Английский реформатор в Америке 9 страница



В конце концов Мина вернулась, появившись внезапно, словно бы ниоткуда, раскрасневшаяся, улыбающаяся, и по-детски наивно спросила: «Зачем же вы меня искали? Разве вы не знаете свою Мину?» Если она и была задета случайным словом или жестом своего жениха, казалось, что теперь она простила расстроенного молодого человека (который действительно обожал ее); в руках она держала кучу подарков для друзей — фиалки, болотные лилии, пурпурные лобелии и странный сочный мясистый плод (величиной с крупное яблоко, но имеющий темный оранжево-красный цвет и неприятно мягкий на ощупь) — и начала все это радостно раздавать им. Весь остаток того дня и несколько последующих она с восторгом щебетала о «тайных чудесах» великой топи. Ей казалось чудовищно несправедливым, что столь изысканно прекрасное место внушает людям страх и ненависть… С самого детства Мина слышала, как о мюркиркской топи шепотом рассказывали ужасные вещи: будто оттуда приходит чума, будто там незамужние матери избавляются от плодов своего чрева; будто когда-то эта топь была ритуальным местом чудовищных пыток и казней, практиковавшихся индейцами племени могаук. Но Мина увидела там лишь «чудеса»: цветы и фрукты, которые принесла друзьям, высокие деревья с прямыми стволами и густой листвой (такие высокие, рассказывала Мина, что их кроны уходят за облака), черных и золотистых бабочек величиной с человеческую ладонь (на крылышках у них узор, похожий на «глазки»), неизвестных птиц, чье пение не сравнить по красоте с каким бы то ни было птичьим пением, которое ей доводилось слышать прежде (одна птичка размером с воробышка, но с ярким золотисто-сине-красным оперением, как утверждала Мина, совершенно бесстрашно села на протянутый ею палец), и много других диковин… Она смогла пройти там небольшое расстояние прямо по поверхности покрытой коркой планктона воды, утверждала она, — удивительное ощущение: словно бы для нее, и только для нее одной, для Мины Харвуд, общепринятые законы природы перестали существовать.

(Рассказывали, что все, кто отведал темный мясистый плод, в том числе сэр Чарлз и его жена, испытывали неприятное чувство тревоги, у них пропал аппетит, их рвало. Мина небрежно отмахивалась от подобных слухов и утверждала, что этот фрукт есть тайный «любовный плод», сок которого в свое время окажет на тех, кто его вкусил, благотворное воздействие.)

Прошло несколько недель, и все стали замечать, что дочь сэра Чарлза не в себе: она то испуганно отшатывалась от любого прикосновения любящих ее людей, то, напротив, с необъяснимой экзальтацией сама прижималась к ним; поведение ее было то игривым, то натянутым, то лихорадочным, нарочито веселым. Она из-за пустяков ссорилась с женихом и наконец со слезами объявила, что никогда не выйдет замуж ни за него, ни за кого-либо другого. Разве есть здесь, в этом мире, мужчина, достойный стать ее мужем? — вызывающе вопрошала она. Хоть Мина по-прежнему была хороша собой, красота ее стала какой-то дикой, неспокойной: длинные черные волосы спутались, свалялись и неприятно пахли солоноватой болотной водой; кожа стала влажной, липкой и очень бледной, она напоминала пленку, покрывающую шляпки некоторых видов растущих на болоте грибов; глаза выцвели и приобрели бледно-серебристый оттенок, а зрачки превратились в маленькие точки; даже пальцы у нее были теперь белыми и сморщенными, словно слишком долго мокли в воде…

Неужели это моя дочь? или мне ее подменили? — подумала как-то ее мать, глядя на Мину, рассказывавшую что-то в своей нынешней возбужденно-веселой, рассеянной манере, потому что было в девушке нечто странное — причудливый блеск в глазах? изгиб поднятой брови? мимолетная хмурость, от которой ее гладкое лицо словно бы покрывалось призрачными морщинами? Казалось, что какая-то более взрослая женщина хитро пряталась под ним. Но уже в следующий миг Мина смеялась и снова становилась самой собой.

— Почему ты так грустно смотришь на меня, мама? — сжимая своими холодными ладонями руки миссис Харвуд, с упреком говорила она. — В конце концов, я ведь здесь, с тобой.

Еще больше смущало то, что Мина стала кокетничать почти со всеми знакомыми мужчинами, в том числе и с местным священником, с престарелым епископом, с лордом главным судьей, с вице-губернатором и, что самое ужасное, с самим сэром Чарлзом! — казалось, само присутствие мужчины возбуждало в ней какую-то дикую животную похоть. Поначалу такое поведение сочли вполне безобидным, хотя оно и смущало; потом пошли слухи, будто девушка не дает прохода даже слугам, склоняя их к ночным свиданиям, будто она дошла до того, что «отдалась» нескольким молодым людям из своего окружения, но (из чистого каприза) только не своему жениху, даже прикосновение которого, как она утверждала, вызывало у нее теперь отвращение. Тем или иным способом манерничая, она постоянно привлекала внимание к своей «плотской оболочке» и, нимало не смущаясь, даже на людях, зевала, широко открывая свой прелестный ротик и являя взорам присутствующих влажный, шокирующе красный зев, напоминавший раскрытую змеиную пасть; точно так же, безо всякого смущения, посреди невиннейшего разговора она вдруг придавала обычным словам распутный оттенок то интонацией голоса, то похотливым телодвижением. И тут же, в следующую минуту, вдруг становилась прежней: милой, жизнерадостной, по-детски игривой, и обижалась, что родственники смотрят на нее с какой-то неловкостью… Казалось, эта Мина не отдавала себе отчета в том, какой была та, «другая», какие неприятности она доставляла не только своим домашним, но и всему местному обществу, более того, казалось, она даже не догадывалась о существовании «другой» Мины.

— Почему вы все так странно на меня смотрите? — часто спрашивала она с обиженно-недоуменным видом. — Вы что, не узнаете свою Мину?

Наконец в начале зимы выяснилось, что Мина беременна.

Причем беременна уже несколько месяцев. Как же умело скрывала она свое положение даже от собственной матери!

Это открытие потрясло домочадцев и повергло в отчаяние всех Харвудов, кроме самой виновницы — Мины, которая признала факт с удивительным высокомерием, будто речь шла всего лишь о детской шалости, за которой ее застукали.

— А что, собственно, такого произошло? Вы все — глупцы, — сказала она родственникам, которые смотрели на нее, онемев от ужаса, — если думаете, что Природой можно управлять в соответствии с вашими ничтожными желаниями, — и расхохоталась, обнажив кроваво-красный влажный зев.

На протяжении следующих недель порой казалось, что Мина раскаивается, тогда она запиралась в своей комнате, чтобы никого не видеть; но потом она надменно вытирала слезы и спускалась вниз как ни в чем не бывало или даже, более того, как будто осуждала Харвудов за то, что они пребывают в отчаянии и сердятся на нее. Разумеется, Мину неоднократно спрашивали, кто отец ребенка, но она с холодной улыбкой всегда отвечала, что ее партнер по «сладкому греху» — некто из очень близкого окружения, человек, хорошо известный Харвудам, быть может, даже кто-то из харвудских домочадцев, славящихся «строгостью нравов».

Слух о том, что красавица дочь сэра Чарлза ждет ребенка и нисколько в этом не раскаивается, быстро облетел всю колонию; судачили, будто отец ребенка — человек ее круга (хотя, как ни странно, и не ее жених — в этом сходились все); если, конечно, это не кто-нибудь из слуг Харвудов (худшими из которых считались работавшие по найму ирландцы, известные своим фривольным поведением) или даже не какой-нибудь черный раб или индеец; или (и такой слушок пронесся) — посланник дьявола. Самое удивительное, что Мине, казалось, придавали сил то горе и волнение, которое она сеяла вокруг себя; даже несмотря на то что отец ее повредился здоровьем и стал угасать, молодая женщина чувствовала себя превосходно. Щеки у нее были круглыми и румяными, а подернутые серебром глаза неестественно блестели. Если бывшая Мина ела, как подобает, очень деликатно, то Мина нынешняя пожирала все, что перед ней ставили, с превеликим аппетитом и, шутя, доедала за другими, со смехом поясняя, что, похоже, ее «физическая оболочка» вдруг стала бездонной прорвой, которую приходится насыщать.

Мина по-прежнему упрямо не желала назвать имя отца своего ребенка. Не имело никакого значения, сажал ли ее сэр Чарлз в наказание под замок или предоставлял в качестве подкупа некоторую свободу, угрожал ли, умолял, молился ли за нее или вообще отказывался говорить о ней. По мере того как увеличивался срок ее беременности и живот округлялся все больше, Мина все сильнее обижалась на то, что все делают из мухи слона и хотят доконать ее.

— И почему, если это всего лишь Природа? Если Мина, как и любой из вас, — всего лишь Природа?

Иногда, словно бы очнувшись, она осознавала всю глубину своего падения… В такие моменты, онемев от потрясения и горя, она уединялась и, преклонив колена, просила Бога помочь ей. Однажды в странном приступе такого раскаяния она сказала матери, что ее следует немедленно покарать — связать ей руки и ноги, отнести на болото и утопить ее грешное тело в трясине; однако не прошло и часа, как вернулась другая Мина, которая с еще большей горячностью, состроив презрительную гримасу, стала насмехаться над глупцами, принявшими всерьез ее «глупую болтовню».

Потом Мина начала намекать, что, когда ребенок родится, она отдаст его отцу, чтобы тайна наконец открылась.

— Тогда все поймут, сразу же, как только увидят это.

И она снова смеялась жестоким, режущим слух смехом.

Однако, будто бы в издевку, тайна так и не открылась, не получила своего разрешения, ибо накануне родов (по подсчетам врача) Мина сбежала из губернаторского дома вверх по реке, скрылась — одна или с сообщником — и больше никто никогда не видел ее в долине Чатокуа.

Дети долго молчали, потрясенные услышанным. Милли, Дэриан и шестилетняя Эстер. Потом вдруг, как если бы старая Катрина намеренно обманула их, Милли закричала:

Нет, Катрина, неправда, ненавижу эту твою историю!

(Потому что, хотя Милли была уже почти взрослой, ей минуло семнадцать лет, и она сто раз, с тех самых пор, когда была еще крошкой, слышала сказку про дочь королевского губернатора, чувствительная натура ее была такова, что каждый раз она ждала другого, настоящего конца. Того, который должен был венчать эту историю.)

Но Катрина, оскорбленная, с достоинством встала со стула, стоявшего у очага, закутала худые плечи в теплую вязаную шаль и сказала со своей обычной загадочной интонацией:

Едва ли у вас, мисс, есть право ненавидеть подобные истории, будто вы не одна из Лихтов и кровь этой обреченной девушки не течет в ваших жилах, — оставив Милли, Дэриана и малышку Эстер в недоумении ломать голову над ее словами.

 

«Адамов грех…»

 

В деревне Мюркирк мало что было достоверно известно об Абрахаме Лихте и его таинственной семье (если они действительно представляли собой «семью»); но, начиная с того осеннего дня 1891 года, когда Абрахам Лихт впервые объявился здесь верхом на лошади, чтобы неожиданно предложить свою цену на аукционе, где продавалась церковь Назорея, было выдвинуто и обсуждалось столько предположений, столько слухов скрупулезно анализировалось и выдавалось за истину, что едва ли не у каждого жителя в округе было собственное мнение по этому вопросу.

(Некоторые даже утверждали, что стремительно ворвавшийся в их жизнь мистер Лихт в тот день вернулся в Мюркирк, что на самом деле он был местным уроженцем, возвратившимся домой после многих лет отсутствия.)

Сколько же сказок рассказывали здесь об Абрахаме Лихте, сколько фантазий возникало по поводу его женщин, его детей, его «профессии»!..

Например.

Была у него когда-то жена по имени Арабелла, мать двоих его старших сыновей (не считая темнокожего сына Элайши, чья мать была неизвестна); потом у него была жена по имени Майра , или Морна, с которой никто в Мюркирке, за исключением доктора Дирфилда, принимавшего у нее дочь летом 1892 года, никогда и словом не обмолвился; его третьей женой была Софи , изящная блондинка, очень замкнутая, мать его младшего сына Дэриана и малышки Эстер, которую доктор Дирфилд принимал у нее в марте 1903 года. (И где теперь все эти обреченные женщины? Арабелла исчезла из Мюркирка, оставив сыновей их отцу, и никто ее здесь больше не видел; Майра, или Морна, исчезла из Мюркирка, оставив свою маленькую дочь ее отцу, и никто ее здесь больше не видел; бедняжка Софи умерла от послеродовой горячки через две недели после рождения дочери и была похоронена обезумевшим от горя Абрахамом Лихтом на старом церковном погосте позади дома настоятеля, в котором теперь жила семья Лихтов.)

Разумеется, больше всего разговоров было о темнокожем Элайше. Кем была его мать? Был ли Абрахам Лихт действительно его отцом? Все терялись в догадках, потому что Элайша, негритянский юноша, вел себя как белый, более того, вел себя так, словно в его жилах текла королевская кровь, — высокомерно и «бесцеремонно», как ни один негр, которого когда-либо доводилось видеть обитателям Мюркирка. Мистер Карр, банкир, с которым Лихт вел дела, утверждал, что Лихт однажды сказал ему, будто Элайша — его «камердинер», которому он не задумываясь «доверил бы свою жизнь», не говоря уж о деньгах. Преподобный Вудкок, методистский священник, занимавшийся с Дэрианом и Эстер и обучавший Дэриана игре на фисгармонии, был убежден, что Элайша — подкидыш, сирота, которого Абрахам Лихт взял в дом из христианского милосердия, потому что Дэриан рассказывал ему, будто «его брат Элайша» родился во время урагана и наводнения «на огромной реке за тысячу миль от Мюркирка». С годами темнокожий юноша стал даже походить на Абрахама Лихта, хотя это было не столько физическое сходство (потому что Элайша имел ярко выраженные негроидные черты: гладкую кожу цвета темного красного дерева, черные, обрамленные густыми ресницами глаза, широкие ноздри и одинаково толстые и широкие верхнюю и нижнюю губы), сколько сходство манер: он так же, как Абрахам Лихт, в любую погоду ходил стремительной походкой, с высоко поднятой головой и с военной выправкой; так же, как Абрахам Лихт, ловя чей-либо взгляд, отвечал на него широкой радостной улыбкой, словно актер, выходящий на сцену и приветствующий зал; так же, как Абрахам Лихт, всегда имел безукоризненный, холеный вид, был модно одет и излучал мужскую самоуверенность.

И все это несмотря на то что юноша был-таки черным, то есть не-белым.

К счастью, теперь, повзрослев, Элайша Лихт редко появлялся в Мюркирке. В течение нескольких лет все считали, что он уехал куда-то в Массачусетс «учиться в колледже». Если он и приезжал домой, то ненадолго, порой не больше чем на неделю, так что не успевал вызвать раздражение своим дерзким видом. А когда его посылали в деревню по делам — например, положить деньги в Первый банк Чатокуа, или отнести плату за уроки преподобному Вудкоку, или истратить за час 500 долларов в шорной мастерской, делая покупки «для мистера Лихта», — красивый юноша был обворожителен, а речь его так приятна и уместна в каждом конкретном случае, что даже самые яростные негроненавистники были вынуждены признать: «Элайша Лихт не такой, как другие негры».

Тем не менее. Был случай, года за полтора до момента этого повествования, когда Элайшу и его белых братьев Терстона и Харвуда видели в популярной таверне «Знак Овна» на Иннисфейлской дороге пьющими эль у стойки бара. Они то разговаривали серьезно, то громко смеялись и, казалось, не обращали никакого внимания на любопытные взгляды присутствующих, но в какой-то момент, в ответ на замечание собутыльника, вероятно, касавшееся его предков-негров или цвета его кожи, Элайша, сверкнув своей ослепительной лихтовской улыбкой, сказал: «Это правда, моя кожа черна ; а моя душа — в сущности, моя душа тоже черна».

 

С тех пор как в 1891 году джентльмен, назвавшийся Абрахамом Лихтом, приобрел покинутую усадьбу, принадлежавшую церкви Назорея, бывали периоды, когда он не только заявлял, что удалился на покой и собирается постоянно жить в деревне («Здесь такая благословенная атмосфера, — говорил он соседям, — несмотря на близость загрязненного города»), но и всячески давал понять, прилагая все усилия, чтобы познакомиться с самыми влиятельными гражданами Мюркирка, что намерен сделать здесь и кое-какую карьеру, вероятно, политическую. Абрахам Лихт так умел найти со всеми общий язык, был так энергичен, так красноречив, что и республиканцы, и демократы (последние составляли в округе Чатокуа меньшинство) не сомневались: при желании он может далеко пойти. Но потом, не сказав никому ни слова, Лихт внезапно исчез из Мюркирка на несколько месяцев. Некоторых членов семьи он оставил дома, других взял с собой, но кто именно уехал, а кто остался, соседи так и не узнали.

Еще удивительнее было то, что по возвращении Лихт стал часто неуловимо менять облик: то поправлялся, то худел, то отращивал бороду, то сбривал ее, то выглядел старше, то моложе, то казался несокрушимо здоровым, то приболевшим и так далее. Иногда он одевался по самой последней моде, а иногда — аскетически строго, словно зажиточный бизнесмен-квакер. Порой он ездил на новом красивом автомобиле, порой — на стареньком «селден-багги», а порой — верхом, открытый всем стихиям, словно персонаж иллюстрированных сказок о Диком Западе. Но при этом он всегда сохранял свою торжествующую сущность, и принять его за кого-либо другого было невозможно, как полувосхищенно-полукритически признавали жители Мюркирка.

Сколько детей у Абрахама Лихта? — этот вопрос здесь нередко задавали друг другу озадаченным тоном, словно предлагали решить загадку. И что за отношения у него с этой старой женщиной, Катриной, которая, сколько можно упомнить, всегда вела у него хозяйство?

На протяжении многих лет его домочадцы столько раз приезжали и уезжали, что иногда создавалось впечатление, будто у него десять или одиннадцать детей. Но потом снова казалось, что их всего четверо. К лету 1909 года мюркиркцы пришли к единому мнению, что в доме у него живет шестеро молодых людей, не больше и не меньше. Это Терстон, старший (светлокожий блондин, похожий на викинга, ростом выше отца); Харвуд, года на два-три моложе Терстона (приземистый, мускулистый молодой человек среднего роста, с волосами цвета сточной воды); загадочный Элайша (которому давали лет двадцать); Миллисент, или Милли, семнадцати лет от роду (такая же светловолосая и светлокожая, как Терстон, с красивым нежным фарфоровым личиком и поразительными голубовато-серыми глазами); и двое младших детей, никогда не покидавших Мюркирка, — девятилетний музыкально одаренный Дэриан и шестилетняя Эстер.

А кем приходилась им Катрина? Именно она ходила в Мюркирк за покупками, и именно ее знали продавщицы и прочие женщины. В свои шестьдесят с лишком она имела потрясающую осанку, пронзительный взгляд и держалась с достоинством, разговаривала с отчетливым немецким акцентом и укладывала свои свинцового цвета косы в виде шлема. «Да, ссспасибо» — «Нет, ссспасибо» — «Достаточно, благодарю вассс» — так она разговаривала, когда возникала крайняя необходимость что-то сказать; людям, не принадлежавшим к семье Лихтов, улыбалась редко, даже лавочникам, с которыми имела дело много лет. Большинство жителей Мюркирка считали, что она домохозяйка Абрахама Лихта (которой он предоставлял неограниченные полномочия на время своего отсутствия), но были и такие, кто верил или, по вредности характера, утверждал, что верит, будто Катрина — мать Абрахама Лихта.

 

А чем занимался Абрахам Лихт? Или какова была его профессия? На что он содержал — и, судя по всему, весьма неплохо — себя и свою семью?

В течение долгого времени все недоумевали, почему джентльмен с такими очевидными способностями и таким прошлым, как Абрахам Лихт, похоронил себя в глухом углу долины Чатокуа, на краю болот, и устроил дом для себя и своих симпатичных детей в заброшенной каменной церкви. (Когда-то это была церковь евангелистов-назореев, последние адепты которой прекратили свое существование в Мюркирке несколько десятилетий назад. Однако церковь Назорея, основание которой датировалось 1851 годом, не была обычной деревенской церковью, построенной из бревен и обшитой вагонкой, она была сложена из подогнанных друг к другу камней и оштукатурена, балки были сделаны из необработанной древесины; островерхую крышу венчал простой, но благородный крест; окна были высокими и узкими; домик настоятеля состоял из четырех маленьких комнат; позади дома находился погост с потрепанными непогодой надгробиями и мемориальными досками, стершимися от времени. Внутреннее убранство церкви было простым, спартанским, «по-протестантски холодным», как говорил Абрахам Лихт: двенадцать дубовых скамей, скромных размеров кафедра, фисгармония, вырезанный из пеканового дерева крест, весьма впечатляющий, хотя имел не более трех футов в высоту. Этот интерьер казался скорее призрачным и размытым, чем благочестивым. Виной тому была атмосфера, насыщенная влагой близлежащих болот.) Со временем Абрахам Лихт значительно усовершенствовал усадьбу: сделал весьма обширную жилую пристройку к задней части дома, поставил конюшню и другие хозяйственные постройки. Но к чему тратить средства на такое жилье, почему не купить новый дом? Почему не вложить деньги в более дорогостоящую землю в каком-нибудь престижном районе долины?  С этими вопросами, очень интересовавшими жителей Мюркирка, к самому Лихту никогда не адресовались.


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 57; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!