентроп набирал духи и безделушки, пил шампанское с мелким шпионом Абетцом и считал, сколько долларов можно перевести в Америку...

 

Доктор Лей

Как не упомянуть о специалисте по рабочему вопросу, докторе Лее? Пятнадцать лет назад Лей показал себя героем: в Кельнском «Ратскеллере» он устроил погром, порвал картины, разбил зеркала, изувечил двух посетителей. В течение суток врачи напрасно пытались его протрезвить.

Познакомившись с гитлеровской бандой, он сразу расцвел. Он стал крупным сановником. Он совершил столько растрат, что их перестали считать: брал деньги, собранные на вдов, партийные взносы, отчисления в пользу детей.

Этот мелкий жулик, получив наградные от предпринимателей, закабалил рабочих. Каторжные работы он прозвал «Рабочим фронтом». Он любит говорить: «Мы работаем не ради денег, но ради процветания... Германии». Однако американские журналисты установили, что доктор Лей успел перебросить в Америку шестьсот тысяч долларов.

 

Гиммлер

Генрих Гиммлер не дипломат и не культуртрегер. Это попросту палач. Гитлеровцы называют его «наследником» Гитлера. Он туп и гнусен: очки на мутных глазах, круглое, бессмысленное лицо. Он стоит во главе тайной полиции «гестапо». Его специальность -пытки. Когда людоеды воцарились в Германии, Гиммлер арестовал свыше миллиона немцев. Потом он развернул свою работу: стал пытать в европейском масштабе. Вслед за танками показываются палачи из гестапо. Так было в Польше и в Норвегии, в Голландии и во Франции.

Гиммлер не занимается праздными теориями. Он сказал: «Пускай меня ненавидят, лишь бы боялись!»...

Он заставляет арестованных подбирать руками испражнения. Он снабдил начальников лагерей особыми усовершенствованными плетками. Он считает полезным присутствие жены при допросах арестованного – «допрашивают» щипцами, бритвой, свечками. Правосудие для Гиммлера – запах паленой чело

 

веческой кожи. Этот садист как-то пробурчал: «Чистота расы – вот вам таинство брака!». Его можно было бы назвать безумным, если бы не смекалка, с которой он перетаскивает свое добро за границу. Он, видимо, предчувствует час, когда его перестанут бояться. Некто Герстслет переправил в Америку трудовые копейки Гиммлера – два миллиона долларов.

 

Дарре

Душитель крестьян – Дарре был некогда чиновником. Его уволили за хищения. Он стал сподвижником Гитлера и получил высокий пост.

Дарре – закадычный друг Розенберга. Вместе они двадцать лет мечтали об Украине...

У Дарре имеется своя земельная программа. В мае 1940 года он изложил ее достаточно откровенно: «Земля завоеванных нами стран будет поделена между солдатами особо отличившимися и между образцовыми членами национал-социалистической партии Таким образом возникнет новая земельная аристократия. У этой аристократии будут свои крепостные: местное население. Немцы привыкли повелевать. Они привыкли, когда нужно наказывать. Они повысят уровень сельского хозяйства и создадут новый порядок». Это мечты герра Дарре. На всякий случай он перевел в японский банк четыреста тысяч долларов – кто знает, чем кончится «завоевание мира»?..

* * *

Вот главные представители той шайки, которая правит Германией и которая теперь, с помощью шантажа, хитрости и наглости, захватила десяток чужих государств. Говоря о Гитлере и о гитлеровцах, будущий историк должен будет заглянуть в учебник зоологии, – это звери. В их руках покоренный или обманутый ими немецкий народ. В их руках немецкая техника – самолеты и танки. С ними незачем спорить, их надо уничтожать, как свору бешеных волков. Они вышли из своего леса, кинулись на наши города Волков надо истреблять. Их не спасут ни танки, ни сейфы в Рио-де-Жанейро...

И. Эренбург. Бешеные волки. – М. 1941 г

.

 

 

Глава V

ЖУРНАЛИСТИКА ПЕРВОГО

ПОСЛЕВОЕННОГО ДЕСЯТИЛЕТИЯ

(1946-1956 гг.]

 

                     

 

Суровые испытания выпали на долю советского народа в годы Великой Отечественной войны. Полностью или частично было разрушено более 70 тысяч сел и деревень, лишено крова более 25 млн человек, разорено и разграблено 98 тысяч колхозов, 1876 совхозов, 2890 машинно-тракторных станций. Из городов наибольшим разрушениям подверглись Сталинград, Севастополь, Киев, Минск, Одесса, Смоленск, Новгород, Орел, Харьков. Прямой ущерб, нанесенный народному хозяйству СССР и отдельным его гражданам, составил 679 млрд рублей. Общие людские потери СССР в Великой Отечественной войне составили 26,6 млн человек, в том числе военнослужащих 8,7 млн[171].

Урон, причиненный Советскому Союзу, превышал потери в период Второй мировой войны всех остальных европейских государств вместе взятых. Многие политики полагали, что потребуются десятилетия для восполнения нанесенного войной ущерба. Но советский народ, проявив подлинный трудовой героизм, уже в 1946 г. в основном завершил перестройку хозяйства на мирный лад.


Дата добавления: 2018-02-15; просмотров: 628; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!