Английский реформатор в Америке 13 страница



Продолжая прерванную мысль, Элайша говорит:

— Это щекотливый вопрос, Дэриан и Эстер, ибо проблема состоит в том, что из множества тех, кто заслуживает быть ограбленным — а в нынешних Соединенных Штатах ой как много «богатеньких», так называемый «правящий класс», — действительно подвергается ограблению лишь ничтожный процент; просто не хватает квалифицированных грабителей, чтобы выполнить эту задачу, ибо только они могут ее выполнять. Не с помощью оружия, а благодаря «деловой смекалке». Таким образом, налицо несправедливость. Диспропорция. Из сотен жителей Чатокуа-Фоллз, которые, несомненно, заслуживают того, чтобы их ограбили, ограбленными оказались только трое. Это несправедливо!

Взрослые снова смеются. Но Дэриан и Эстер лишь беспокойно переводят взгляд с одного на другого, уже поздно, глаза у них покраснели от усталости, от излишних волнений, охвативших обычно такой спокойный дом в Мюркирке, и от этого чувства — как же его определить? — игривой неловкости, от слишком сложной для них и затянувшейся шутки, или Игры, которую они не в состоянии понять. Непригодны для Игры. Заметив озадаченное и обиженное выражение лица Дэриана, Милли наклоняется, целует его и говорит:

— Не обращай внимания на их поддразнивания. Они всегда дразнятся. Придет день — ты только подожди — и ты сам будешь дразнить.

С момента возвращения домой Милли находилась под впечатлением, как она сама неоднократно говорила, «изумительного музыкального таланта» своего младшего брата. Она считала, что его нужно учить профессионально, отвезти в Нью-Йорк и определить в музыкальную школу. Нет, правда, он мог бы сделать карьеру, как своего рода музыкант-вундеркинд наподобие Тома Замба.

— Слушатели его обожали бы. (Абрахаму Лихту эта идея совсем не нравилась. Том Замб, говорил он, на самом деле просто лилипут. «А мой сын, надеюсь, — нормальный ребенок».)

Во всяком случае, утверждала Милли, она слышала немало профессиональных пианистов, которые играли ничуть не лучше Дэриана, а многие — гораздо хуже. Дэриану будет всего десять лет, к тому же он с легкостью сойдет за семи- или восьмилетнего.

— А я могла бы представлять его слушателям. У меня даже есть кое-какие соображения по поводу его костюма и того, как осветить сцену свечами, — говорила она.

(В первый вечер по возвращении Милли и Элайши домой Дэриан играл для них на спинете в гостиной несколько произведений, разученных с преподобным Вудкоком, а также «Инвенции» Баха; во второй по их просьбе он сыграл одну из своих композиций — «Добро пожаловать домой». Это было странное сочинение, вдохновенное и торжественное, шумное и сдержанное одновременно, с длинными пассажами летящих арпеджио и громоподобными гаммами, его руки так и летали по клавиатуре. Разумеется, ни Милли, ни Элайша не поняли его пьесы, отец и Катрина и того менее, но все равно энергично аплодировали. В третий вечер Дэриан исполнил еще одно из своих произведений под названием «Теперь мы счастливы», на сей раз — на гармонике и сооруженном им самим оригинальном барабане, который управлялся с помощью ножных педалей, а Элайша стоял рядом и подпевал без слов удивительно высоким голосом. Соперничающие мелодии контрапунктом то взмывали вверх, то обрушивались вниз, они возникали словно бы ниоткуда и, постепенно затихая, тонули в тишине… словно финальная нота была потеряна.

— Дэриан, как это странно! И как прекрасно, — сказала Милли, бурно аплодируя, хотя в глазах у нее затаилось сомнение. — Но когда ты начнешь свою сценическую карьеру, тебе, знаешь ли, придется исполнять реальную музыку, сочиненную реальными композиторами. Музыку, которая должна услаждать слух аудитории, а не только твой собственный.)

На следующий день отец отвел Дэриана в сторону и, к облегчению последнего, велел ему не обращать на слова Милли никакого внимания.

— Сестра, конечно же, желает тебе добра, но у нее, как и у Элайши, все выходит так естественно, она смущает тебя, воображая, что карьера Тома Замба подходит тебе, как, возможно, подошла бы ей. Но ты не волнуйся, сын, у твоего отца нет намерения отдавать тебя в холодные руки какого бы то ни было профессионала, по крайней мере без твоего согласия и на долгое время. Потому что я обещал твоей матери… а я человек, который не нарушает данного слова.

 

II

 

А потом домой вернулся Харвуд.

Они сидели в уютной столовой, освещенной пламенем камина, за старым дубовым столом, единственным в мире столом, как говорил Абрахам Лихт, за которым он чувствовал себя в безопасности, когда снаружи, за домом, вдруг послышался шум, потом громкий стук в дверь, Элайша вскочил, чтобы открыть дверь, потому что дом Лихта был единственным в Мюркирке домом, в котором двери и окна были обычно заперты, и там, на пороге, изможденный и оголодавший, появился Харвуд. Он проковылял через кухню.

Уставился на отца. Его дикие, налитые кровью глаза были прикованы к отцу.

Словно в комнате больше никого не было — только отец.

Отец, пораженный явлением Харвуда, вскочил на ноги, но поначалу не сделал ни шага к нему.

Харвуд пробормотал, что прошел пешком черт знает какой долгий путь.

Ему, с горечью сказал он, чертовски не повезло.

Он не виноват. Ни в чем. Виноват — отчасти — Терстон. И отцовский «кузен» из Балтимора, который подвел его.

Он не хочет сейчас об этом говорить, черт побери.

Нет, он не ранен.

И не болен.

Просто устал.

И умирает от голода.

Чертовски голоден.

Элайша хотел усадить брата за стол, но Харвуд стряхнул его руку и набросился на еду стоя, хватая ее руками; он наливал себе эль в неимоверных количествах и лакал громко, как изможденная жаждой лошадь. В ошеломленном молчании вся семья взирала на Харвуда. Отец продолжал стоять, нащупывая спички, чтобы зажечь погасшую сигару. Младшие дети поначалу даже не были уверены, что этот всклокоченный человек — их брат Харвуд, только голос его был знакомым и этот безжалостный сердитый смех. Борода у него отросла и торчала, как иглы дикобраза, в том, как напряжены были его разбитые губы, угадывалась ярость, левый глаз распух и заплыл. Харвуд сел на подставленный ему Катриной стул и, низко склонившись над тарелкой, продолжал есть разогретый суп, который Катрина принесла ему с тем выражением страха и любви на лице, которое всегда появлялось у нее при виде Харвуда, еще с тех пор, как он был мальчишкой; потому что из всех детей Абрахама Лихта именно Харвуд казался обреченным на боль — на то, чтобы причинять ее и страдать от нее. Однако в отличие от братьев Харвуд почти не обращал внимания на старую женщину, казалось, он даже не замечал, из чьих рук принимает пищу, — лишь бы его кормили.

Элайша смотрел на брата с презрением: они не дружили, достаточно было того, что им приходилось быть братьями. Милли с усилием, которого не могла скрыть, попыталась быть любезной:

— Мы скучали по тебе, Харвуд. И вот ты здесь.

Но Харвуд, продолжая шумно поглощать еду, откусывая огромные куски прямо от хлебного каравая и запивая их колоссальными глотками эля, только пожал плечами.

Тем не менее Милли продолжала, потому что молчание отца нервировало ее. Она спросила Харвуда, есть ли новости у него о Терстоне, и тогда Харвуд, подняв глаза от тарелки, метнул в нее злобный взгляд и заявил, что давно не видел Терстона.

Наверное, с самого марта.

А может, и с февраля.

— Какого черта ты меня спрашиваешь о Терстоне? Я ни черта не знаю о Тер-сто-не.

Говоря, он не переставал жевать, и казалось, что сарказм, точно жеваный мякиш, перекатывается у него во рту.

Милли заикнулась было, что он ведь сам только что говорил о Терстоне, винил его в своих неудачах, но, увидев налившиеся кровью глаза брата, быстро замолчала. Прелестная белокурая принцесса, даже здесь, в Мюркирке, под неусыпным наблюдением отца, не ровня такому американскому мужлану, как Харвуд.

Абрахам Лихт по-прежнему хранил молчание.

Потому что знал. Он знал. Он знал. Из-за дурацкой грубой ошибки наименее талантливого из его сыновей…

Видя, как все наблюдают за ним, Харвуд, глядя на отца полными страха глазами, и одновременно с вызовом, хрипло расхохотался и сказал, что, возможно, Терстон сбежал со своей любовницей, наверное, у них медовый месяц и они уже плывут куда-нибудь в Вавилон или на Мадагаскар — куда там ездят в свадебные путешествия — и, может быть, никто никогда больше не услышит о Терстоне: разве он, Харвуд, в этом виноват?

Тяжелый хриплый смех. Жирные потеки на подбородке.

Но, заметив выражение отцовского лица, он неожиданно смолкает. Шарит рукой в поисках вилки, та со звоном падает на пол.

Господи, какая вдруг накатила на него усталость. Какая усталость!

Он почти падает, но быстроногий Элайша успевает подскочить и поддержать его, мельком взглянув на отца, потому что отец и Элайша близки, как сиамские близнецы, так иногда кажется, у них одинаково устроены мозги, они мыслят одинаково, но сейчас отец усердно раскуривает сигару, лицо у него каменное. Элайша с Катриной провожают Харвуда в его комнату, его всклокоченная голова покоится на плече у Элайши, колени подгибаются, всхлипывая, он бормочет: «О Господи Иисусе, как я устал, я не виноват, черт побери, не виноват… никто не смеет винить меня».

Абрахаму Лихту удается наконец снова раскурить сигару, он бросает спичку на стол.

Эстер шепчет:

— Это не он… разве это он? Кто это?

 

Парень совершил зло, да, но еще непростительнее то, что он солгал отцу. Он солгал Абрахаму Лихту.

Лихт скрывает свое страдание. Этот болезненный толчок в сердце. Свой убийственный гнев.

И все же: это не может быть гнев. Ибо Харвуд, несмотря на все свои несовершенства, — безусловно, Лихт; его плоть, кровь и кость. Хотя мать его старших сыновей давным-давно предала Абрахама Лихта и он ее так и не простил, тем не менее он любит ее сыновей так же, как остальных своих детей. «Ибо я дал клятву». Ибо я их отец.

Поэтому на следующий день, когда Харвуд наконец выполз из постели, небритый, немытый, пропахший потом, словно загнанная лошадь, страдающий от тошноты, Абрахам Лихт позвал его в ту комнату в глубине дома, которую называл своим «склепом» и которая являлась для него и кабинетом, и библиотекой, там хранились стопки папок, коробки с документами и письмами и стоял трехфутовый сейф с наборным замком.

— Ладно, — сказал он без всякой интонации, — рассказывай, что случилось между тобой и Терстоном?

Виновато понурив голову, Харвуд быстро ответил:

— Что… что ты имеешь в виду, папа? Разве что-нибудь случилось…

— Отвечай мне.

Харвуд, все еще в оцепенении от одуряющего сна, оперся о стул, чтобы не качаться. Пряди грязных волос облепили ему лицо, и он нервно отбросил их назад. Пухлые губы изогнулись в подобии улыбки.

— Я что, вчера вечером сказал, что видел Терстона? Не может быть, чтобы я это сказал. А если сказал, то это была ошибка. Я имею в виду то, что я сказал, будто видел его.

— Харвуд, я спросил, что произошло между тобой и Терстоном?

Харвуд затряс головой, словно оглушенный пес.

— Что-то случилось… с Терстоном?

— Я ничего не знаю о проклятом Терстоне, — раздраженно ответил Харвуд. — Единственное, что я слышал, так это что он попал в какой-то переплет. В Атлантик-Сити, в том шикарном отеле, где меня быть не могло, поскольку я отправился в чертов Балтимор, чтобы работать на этой чертовой лотерее.

— В переплет? — резко повторил Абрахам. — Терстон? Каким образом?

— Не знаю!

— Отвечай мне.

— Отец, я уже сказал…

— Харвуд, неужели ты думаешь, что можешь обмануть меня? Ты мой сын; ты — мое творение. Когда ложь еще только зарождается в твоей голове, я уже это чувствую. Я ее слышу.

Харвуд смотрел на Абрахама Лихта с ужасом. Мясистая рука, тыльной стороной которой он начал было вытирать рот, застыла на месте, и он начал пятиться. Абрахам Лихт наступал на него. Харвуд покачнулся, словно готов был упасть в обморок, у него начали закатываться глаза.

— Смотри на меня, сын, — спокойно приказал Лихт. — И говори, что у тебя там, в душе?

И тогда Харвуд начал всхлипывать, заметно дрожа. Казалось, позвоночник у него обмяк, и он сказал прерывающимся голосом:

— Я не знаю, я его не видел… Черт, я шел, чтобы встретиться с ним, а он не пустил меня… не дал мне денег… отрицал, что мы с ним братья.

Абрахам Лихт схватил сына за широкие мускулистые плечи, чтобы не дать ему упасть, и так же спокойно приказал:

— Рассказывай.

— Отец, я не сделал ничего дурного… это он виноват…

— В чем — виноват?

— …он отрицал, что мы с ним братья, папа!.. Он заставил меня просить у него милостыню…

Говори мне правду.

Харвуд стоял онемевший, его расквашенное лицо исказила гримаса, которую можно было с натяжкой принять за гримасу стыда. От его скрючившегося тела шел запах, хорошо знакомый Абрахаму Лихту, запах загнанного в западню зверя. Даже теперь, когда точно знаю, не могу поверить. Ведь до сих пор мы собирали такой богатый урожай.

Именно в этот момент Абрахам Лихт заметил странную отметину на лбу Харвуда — то ли тень, то ли порез. Он подтащил сына к окну, чтобы лучше рассмотреть ее при свете.

— Харвуд, что это? Эта отметина? Когда она…

Харвуд запаниковал и отшатнулся от отца, не смея, впрочем, убежать, он опустился на колени и по-детски протянул руки, словно защищаясь. Лицо у него сморщилось, и он зарыдал, отрывисто, тяжело всхлипывая. Схватив Абрахама за руки, запинаясь, он молил о пощаде:

— Папа, это Терстон виноват, не я! Терстон, а не я, — убийца! Это Терстон ее задушил.

 

Немой

 

Он бежал на север, вдоль широких песчаных пляжей, мимо бухты Ойстер, гавани Литл-Эгг, залива Барнегат; он бежал на запад, в дикое бездорожье Сосновой равнины, где можно было прятаться не только несколько дней, но и несколько лет; неблагоразумно (ибо теперь он был истощен голодом и почти бредил от лихорадки) он бежал на юг, мимо Батсто, мимо озера Мейкпис, мимо Вайнленда… где наконец, на четвертый день погони за убийцей миссис Уоллес Пек, его и настигли.

Настигли постыдно, как заурядного преступника, пустив по следу бладхаундов. Полицейские стреляли в него, ранили, били, пинали ногами, надели наручники и с победным видом отвезли в Атлантик-Сити.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, «жених» МИССИС УОЛЛЕС ПЕК.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, убийца МИССИС УОЛЛЕС ПЕК.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, молча стоящий перед судьей, едва заметно утвердительно кивая головой в ответ на вопрос, зовут ли его Кристофер Шенлихт, едва заметно отрицательно качая головой в ответ на вопрос, был ли у него сообщник в этом отвратительном преступлении.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ (нераскаявшийся? оцепеневший от горя и ужаса? ослабевший от раны в левом плече?) молча выслушивает свидетельские показания… маленькой служанки-филиппинки (которая от страха спряталась в платяном шкафу в соседней комнате, «так как знала, что следующей он удушил бы меня»), администратора «Сен-Леона» (который с таким елейным подобострастием относился в прошлом к Элоизе и Кристоферу) и многих других свидетелей, включая милейшую миссис Эймос Селлик, которая некогда, как казалось, симпатизировала ему…

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, о котором ходило столько официальных и неофициальных слухов, — кто он? Как познакомился с женой Уоллеса Пека? Откуда приехал, почему ни один округ не может подтвердить его свидетельство о рождении? Неужели у него нет семьи, с которой он хотел бы связаться?

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ стоит молча, упрямо не желая ни признавать, ни отрицать обвинение в том, что он убил («с особой жестокостью и заранее обдуманным намерением с целью грабежа») несчастную женщину, в высшей степени глупую женщину, которая всего неделю назад публично объявила его своим «женихом»… упрямо не желая делать официальное заявление о своей невиновности и не имеющий права по закону признать себя виновным, потому что признание себя виновным равносильно самоубийству, которое запрещено законами штата Нью-Джерси.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, немой, неподвижный, несомненно, «бессердечный», «черствый», «дерзкий», выслушивает сообщение, что наказание за его мерзкое преступление предусматривает смерть через повешение.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, немой.

 

Убитый горем отец

 

 

I

 

В последующие девять месяцев после ареста Терстона, предъявления ему обвинения в ходе длившегося четыре дня суда и долгих месяцев его содержания в тюрьме, вплоть до часа его «казни» в исправительном учреждении штата в Трентоне, Нью-Джерси, Абрахам Лихт не мог думать ни о чем и ни о ком другом.

Это оказалось самым тяжелым испытанием (грозившим обернуться самым тяжелым горем) в его жизни.

Ибо Терстон был дорог ему, как собственное дыхание, как биение собственного сердца, и он должен был быть освобожден.

Ибо Терстон, будучи джентльменом, не мог совершить вульгарного преступления, в котором его обвиняли, и он должен был быть освобожден.

Ибо, виновен или нет, он был Лихтом, первенцем Абрахама Лихта, а посему невиновным, и он должен был быть освобожден.

 

Не позднее чем через час после беседы с Харвудом Абрахам Лихт покинул Мюркирк, один, никому не сказав, куда направляется, и отсутствовал несколько дней.

За это время он убедился в следующем: женщина по имени Элоиза Пек действительно была убита в Атлантик-Сити; некто Кристофер Шенлихт, ее двадцатипятилетний любовник, подозревается в этом преступлении; Шенлихт уже арестован, ему предъявлено обвинение в убийстве, и он ожидает суда; не существует никаких сведений о наличии у него уголовного прошлого, ничего не известно о его семье; газеты писали, что он «отказывается сотрудничать» с властями и «несомненно, виновен» в этом мерзейшем преступлении.

После этого Абрахам Лихт не предпринимает никаких попыток увидеться с сыном в тюрьме (по причинам, имеющим отношение к его собственному уголовному прошлому), но, действуя очень быстро, связывается со знакомым адвокатом, неким Гордоном Баллоком с Манхэттена (своим деловым партнером еще по временам деятельности компании «Медные рудники З.З. Энсона с сыновьями, лтд.»), и окольными путями доводит до сведения суда в Атлантик-Сити, что для защиты Кристофера Шенлихта создан весьма щедрый фонд, финансируемый анонимными донорами.

 

Затем он столь же стремительно возвращается в Мюркирк, впервые ощутив себя уже немолодым человеком.

 

«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожат ли мои руки? Нет, не дрожат. Таков ли я, как другие? Нет, я не таков».

Теперь Абрахаму Лихту предстоит выработать стратегию, ибо теперь от его таланта зависит жизнь его сына и его собственная жизнь — тоже; теперь все, чем является Абрахам Лихт, должно принести плоды в его деяниях.

Дверь в его комнату постоянно заперта, опущенные жалюзи защищают помещение от раскаленной добела августовской жары. Он ест один раз в день, поздно вечером, ест то, что приносит ему Катрина, которая, можно быть уверенным, не станет задавать никаких вопросов, она, эта проницательная женщина, даже не взглянет на газеты, разложенные у него на столе. Когда он спрашивает ее (о Милли, Элайше, Дэриане, Эстер, а особенно о Харвуде, который скоро снова уезжает), она отвечает коротко, без тени осуждения. Разве они вместе не переживали и прежде тяжелые времена? Длительную агонию бедняжки Софи? Собственные неприятности Абрахама Лихта с законом и его последующее (тайное) заключение? Как бы то ни было, Катрине можно доверять.

«Дрожат ли мои руки? Нет , они не дрожат».


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 51; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!