ГЛАВА XIV СУЛЬПИЦИЙ И РАЗВАЛИНЫ ПОМПЕИ 13 страница



Этого мы никогда не узнаем. Это останется для нас тайной.

Отчего поглядел назад Орфей? В сцене зачатия хочется представить самое начало сюжета; так снайпер должен увидеть свою жертву, чтобы выстрелить; так наблюдатель ощупывает то, что видят его глаза. Ибо мы существуем оттого, что они совокуплялись. Множественному числу в прошедшем времени отвечает ego в настоящем. «То, что сзади», запечатлевается в глазах оглянувшегося так же, как прошлое живет в нынешнем.

Сцена зачатия невидима, недоступна. К ней никому нет доступа, ибо десять лунных месяцев навсегда отгораживают нас от нее. Ни один человек не может услышать крик, раздавшийся в то мгновение, когда изверглось семя, породившее его на свет. Пока звучит этот крик, этим семенем еще распоряжается капризный случай. Невидимая сцена всегда выдумана. Она складывается нами из разрозненных, индивидуализированных элементов, которые следуют за ней, а не до нее. Она — то, что придает форму бесформенному, образ — невообразимому, представление — непредставимому, явленному нам или обретшему материальную форму еще до начала, еще до зачатия, еще до рождения (ибо с течением времени для человека понятия коитуса, зачатия, происхождения и рождения разделились).

Размышление человека по поводу своего происхождения смешивается с потрясением, пережитым от коитуса, ставшего причиной его появления на свет. Сексуальное не может быть написано в настоящем времени. Сексуальное не знает ничего настоящего, даже и нас самих. Сексуальное относится к абсолютному прошлому. Сексуальное аористично. Sum — следовательно, Coitabant. Как сексуален сон, так и эта сцена, терзающая воображение человечества, видится ему, как сон; ибо сон — единственное спонтанное «одушевленное представление» о происхождении человека, которым располагает человек. Вот отчего оно в конце концов породило новый вид искусства — кинематографию. Кино, это техническое изобретение, разом утолило ожидание человека — древнее, универсальное, индивидуальное, ночное ожидание. Эпикур говорил, что боги в непре-. рывном дожде небесных атомов — это фигуры, чей атомный состав непрерывно обновляется, что и объясняет их прозрачность и способность к мгновенным трансформациям. Цицерон утверждал, в насмешку над эпикурейцами, что плоть их богов состоит из «каскада капелек». Лукреций писал в своем труде «О природе вещей» (IV 768): «Не следует дивиться тому, что видения (simulacra) движутся (moveri), протягивают руки, проворно шевелят другими своими членами, ибо именно так образ (imago) поступает и во сне (in somnis). Едва один образ растает, как тотчас на смену ему приходит другой, с другими движениями, хотя кажется, будто он подобен предыдущему, с небольшой лишь разницей. Подмена эта происходит почти мгновенно, настолько скоры призраки людей и настолько велико их число в какой-нибудь один, едва заметный, миг». Когда читаешь древнеримские тексты, возникает чувство, что странная оживленность образов все еще ждет своего особого, невозможного искусства.

В восьмидесяти километрах от Тарквиний (если пересечь бухту, выехав из Амальфи) есть могила, называемая могилой Ныряльщика из Пестума. Она появилась здесь по меньшей мере за восемь веков до того, как Везувий обрушил на окрестности град камней и потоки огненной лавы. Плита, на которой изображен Ныряльщик, служит крышкой склепа. Его фигура начертана черным на белом фоне. Это еще одна «отброшенная тень», то, что греки называли Skiagraphia (буквально: написанная тень) и что Плиний переводит как «umbra hominis lineis circumducta».

На плите, прикрывающей гробницу, изображена человеческая фигурка, бросающаяся с крыши здания, сложенного из каменных блоков, вниз, в водоем с зеленой водой, возле которого растет дерево.

Нам неизвестен muthos, заключенный в этой сцене. Аристотель («Проблемы», 932-а) объясняет, что художники-этики обозначали зеленым цветом океан, а желтым — реки. Пиндар дважды предупреждает, что человеку невозможно перейти за геркулесовы столбы при жизни.[3] Симонид посвятил Скопасу поэму, которая начинается словами: «Трудно стать человеком примерным (agathon) и положительным, что в членах тела, что в мыслях, и остаться таковым навечно в памяти других людей».[4] Другими словами, трудно при жизни заслужить себе статую «kouros». В VII веке до Рождества Христова «kouros» называли могильную мраморную фигуру с плотно составленными ногами и вытянутыми вдоль тела руками, которую город воздвигал за свой счет после голосования кому-либо из заслуженных сограждан. Трудно при жизни перейти за геркулесовы столбы. Вот утверждение Феогнида: «Я думаю, что самое лучшее — не рождаться на свет, но уж родившись, самое лучшее — постараться как можно скорее пройти во врата смерти».[5] С этим созвучна и фраза Ахилла в аду,[6] гласившая, что людям предоставляется выбор между двумя судьбами: либо долгая, но безвестная жизнь поселянина, либо короткий путь воина и вечная слава. Человек на крышке гробницы бросается в смерть, за геркулесовы столбы, в потусторонний океан, как статуя «kouros» в память живых. Это героический выбор. Усопший, которого погребли под могильным камнем Пестума, предпочел оставить в нашей памяти миф о смерти, а не о долгом бесславном существовании, подобном уделу волопаса.

Два самых древних страха человека вызваны темнотой и одиночеством. Тьма — это отсутствие видимого. Одиночество — это отсутствие матери или предметов, ее заменяющих. Людям знакомы эти страхи: каждый из нас боится снова низвергнуться в бездонную, бесформенную черную бездну матки, снова стать зародышем, снова впасть в животное состояние; каждый испытывает боязнь утонуть, страх броситься в пустоту, ужас от встречи с нечеловеческим. Сфинкс с чертами льва, птицы и женщины, который загадывал Эдипу загадки в Фивах, когда они были разгаданы, бросился с вершины горы Фикейон в смерть. Падение Икара стало воображаемым продолжением прыжка Ныряльщика пестумской могилы.

Что такое сотворение мира? Это падение и последующее возрождение. Прыжок в пропасть, прыжок в смерть составляют первый этап этой космической симфонии. Афродита выходит из волн морских, и с ее тела струится вода. Птица, ныряющая в воду, приносит в клюве ил со дна моря.

Рогейм умер в 1953 году. За год до смерти он издал свой последний труд «The Gates of the dream», который посвятил Шандору Ференци. Рогейм писал, что всякий сон — это возможность нырнуть в глубину самого себя, чтобы вновь попасть в вагину матери. Почти непрерывный сон только что родившегося младенца «продолжает» его внутриутробную жизнь. Реальность как пробуждение — это всего лишь краткий миг голода, холода или болезненных ощущений. Старость же мало-помалу отучает тело от сна, ввергая его в «вульву» смерти (в сон без снов).

Каждый из нас, что ни ночь, бывает героем, который спускается в царство Гадеса, где становится собственной тенью, где его член воздымается, точно kouros. И каждое утро наш сон вновь поручает нас заре, и глаза наши открываются навстречу дневному свету.

И непрестанно, раз за разом, Помпеи погружаются в небытие. И непрестанно потоки лавы хоронят под собою Геркуланум. И непрестанно что-то нетленное, что-то живое и более древнее, чем мы сами, возвращается в душу, в желание, в рассказы о желании. И ни в одной цивилизации, ни в одном обществе, никогда и ничто современное не принимает его.

И непрестанно лава сжигает все на своем пути, сея ужас и хаос.

Но так же непрестанно застывает она на воздухе. И сама себе загораживает путь, запечатлеваясь в творениях рук человеческих, в человеческой речи, и чернеет, и становится непроницаемой и твердой, как камень.

И непрестанно следует повторять слова Эсхила, обращенные к Пеласгу в «Умоляющих»: «Да, я нуждаюсь в глубокой (batheias) мысли. Да, мне нужно, чтобы устремлялся в бездну (buthon), подобно ныряльщику (diken kolumbeteros), мой пытливый взгляд (dedorkos omma)».[7]

ГЛАВА XI РИМСКАЯ МЕЛАНХОЛИЯ

Что есть мир? Следы, оставленные волной, когда она медленно откатывается назад от берега. Имя этой кипучей волны, говорит Лукреций, — voluptas; она рождается от фасцинуса, который любовное наслаждение сокращает после каждого коитуса. Живопись — это берег сожаления о реальности. Mortibus vivimus (Мы живем мертвыми). Вот что сказал Муса-вольноотпущенник:[1] «Наше чрево — могила лесов и рек». Добавлю к этому слова Теренция Варрона: «Камешки и цветы подобны костям и ногтям Бога». Мир бесконечен. Самки людей непрестанно пополняют его во время совокуплений. И непрестанно Вечноживотворная сила мира борется с Вечно-разрушающей силой времени. Непрестанно Венера и Марс, встречаясь, сливаются воедино и уничтожают друг друга.

После эякуляции мужчины и женщины, как те, так и другие, испытывают усталость и впадают в забытье. Они израсходовали малое количество своего самого главного качества. Они вьщелили жизненную субстанцию, но рассматривают ее как некую грязь, которую нужно смыть, ибо она, как им кажется, таинственным образом оскверняет их. Отвращение (medium), переломный период — не что иное, как тень, которой свершенный коитус омрачает тела, внезапно оставленные желанием, но запачканные его следами. Ибо если сам коитус — животворящая сцена человеческой Жизни, то его «отлив» подобен малой смерти.

Какая-то часть души покидает нас в наслаждении. Зрение притупляется. Мы становимся покорными, обессиленными животными.

Взгляд прострации в римской меланхолии невозможно отделить от уклончивого взгляда стыдливости и испуга. Консул Петроний писал; «Наслаждение (voluptas), достигаемое в коитусе, мерзко и недолговечно; за любовным (Венериным) актом следует отвращение (taedium)».[2] Сладострастие — это не что иное, как нетерпеливое желание, к которому человек стремится, словно околдованный Утоление же погружает его в состояние разочарования, наступающее тотчас за любовным спазмом, и разочарование это касается не только начального порыва желания, но и света, воодушевления, ярости, нетерпения (elatio), что мучили его в дни и часы, предшествующие свершению. Овидий говорил, что это походит на смерть, от которой люди торопливо спасаются во сне, «побежденные, поверженные, обессиленные».

Натуралисты зовут «переломным периодом» те минуты после совокупления, когда самцы на время перестают быть сексуально активными. Самкам неизвестен этот переломный момент post coїtum. Для них депрессивный период начинается post partum. Самцы спасаются от отвращения сном. Они не бегут физически, они просто переходят в иной мир — мир мертвых, мир теней. Taedium самцов напоминает женщинам после любовного акта ту фазу невозмутимого удовлетворения, в которое погружаются младенцы после кормления грудью. Римляне говорили в таких случаях об изнеможении, об ощущении морской болезни вне моря, об отравленной душе. Таков, по крайней мере, общепринятый анализ темы отвращения к жизни (taedium vitae) у древних римлян.

Есть и более важный секрет: любовь — это не только хищная схватка или плотоядные поцелуи. Ночь не стремится к дню.

Ночь — это особый мир.

Недавнее счастье бесследно тает в любовных объятиях. В самой совершенной любви, в самом безграничном счастье таится желание, которое внезапно все низвергает в пучину смерти. Яростное наслаждение оргазма вдруг сменяется печалью, которую даже не назовешь психологической. Это изнеможение внушает страх. Бывают абсолютные слезы, которые сливаются воедино. В сладострастии кроется нечто близкое к смерти.

Это нежность к другому, отравляющая сердце тоской. Это ощущение краткости мига, который невозможно удержать. Это сожаление о чем-то ушедшем в прошлое и сознание невозвратной потери. Детумесценция, исполненная радости, слившись с чувством безвозвратности, граничит со слезами. Можно понять, отчего многие животные умирают в самый миг случки или извержения семени. Что-то кончается в этот миг. Когда любят до самозабвения, что-то всегда кончается.

В самый пик бурного наслаждения вдруг возникает холодящее ощущение вечного покоя. Верно говорится, что мы каждый раз умираем в наслаждении. Ибо это слияние столь интенсивно, что оно не может пройти бесследно. Септимий Флоренс Тертулиан писал в своем трактате «О душе»: «В пылу наивысшего блаженства, после того, как изверглась животворящая влага, не чувствуем ли мы, что утратили частицу нашей души? Не испытываем ли мы изнеможение не становится ли наш взор менее острым? Не оттого ли все это творится, что душа осеменила душу? Можно сказать, что тело ребенка, родившегося от этого семени, есть результат истощения души того, кто произвел его на свет». По Тертулиану, сладострастие (voluptas) — это прострация (prostratio) взгляда, ибо оно вызывает ослабление зрения. Эта вспышка наслаждения сама же и кладет конец наслаждению, ослепляя его. Если не считать изначальной сцены первородного греха, любое наслаждение сгорает в невидимом. Миг наслаждения вырывает сцену соития у видимого. Фасцинус — сильнейший из дурманов. Он ослепляет.

Отсюда — stupor, которым затуманиваются лица томимых желанием.

Прогрессирующее возбуждение во время коитуса часто связывалось с образом хищника, что бросается на свою добычу и пожирает ее. Люди всегда рассматривали возбуждение как огонь, который охватывает и мгновенно пожирает все существо человека. Эта вспышка — оргазм, кульминация жгучего наслаждения — не эпифеномен, не побочное удовольствие, но завершающий миг желания. Люди испытывают желание не для того, чтобы успокоить невыносимое напряжение. Они ищут не его спада. В любви они отнюдь не стремятся к taedium vitae — отвращению к жизни. Этот неврологический фейерверк поглощает любой образ, любую живопись, любое кино, любое видение. Это бездна поглощает то неведомое, что предшествовало наслаждению.

Что означает «разглядывать искоса»? Это значит глядеть исподволь на то, чего не положено видеть. Это Лорелея. Это Нереиды.

Что означает «подсматривать»? Lure переводится как «глядеть исподтишка». Lauern — следить из засады. Это Ахилл у водоема, следящий за Троилом. В кошмаре мы исподволь разглядываем ту же сцену, что и во сне; сцена коитуса, которую невозможно увидеть, приводит в ужас, равно как и возбуждает. Кто этот «страшный волк» смерти, который угрожает растерзать свою жертву? Это агрессивность любовного объятия. Те же губы, что любят, безжалостно хищно впиваются в свою добычу. Описание Лукреция вполне определенно: коитус — это охота, затем схватка и, наконец, яростное овладение. Губы хищника вздергиваются над зубами, образуя кровавый оскал, называемый смехом. Губы напоминают о свирепой охоте и следующем за ней пожирании жертвенной добычи.

Ужас, испытываемый при наслаждении, связан — куда боль ше, чем изнеможение, ему сопутствующее, чем иссякшая мощь Фасцинуса или Мутуна в виде пениса, чем «путешествие желания в иной мир», — со сном, в который оно погружает человека. Сон из которого люди страшатся никогда не выйти, есть преддверие мира мертвых. Тела, слившиеся в соитии, обретают во сне невидимый образ. Бог Гипнос — вот кто таится в средоточии Эроса и Танатоса.

Наслаждение угрожает желанию — оттого и естественна ненависть желания к наслаждению, к истощению сексуальной силы (это можно назвать и пуританством и искусством). Желание противоположно унынию, истощению, пресыщенности, сонливости, отвращению, изнеможению, всему, что называется amorpheia. Любая легенда, любой миф, любой рассказ восхваляют желание и восстают против наслаждения. Эротический роман или порнографическая живопись (порнографических романов и эротической живописи нет, по определению) ни в коем случае не ставят перед собой цели пробудить стремление к оргазму, но только к возникновению желания: они пытаются эротизировать язык или образ. Они ищут средства сократить «переломный период». Они объявляют войну отвра щению post coitus (taedium).

Вот почему taedium vitae как результат оргазма притягивает к себе все виды искусства — так ветви дерева тяготеют к стволу. Искусство неизменно отдает предпочтение желанию. Искусство — это неразрушимое желание. Желание без утоления, аппетит без отвращения, жизнь без смерти.

Гомер воплотил на сцене первого меланхолика в образе Беллерофонта. «Объект ненависти богов, он блуждал в одиночестве по равнине Алейона, избегая общества людей, и сердце его снедала тоска» («Илиада», VI, 200). «Сердце его снедала thymon katedon» — именно так выразился Гомер. Этот его эпитет великолепно передает суть меланхолии — пожирание (омофагию) тела душой. Несчастен Нарцисс, пожираемый собственным отражением.

Паррасий написал Геракла. Паррасий написал Филоктета. Легенда гласит: когда Геракл захотел умереть, Филоктет согласился возжечь огонь его погребального костра. В благодарность Геракл отдал ему свой лук со стрелами. Впоследствии Филоктет влюбился в Елену и отправился под стены Трои. Его ужалила в ногу змея, и от раны его исходило такое зловоние, что даже греческие вожди не могли перенести его. Тогда Улисс убедил их отправить Филоктета на пустынный остров.

Так Филоктет оказался первым Робинзоном Крузо. Или же первым «сосланным на остров», задолго до появления законов императора Августа. Он — первый отшельник. Он — первый Тиберий.

Древние утверждали, что Паррасий, написав Филоктета, создал подлинный шедевр. На картине Паррасия жестокие страдания Филоктета были изображены с таким мастерством, что сразу становилось понятно: герой «навсегда утратил сон». Художник нарисовал «единственную слезу» в его сухих глазах. Филоктет из последних сил карабкается по скалам за добычей, которую убил в приливе ярости, на пути к источнику, чья вода должна облегчить его муки. Он оглашает окрестности жалобными стонами, сетуя больше на людей, предавших его, чем на пожирающую его язву. Его горькие слезы смешиваются с черной кровью, сочащейся из зловонной раны. «Волосы его всклокочены и спутаны. На иссохшем веке застыла единственная слеза» («Антология Плануда», IV, 113).

Сенека писал: «Нет в мире более мрачного (morosius) животного, нежели человек».[3] Сенека Младший, первый министр императора Нерона, питал ненависть ко всему живому. Он ненавидел наслаждение. Ненавидел пищу. Ненавидел напитки. Он обожал деньги и страх страдания. Он во всем был полной противоположностью своему отцу. Он умер миллионером. Сенека — это исступленная, тоскливая худоба, это жажда красноречия и власти. Он первым окрестил себя «педагогом рода человеческого».[4] Это истинный пуританин. «Смерть вырывает тебя из родимого чрева, отвратительного и зловонного».[5] Эта фраза написана не святым Павлом. Она написана Сенекой Младшим, в то же самое время — когда он поучал все римское общество.

Сенека Младший пишет Луцилию (LIX, 15): «Один ищет радость (gaudium) в пиршествах и разврате (luxuria). Другой — в тщеславии и поклонении бесчисленных клиентов. Третий — у любовницы. А этот — в показных занятиях и науках либо же в литературных трудах, которые ни от чего не исцеляют. Все это обманчивые и преходящие услады (oblectamenta fallacia et brevia), коих все мы становимся жертвами. Таково же и опьянение, когда за короткий час веселых безумств (unius horae hilarem insaniam) приводится платить тяжким отвращением (taedio). Таковы же и рукоплескания толпы, которые покупаются ценою больших беспокойств и ими же кончаются».

Эта страница Сенеки включает в себя все. Пища, эротическое наслаждение, честолюбие, власть, наука, искусство не стоят ровно ничего. Кажется, будто это написано в нашем XX веке.

Целий говорил, что taedium vitae — это изнеможение, упадок сил (maestitudo). Сенека же утверждает, что taedium, болезнь людей, происходит от сознания человека, что его тело заключено в двух мерзких пределах — между коитусом, произведшим его на свет, и могилой, где он сгниет. С меланхолией (tristitia вполне передает смысл слова melagcholia) тесно связаны все виды отвращения и ненависти. Phobos — свидетельство cholia (испуг обличает отвращение к жизни). Латинская tristitia объединяет в одном понятии недомогание (disthumie), nausea (тягу к ночному мраку), ненависть к окружающим (anachorisis), ужас перед самыми незначительными явлениями и, наконец, отвращение к коитусу. Вторым симптомом является «холодок, ползущий по спине». Лукреций разделяет эти симптомы на пять категорий: озабоченность, печаль, страх, забвение и угрызения совести. Он характеризует их как предвосхищение смерти, летаргии, неизлечимой болезни. Он ни разу не поминает «затруднение мысли» (difficultas), на котором настаивает один Целий. Вот как Лукреций представляет себе меланхолию: «Perturbata animi mens in maerore me tuque triste supercilium, furiosus voltus et acer» (Потерянный разум, объятый болью и страхом, нахмуренные брови, мрачный и разъяренный взгляд) («О природе вещей», VI, 1183). И наконец, Сенека Младший решительно связывает воедино отвращение, меланхолию и гения («De tranquillitate animi», XVII, 10): «Это когда разум презрел суждение всех окружающих (vulgaria) и мнит, что песнь его может быть слишком возвышенна для смертных уст» (grandius ore mortali).


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!