ГЛАВА XIV СУЛЬПИЦИЙ И РАЗВАЛИНЫ ПОМПЕИ 8 страница



Наиболее частая эротическая сцена на фресках — сцена обнажения.

Центральная часть мистерий — обнажение фаллоса (anasurma фасцинуса). Поднять покрывало — значит отделить то, что разделяет — Это молчаливое вторжение.

Плутарх говорил, что Aletheia — это световой хаос.[6] Что ее собственное сияние стирает ее форму и делает неразличимым лицо.

Однако — и тут Плутарх делает весьма любопытное дополнение — это не значит, что Aletheia укрыта, — напротив, она обнажена. Это мы укрыты от чужих взоров. Одни только мертвые видят то, что не скрыто.

Плутарх рассказывает,[7] что Лаиса, отдавшись Аристиппу, вновь надела свою нагрудную повязку. Затем она объявила Аристиппу, что не любит его. На это Аристипп отвечал, что никогда не думал, что вино и рыба питают к нему любовь и, однако, он с большим удовольствием употребляет и то и другое.

И наконец, постель, полумрак и тишина.

В Риме свеча не может быть зажжена в спальне. Нужно доверить часть желания ночному мраку. Зачарованность, внушаемая другим полом, лежит в основе гипноза, которому препятствует ночь, ибо мрак лишает ее власти. Чуть ли не во всех элегиях влюбленный умоляет дать ему зажженную лампу, перемежая просьбу о свете с мольбой к возлюбленной обнажить грудь: «Венера не любит, когда любят вслепую (in caeco). Глаза — проводники любви (oculi sunt in amore duces). О, радость ночи, озаренной светом! О, мое узкое ложе (lectule), счастливое ложе наслаждения! Сколькими нежными словами обменялись мы при свете лампы! И сколько сладких любовных битв дарит нам ночь, когда свет угасает (sublato lumine)! Всего одна ночь может сделать любого из мужчин богом (Nocte una quivis vel dens esse potest). Иногда ей случалось вступать в любовную борьбу со мною, обнажив грудь. В другой раз она томила меня отказом снять тунику. Ежели ты столь упорно хочешь остаться одетой, я руками разорву то, что скрывает твое тело. Свободно свисающие груди (inclinatae mammae) вовсе не препятствуют любовным играм. Оставь эту стыдливость рожавшим матронам. Пока судьба нам позволяет, пусть глаза наши видят любовь. Она близка тебе всю эту долгую ночь. Никакая заря не победит ее» (Проперций, «Элегии», II, 15). В своих элегиях Проперций описывает мрачныи| характер этих навевающих сон, зачаровывающих женских лиц, подобных свирепым лицам сфинксов, этих взглядов, где под внешней оболочкой таится память о сцене первого соития, сон, ярость, смерть: «О, как сладка была мне твоя жестокость вчера, ввечеру, при свете факелов! Как сладки проклятия, что изрыгали твои oбезумевшие уста! Разъяренная (furibunda), захмелевшая от вина, ты отталкиваешь стол и рукою, уже неподвластной разуму, швыряешь мне в голову полные кубки. Что ж, бросайся на меня, вцепляйся мне в волосы, рви их с корнем! Оставляй на моих щеках шрамы от твоих ногтей! Ткни мне в лицо горящим факелом! Сожги мои глаза! Разорви на мне тунику! Обнажи мою грудь! Все твои безумства — знаки для меня, знаки твоей любви. Любящая женщина не знает удержу. Когда женщина, охваченная яростью, сыплет ругательствами, когда она бросается к ногам великой богини Венеры, когда мчится по улицам с исступленными воплями, подобно менаде (maenas), когда лицо ее бледнеет и искажается от безумных желаний (dementia somnia), когда ее волнует картина (tabula picta) с изображением женщины, я, как истинный гаруспик, распознаю во всем этом самые доподлинные признаки любви» («Элегии", HI, 8).

Постель (cubile, lectus, grabatus, grabatulus) весьма часто изображается на эротических фресках, как на самых изысканных, так и на самых незатейливых. Ювенал пишет, что Мессалина предпочитала простую циновку (teges) императорскому ложу (pulvinar). Если кресло — уставное место для матроны, то постель — уставное место для любви. Она принадлежит миру тишины или, по крайней мере, отсутствия признаний, враждебности общепринятой речи. Овидий описывает постель так («Любовные элегии», III, 14): «Вот место, где сладострастие — твой долг. Сделай же из постели средоточие всевозможных наслаждений (omnibus deliciis)! Там следует забыть о стыдливости. Вспомни о приличиях, лишь покинув ложе, оставив свои преступления под пологом (in lecto). Там нужно без всякого стыда совлечь с себя тунику. Там бедра твои (femori) должны стать опорою бедрам твоего любовника. Там язык мужчины раздвинет твои пурпурные губы (purpureis labellis). Там тела измыслят всевозможные способы любви. И пусть усилия ваши, ведущие к наслаждению (lascivia), заставят трещать дерево кровати. Лишь потом накинь на себя одежды. Лишь потом сделай испуганное (metuentem) лицо. Лишь потом стыдливость твоя будет отрицать твою распущенность (obscenum). Я не требую от женщины, чтобы она была стыдливой (pudicam). Я лишь прошу ее казаться стыдливой. Никогда не нужно признаваться в содеянном. Вина, которую можно отрицать, — не вина (non peccat quaecumquae potest peccasse negare). Что за безумие (furor) — вытаскивать на свет божий то, что было скрыто в ночи?! Что за безумие — рассказывать вслух (palani) то, что делалось тайком (clam)?! Даже продажная девка перед тем, как отдать свое тело первому встречному римлянину, закрывает дверь на задвижку (sera)».

Постель защищают два главных демона-покровителя. На живописньгх фресках Купидон и Сомн различаются, как день и ночь: белые крылья Купидона составляют контраст черным крыльям Сомна. Тибулл писал («Элегии», II, 1): «И вот уже Ночь запрягла своих коней (Nox jungit equos). За материнской колесницею (currum matris) спешит сладострастный хор (choro lascivo) светил (sidera). А за ними летит Сон в плаще своих темных крыл (furvis alis). И вот, наконец, черные (nigra) Сновидения влекутся неверной походкой (incerto pede)». В час сиесты полуденная демоница (la sphinge) является для скачки на спящем. Поза equus eroticus, часто изображаемая на римских фресках, — это сцена сна. Такая поза отнюдь не свидетельствует о мазохизме или пассивности (impudicitia) мужчины, как ее часто расценивают — и предпочитают — женщины в современном обществе; equus — это уставное, чисто мужское наслаждение. Патриции лежали и за трапезой, в отличие от матрон, которые сидели поодаль в своих «уставных» креслах Equus eroticus отсылает нас к греческим полуденным сфинксам — крылатым демоницам, — что садятся в час сиесты на мужской вздыбленный член и похищают его семя. Французское слово «кош мар» хранит в себе воспоминание о мифической кобыле, что усаживалась на грудь мужчины или топтала его (calcare) во время сна. «Mare» переводится как «ламия» — ночной вампир; этот корень остался в английском слове nightmare. Лот спит в пещере; его дочери садятся на возбужденный член отца и зачинают Аммона и Моава. Вооз спит — и собирательница колосьев садится на его воздетый член. Это зачатие мужчиной, застигнутым врасплох. Это та самая «сидящая кобылица» (equus eroticus). Одно из двух: либо dominus распростерт на ложе, объятый сном, и тогда женщина пользуется его сонным вожделением, либо он распростерт на своем lectus geniales как господин, коему не угодно самому совершать усилие. Domina садится на него сверху, как невеста — на каменное подобие фаллоса Мутуна во время свадебного ритуала, как матрона — в подобающее ей кресло. А иногда ее заменяет служанка — разумеется, ни в коем случае не «доминируя» над господином, но рабски угождая ему, доставляя ему voluptas без всякого беспокойства с его стороны.

Они приподнимают покрывало, чтобы видеть. Женское начало для мужчин — это «усеченный» половой орган, определяющий богиню любви. Это рождение Венеры. Это то, чего они не могут видеть. Это то, что они пытаются подглядеть исподтишка, но не видят. Они видят — и не видят. Они видят — но хотят уберечь глаза.

Для всякого мужчины ночь — это его прошлое; для всякого, кто видит сны, дом — оболочка прошлого. Самое древнее прошлое — не матка, а вагина. Там кроется зачарованность фасцину са, зачарованный приют, древнейший domus, древнейшая оболочка.

Странно, что зачатие начинается с вагины, которая предваряет его, которая сначала дает приют пенису (mentula). Отсюда табу на инцест: пенис не должен проникать во время коитуса туда, где он уже находился в зародыше.

Коитус старше зародыша.

A origine старше, чем ab ovo.

Приходится подглядывать, ибо нельзя терять из вида то, что скрыто из вида, что влечет потерю способности видеть.

Взгляд мужчины пронизывает женщин. Этот пронизывающий взгляд, который несет в самом себе способность пронзить, может пронзить и того, кто смотрит. Всякий соглядатай боится за свой мужсской орган, боится, что тот превратится в дыру. У древних кастрация затрагивала не столько возбужденный пенис мужчины, сколько его глаза. Кастрированный, если вдуматься, тот же слепой. Гомер, Тиресий, Эдип… Тот, кто увидел «в лицо», тот, кого коснулись чары, лишался зрения.

Мало сказать, что мы желаем видеть. Желание и видение идентичны. Это сон. Вот биологическое и зоологическое объяснение сна: желание видит. У млекопитающих есть это «желание увидеть», которое невозможно утолить полностью. Отсюда и возникла галлюцинационная функция сна. Это желание неодолимо — и неутолимо. Оно соотносит мощную тягу к обнажению, к выставлению напоказ, которую природа демонстрирует в цветах, горах, красках, бликах, отражениях и снах, порожденных жизнью в спонтанном и почти неизбежном умножении, симметрии, так же, как руки, ноги, глаза, все, что предлагает себя взгляду, возбуждая его, с той мерой, в какой человек боится видеть. «Ты держишь глаза скромно потупленными; научись же поднимать их. Поднимай их ровно настолько, насколько заслуживает твоего внимания то, что предстает твоему взору», — советует женщине Вергилий во второй книге «Буколик».

Обнажение мужского тела и обнажение женского тела не симметричны. С точки зрения мужчины, половой орган женщины виден плохо, виден недостаточно, выглядит, как кастрированный мужской, как непонятный, пугающий вопрос, заданный мужчине. Когда же обнажается мужчина, его половой орган слишком бросается в глаза; эта напористая, излишняя нагота смущает женщину, заставляя отвести взгляд, потупить его, сделать уклончивым.

Апулей, в мифе о Психее, не разъясняет нам, как выглядит бог Эрот, которого нельзя видеть ни при каких обстоятельствах. Что это — чудовище? Или ребенок? Скорее, чудовищный мутант, нечто среднее между чудовищем и рождающимся ребенком. Может быть, это римский бог Мутун, ставший Приапом, дряхлый и лысый. А может быть, напротив, некто ребяческий и amorphos. Идеальный и нечистый.

«Не пытайся узнать, как выглядит твой муж, — говорит Эрот своей юной супруге, — если ты увидишь его, то не увидишь более!" (Non videbis si videris). Психея принимает это условие с покорностью (obsequium). Каждую ночь она ждет своего «безымянного мужа" (maritus ignobilis).

Pavet (она боится). Больше любого несчастья «опасается она того, что неведомо». «Timet quo ignorat» — эта сентенция Апулея из Мадоры могла бы украсить собой фрески комнаты Мистерий.

В ночной тишине Психея, пока ее супруг спит на ложе, подносит к его лицу масляный светильник. И тотчас она поражена горем и немотою. Это чудовище — Amor — красиво. Но едва на него упал свет лампы, как он, обернувшись птицей, исчезает.

Служанка Венеры, по имени Consuetudino, набрасывается на Психею с криком: «Поняла ли ты теперь, что у тебя есть госпожа (dominam)?» Схватив Психею за волосы, она бросает ее к ногам Венеры — это ее сын был обожжен каплей горячего масла, упавшей из светильника, который наклонила над ним любопытная Психея.[8]

На одном из фрагментов стены в комнате виллы Мистерий (эта сцена не имеет ничего общего с великим романом Апулея, написанным четырьмя веками позже) две служанки, Sollisitudo и Tristitia, секут беременную Психею. Венера встает, своими руками срывает с Психеи одежду и оставляет ее нагою перед кучей пшеницы, ячменя, проса, мака, гороха, чечевицы и бобов.

И вот наконец свадьба Эрота и Психеи. Либер наполняет вином кубки. Аполлон берет кифару и заводит песнь. Венера танцует под музыку Сатира, который дует в свою двойную флейту (inflaret tibiae), и Паниск играет на тростниковой сиринге (fistula).

Девочка, родившаяся от ночных объятий Психеи и Купидона, получит имя Voluptas.[9]

Заговоришь о покрывале — и тотчас возникает зачарованность. Современная сказка о голом короле является квинтэссенцией этого правила. Ребенок — infans — тот, кто еще не овладел речью, не знает пока и «правила покрывала»: он еще видит первородную наготу. Взрослые же, то есть рабы языка, всегда видят — отнюдь не лицемеря при этом — фасцинус, уже скрытый за словами, которые делают их мужчинами. Ибо в воображении того, кто начинает говорить и кто становится речью, тотчас возникают два тела: одно — идеальное — «орфографически» наложено на другое — непристойное. Божественная статуя и бесформенный фаллос неразличимо слиты. Мертвый и живой. Отец и любовник. Идеальный фантом и животная плоть. Мертвый и умирающий. Pothos и eros.

Два тела, сплетенные в любовном томлении, невидимы; они корчатся одно на другом, они внедряются одно в другое, они изничтожают друг друга в пароксизме сладострастия, невидимого закрытым глазам тех, что растворяются в нем, как во мраке, еще более густом, чем сама ночь. Острота наслаждения, его мера скрыты от глаз человека. Наглядные изображения ничего не дают нам. Чем они разнообразнее, тем больше отрицают его. Наслаждение избегает взгляда, вот отчего и взгляд избегает его. Правы те, кто ненавидит эротические картинки. Не потому, что они шокируют нас. Но потому, что они фальшивы. Потому, что сцена, не представленная в воображении, сцена, навсегда «непредставимая», никогда не сможет быть «представлена» человеку, ибо он сам — ее порождение.

ГЛАВА VI ПЕТРОНИЙ И АВЗОНИЙ

Человеческие ласки всегда наталкиваются на неожиданное препятствие, чувственный или временной предел, непостижимый для желания, которое возбуждает их или вдруг умирает; предел этот не доходит до сознания и самих любовников. Наша эротическая недостаточность, неполное или неодновременное утоление желания в самом средоточии счастья (eudaimonia) приводят нас в горестное недоумение.

Наслаждение отнимает у нас желание.

Мы обречены миражам, как акулы — морю.

В мужском теле сексуальное начало проявляется как аномалия, абсолютно безысходная, если только речь не идет о необузданности полового акта. Сексуальный эксцесс проявляется всякий раз в виде возврата — неадекватного, анахронического, воспринимаемого как, насильственный, несвоевременный или же постыдный, абсолютно неподвластный воле, но всегда настоятельный и всегда невысказанный, поскольку язык, неспособный выразить libido, расчленяет его. Libido — это латинское слово, подхваченное современными людьми и превращенное ими в нечто сакральное и непереводимое (никакой римлянин не смог бы согласиться с нашим толкованием), с целью подчеркнуть, что в сексуальной энергии кроются загадочные рудименты животной натуры, всегда идентичной самой себе, что фасцинус не извергает ее вместе с семенем и что история не оказывает на нее никакого влияния. За невозможностью одновременного или полного удовлетворения страсти сексуальность непрестанно отравляется сама собой, распространяет вокруг свою безнадежную неудовлетворенность, свою проклятую ущербность, pars obscena, свой неутолимый голод по возбуждению, который не в силах утолить ни одно мужское тело.

«Сатирикон» — произведение Гая Петрония Арбитра. «Сатирикон» — это satura (сборник эротического или непристойного характера), ведущая свое происхождение от фесценнинских стихов и ludibrium, атрибутов саркастических игр, которыми сопровождались процессии в честь Фасцинуса бога Liber Pater. После долгих споров эрудиты доказали, что автор «Сатирикона» и старший консулярий, упомянутый Тацитом в «Анналах» за 67 год, — один и тот же человек. Петроний родился в Марселе; к этому времени Овидий уже состарился в ссылке. Он был проконсулом и консулом. Император защищал его, однако Тигеллин добился его осуждения на смерть. Тацит писал, что Гай Петроний Арбитр диктовал свою satura, написанную с целью отомстить Нерону, умирая, во время путешествия в Кампанию. Вместо посвящения принцепсу Петроний продиктовал рассказ о кутежах (stupri) Нерона и его двора «под именами молодых распутников и непотребных женщин» (sub nominibus exoleterum feminarumque). Затем он переслал ему свое произведение в виде «запечатанного письма». После чего, разбив свое кольцо, он покончил жизнь самоубийством в Кумах, избрав самый медленный вид смерти;[1] это случилось в 67 году. Издатели XVII века ошибочно окрестили эту, самую доподлинную, satura «Сатириконом»; от романа сохранилось лишь несколько длинных отрывков и мелкие фрагменты. Действие происходит в Кампании, в некоем городе близ Неаполя — может быть, в Помпеях, или в Олониуме, или в Геркулануме, — а затем в Кумах (там, где Сивилла на своем треножнике шепчет по-гречески: «Я хочу умереть», и где Тигеллин принуждает Петрония к смерти) и, наконец, в Кротоне.

У рассказчика есть юный любовник, подросток (puer), по имени Гитон. Занятый слушанием «устных романов» (contoversia), рассказчик, автор «письменного романа» (satura), не замечает, что его друг Аскилт задумал отнять у него юного Гитона. Рассказчик проводит время в борделе (lupanar). В каком-то грязном притоне он встречает Аскилта. У них завязывается драка; каждый претендует на единоличное обладание юным любовником. Они застигают некую матрону, Квартиллу, за жертвоприношением Приапу; она велит рабам подвергнуть их бичеванию и заставляет поклясться, что они сохранят в тайне увиденные ими мистерии в святилище Приапа (in sacello Priapi). Матрона Квартилла заставляет Гитона лишить невинности у себя на глазах, на ковре, что по ее приказу расстилает служанка Психея, семилетнюю девочку, сама же в это время мастурбирует рассказчика.

Рассказчик отправляется к Тримальхиону, который дает роскошный пир, переходящий затем в оргию его gens, дикую и отвратительную. Оргия эта, после обильных возлияний, принимает меланхолический характер. Один говорит: «Dies nihil est» (День — ничто). Другой отвечает: «Dum versas te, nox fit» (He успеешь повернуться, как уж ночь на дворе). Третий причитает: «Наша жизнь! короче мушиного (muscae) полета!» Четвертый вздыхает: «Человек не более, чем мыльный пузырь». Женщин они называют хищницами или погаными лоханями, а постоянство в любви уподобляют шанкру (cancer). Тем временем «царское» пиршество идет своим чередом; самые изысканные блюда с самыми удивительными сюрпризами, какие только можно измыслить, следуют одно за другим.

Воспользовавшись тем, что рассказчик заснул, Аскилт овладевает Гитоном и убеждает его покинуть пир вместе с ним.

Рассказчик отправляется на поиски Гитона; в картинной галерее (pinacotheca) он встречает одного старого поэта и делится с ним своим недоумением по поводу некоторых картин, чей смысл ускользает от его понимания (argumenta mihi obscura).

Старик поэт пускается в надоевшие рассуждения, свойственные всем старикам и всем журналистам во все времена: «Нет больше настоящих художников. Деньги погубили искусство (Pecuniae cupiditas haec tropica instituit). Живопись умерла (Pictura defecit). Растерзанный мир попадет в руки манов Стикса» (ad Stigios manes laceratus ducitur orbis).

Рассказчик, Гитон и старый поэт садятся на корабль, где Трифема, жена капитана, завладевает Гитоном и делает его своим любовником (низ его живота — inguinum — так прекрасен, говорит она, что сам мальчик кажется лишь придатком своего фасцинуса). Гитон решает кастрировать себя. Что же до капитана, то он утверждает, что божественному Эпикуру удалось изгнать иллюзии (ludibria) из этого мира. «Сам я, везде и всегда, жил, наслаждаясь нынешним днем, как будто это последний день моей жизни, который никогда уже не вернется».

Корабль терпит крушение. Старый поэт просит не беспокоить его, несмотря на катастрофу: «Оставьте меня, я должен закончить фразу!» (Sinite me sententiam explere!)


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 55; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!