Английский реформатор в Америке 10 страница



Принимая во внимание подобную эксцентричность, кое-кто делал смутные предположения, будто Абрахам Лихт — лишенный сана священник, вероятно, принадлежавший к какой-нибудь евангелической секте. Потому что бывали случаи, когда поддерживаемый им публичный образ внезапно менялся; даже его голос, столь богатый, глубокий и самоуверенный, становился мрачным. Он нередко цитировал пессимистические пассажи из Иудейской Библии, как он ее называл («Но что это такое, мистер Лихт? Вы имеете в виду Ветхий Завет?» — спрашивали его с неподдельным недоумением), особенно учение пророка Екклесиаста; бормотал латинские выражения (vae victis, tempus fugit, caveat emptor, fiat justitia, ruat caelum[4]), что, судя по всему, должно было выражать его безграничную печаль, смешанную с гневом. Беседуя с преподобным Вудкоком у того в кабинете, Абрахам Лихт любил сослаться на кого-нибудь из Отцов Церкви, на американских пуританских проповедников вроде Коттона или Инкриса Мэзеров, и процитировать с видимой искренностью:

 

Адамов грех

на нас на всех.

 

Преподобный Вудкок возражал: несомненно, жертва Иисуса Христа давно изменила подобное пессимистическое мировоззрение; Новый Завет смягчил, если не полностью отменил суровые требования Ветхого; так же как Новый Свет Северной Америки ушел далеко вперед от европейского Старого Света. «Наш Спаситель пришел в мир, чтобы изменить его, — убеждал Вудкок тихим, но прочувствованным голосом, — и принес нам благую весть о спасении». «О, принес ли? Так ли это?» — бормотал Абрахам Лихт, вглядываясь в лицо пожилого священника, словно надеялся увидеть в нем обещание собственного избавления.

У более практичных жителей Мюркирка сама мысль о том, что Абрахам Лихт, один из них, когда-то был священником, вызывала раздражение. Да нет же, Лихт, безусловно, был мирским человеком, вероятно, актером, игравшим в классических пьесах, преимущественно — в шекспировских; возможно, он и теперь оставался актером, который время от времени, оберегая свою частную жизнь, укрывался под вымышленным именем в деревне. Вы только посмотрите, как посреди зимней непогоды, когда над долиной Чатокуа висит бездушное, похожее на грязный снег небо и кажется, что утомленная Земля стала плоской, с каким надменным, самоуверенным видом шествует Лихт — словно какой-нибудь Гамлет, или Отелло, или король Лир! Посмотрите, как светится здоровьем его красивое широкое лицо, будто освещенное огнями рампы! И разве вы не замечали, что порой, после многозначительной реплики, он делает паузу, как бы ожидая аплодисментов?

И у Элайши (то ли его камердинера, то ли приемного, то ли незаконного сына) та же актерская манера и осанка, что у знаменитого Мастера Даймонда, который был в свое время самым прославленным негритянским актером. И у хорошенькой капризной Миллисент, очаровательной, хоть и непредсказуемой, — внешность бродвейской инженю. Жена владельца «Мюркирк джорнэл», обожавшая оперу и ездившая на поезде в Нью-Йорк специально, чтобы присутствовать на премьерах в «Метрополитен-опера», утверждала, что Абрахам Лихт «несомненно, учился на оперного певца», потому что однажды, в ясный июньский день, когда она, работая в своем розарии и полагая, что рядом никого нет, пропела несколько тактов арии Венеры из «Тангейзера», ей, словно с самих небес, ответил густой баритон! Сам Тангейзер подкрался к ней сзади, насмешливо аплодируя и сияя восторженным взглядом, — в облике Абрахама Лихта.

Не осталось незамеченным и то, как музыкально одарен был его сын Дэриан. Уже в четыре года этот удивительный ребенок с такими же, как у отца, темными блестящими глазами сочинял мелодии, а в восемь научился играть на фортепиано и фисгармонии, насколько позволяли его маленькие ручки.

Однако другие наблюдатели глумливо отвергали даже мысль о том, что Абрахам Лихт был «простым актеришкой… фигляром». Явная сдержанность манер, значительность личности и привычка ссылаться на, судя по всему, личные военные воспоминания (одним из любимых его сюжетов была недавняя война с Испанией и «маленькая грязная война» с варварами-филиппинцами) свидетельствовали о том, что он наверняка был отставным военным в офицерском звании. Однако, если к нему приставали с вопросами, Лихт уходил от ответа и менял тему разговора, что наводило мюркиркских ветеранов, старший из которых участвовал еще в войне между штатами за Союз, на мысль, что этот человек был с позором изгнан из армии или дезертировал. («Ибо с чего бы бывшему военному скрывать свое прошлое, если в нем не было ничего постыдного?» — рассуждали они.)

Доктор Дирфилд, единственный из обитателей Мюркирка, которому довелось побывать в таинственном жилище Лихта, не был согласен ни с одним из этих мнений и утверждал, что Абрахам — то ли коллекционер, то ли торговец антиквариатом самого разного рода: мебелью, предметами искусства и ремесел, одеждой, старинными книгами и картами. Хотя Дирфилд видел в основном лишь ту часть дома, в которой лежала в своей комнате прикованная к постели жена Лихта Софи, у него создалось определенное впечатление, что дом набит странными, разномастными предметами. «Иные из них откровенно уродливы, на мой вкус. Но с другой стороны, что я, деревенский врач, понимаю в антиквариате и предметах искусства?»

Однако существовало и еще одно мнение, принадлежавшее Эдгару Карру, президенту мюркиркского Первого банка Чатокуа, который, основываясь на имевшемся у него не понаслышке представлении о «резко колеблющемся» состоянии финансов Лихта, считал, что этот человек — либо профессиональный игрок (специализирующийся на бегах), либо один из печально известных уолл-стритских спекулянтов нового поколения, способных зарабатывать, терять и снова зарабатывать тысячи долларов за один день торгов на темных манипуляциях, в которых сам Карр никогда не позволял себе участвовать. Подобные господа, заявлял Карр, духовно родственны таким «темным гениям», как Джей Гулд, лорд Гордон-Гордон и иже с ними — личностям, которыми мы невольно восхищаемся, но с которыми никогда не желали бы иметь дела.

«Исходя их этого, — говорил Карр, подмигивая, — можно считать Лихта первым и выдающимся американским капиталистом, как бы он сам себя ни называл, чем бы ни занимался и каковы бы ни были результаты его деятельности! Кумир, притом единственный, которому он поклоняется, — деньги».

 

Пилигрим

 

Трагическая история церкви Назорея Воскресшего (ибо таково было полное название секты), по общему мнению жителей Мюркирка, во многом оказалась следствием ее неблагоприятного местоположения: неблагоразумно польстившийся на дешевизну земельного участка, граничившего с мюркиркской топью, молодой священник, глава секты, решил возвести церковь у находившейся в четверти мили от Иннисфейлского пика грязной дороги, представлявшей собой в ту пору не более чем разбитую тропу для скота, и в такой близости от болота, что местные жители в шутку говорили, будто церковь стоит прямо в болоте.

Жить этой церкви суждено было приблизительно девять лет, включая те два года, что ушли на ее строительство, и за это время самого священника, всю его семью и большую часть его паствы столько раз валили с ног всевозможные лихорадки, костные заболевания, инфлюэнца и прочие болезни, что некоторым казалось, будто сам Господь подвергает их веру тяжким испытаниям (как подвергал Он им многострадального Иова к вящей, впрочем, славе последнего); другие, однако, полагали, что поблизости, на болотах, обитает сам сатана, не желающий никого допускать в свои владения. Ибо с конца весны и до конца октября нездоровая атмосфера пропитывала все церковные постройки: тропическая могильная сырость, которая казалась почти видимой, почти осязаемой, дикое смешение запахов — густой, прогорклый запах пыльцы, разложившихся трупов животных, отвратительно-солоноватой воды, газов загрязненной природы — медленно разносились повсюду и оседали в виде неестественного жара, который, казалось, обладал способностью прилипать к человеческой плоти.

«Но Бог послал нас в эту глушь, чтобы мы победили ее и процветали» — так проповедовал восторженный молодой священник, невзирая ни на какие несчастья.

Увы, несмотря на его пылкую веру и добродетельность его паствы, Бог проявлял мало милосердия к церкви Назорея Воскресшего: здание разрушалось, покрывалось плесенью, стены подтачивали жуки, термиты, слизняки, влага, гнетуще насыщавшая нездоровый воздух; ветер срывал колпаки с дымоходов, и дождевая вода, заливаясь внутрь, разрушала полы; ядовитые змеи заползали в дом настоятеля; колодец отравляли проникавшие с кладбища подземные воды; община сократилась с шестидесяти до сорока человек, потом до тридцати, до десяти… Наконец летом 1890 года сам священник слег с тяжелейшей инфлюэнцей и умер, как говорили, обезумев и в бреду проклиная Бога за то, что Он предал поклонявшихся Ему в этом глухом уголке земли. По слухам, выглядел он к тому времени очень пожилым человеком, хотя ему не сравнялось еще и сорока.

 

И тогда церковь Назорея Воскресшего была объявлена банкротом и отдана на откуп многочисленным кредиторам; земля, постройки и все движимое имущество подлежали продаже с аукциона в ближайший же срок.

Вот тогда-то, теплым октябрьским днем, и собралась на аукцион небольшая компания — человек тридцать мужчин, пришедших не столько из заинтересованности в торгах, сколько из любопытства и от безделья; полагали, что едва ли отыщется в Мюркирке человек, который, зная историю церкви, пожелает купить ее. К тому времени ее камни густо заросли лишайником, крыша приобрела изумрудно-зеленый цвет из-за покрывшего ее мха, на полах стояли лужицы противной затхлой воды; большие белые коконы, влажные от слюны личинок, усеяли пекановый крест, придав ему омерзительный вид. Воздух в усадьбе был тяжелым, влажным и застоявшимся, словно сгусток тревоги: однако к чему могла относиться эта тревога? И от кого или от чего она исходила?

Вскоре после того, как начались вялые торги по отдельным предметам обстановки — участникам аукциона были предложены трехногий табурет, намокший псалтырь, детская коляска с тентом, — верхом на лошади галопом прискакал молодой человек, незнакомец, и напугал присутствующих тем, что звенящим, запыхавшимся голосом предложил свою цену за всю усадьбу: «Даю тысячу восемьсот долларов наличными».

Сумма показалась настолько превосходящей стоимость проклятой собственности, что ни у кого и мысли не возникло перебить ставку.

Вот таким чудесным образом через двадцать минут после начала торгов церковь Назорея Воскресшего, прилегающие к ней строения, движимое имущество и земля, вместе взятые, были проданы человеку, предложившему высшую ставку, — некоему Абрахаму Лихту, постоянно проживавшему в ту пору в Вандерпоэле.

 

Как и обещал, джентльмен расплатился наличными — стодолларовыми купюрами, которые показались потрясенным свидетелям сделки гораздо большими по размеру, чем какие бы то ни было другие отпечатанные в Америке денежные знаки, которые им доводилось когда-либо видеть, но которые, как объявил присутствовавший на аукционе представитель банка, были безоговорочно действительными.

На вопрос о роде его занятий Абрахам Лихт с улыбкой ответил, что он — «земельный спекулянт».

Какой это был обаятельный, симпатичный молодой человек — широкоплечий, находящийся в прекрасной физической форме, словно солдат, или атлет, или актер; на вид не старше тридцати одного — тридцати двух лет, он обладал уверенной и зрелой манерой поведения. При росте чуть больше шести футов Лихт казался выше; в густых рыжевато-коричневых курчавых и блестящих волосах виднелись то ли белокурые, то ли серебристые нити; взгляд дружелюбных глаз, цвет которых одним показался карим, другим — черным, третьим — небесно-синим, был быстр и проницателен. Бакенбарды и усы были аккуратно подстрижены в стиле покойного Джеймса Дж. Блейна, «Рыцаря с хохолком», как его называли в конгрессе; очертание скул, насколько можно было их видеть из-под бакенбард и усов, позволяло предположить в мужчине сильный, решительный, «железный» характер. Рукопожатие его было энергичным, хотя и холодноватым; под маской абсолютного самообладания угадывалось волнение или лихорадочное напряжение; мягкая шляпа была сдвинута набекрень небрежно или, можно было даже сказать, легкомысленно; его темный габардиновый «городской костюм» отличался модным покроем, но пропитался потом и запылился во время верховой езды. Красивый черный, с узкой белой полоской между глаз мерин Лихта имел впалую грудь, был взмылен от быстрой езды и явно миновал уже свою лучшую пору.

Почему Абрахам Лихт проскакал девяносто миль от Вандерпоэла и прибыл на этот нигде не объявленный аукцион, откуда у него такой интерес к Мюркирку, деревушке, в которой в те времена насчитывалось меньше двух тысяч жителей? На все эти прямо поставленные вопросы Лихт отвечал с простодушной, дружелюбной улыбкой, хотя, как все поняли лишь впоследствии, сумел так ничего и не рассказать; самого же его срочно интересовал только один вопрос: была ли церковь Назорея Воскресшего должным образом секуляризована?

 

Запреты

 

 

I

 

Кто он, с его всевидящим оком, с голосом, напоминающим звук охотничьего рога? И почему он преследует их?

Они взобрались на самый верх крутой крыши, чтобы спрятаться от него, скрючились за крошащейся кирпичной трубой, где гнездятся скворцы, — и теперь им остается лишь сделать шаг вперед, расправить крылья и лететь, лететь к верхушке самого высокого дерева…

Ку-ку, вы где, мои маленькие? Эй, я спрашиваю: где вы?

Кто он? Кажется, у него всего один глаз, блестящий, словно стеклянный, прищурившийся на солнце, а на месте другого — пустая глазница (может, другой глаз выклевали вороны?), прикрытая черной повязкой, похожей на кожаную. Громко топая, он бежит за ними, великан в огромных ботинках, в руке — трость с набалдашником из слоновой кости, которая стучит, стучит, стучит по земле, ку-ку, где вы, маленькие мои, эй, сладенькие маленькие птички, у него гладкие, без усов, пухлые мягкие красные губы, стиснутые белые зубы, на нем — черный плащ для верховой езды, который топорщится на спине (может быть, он — карлик-горбун, выросший до размеров великана, или тролль, одетый в костюм джентльмена?), на лоб низко нахлобучена красивая черная шляпа, какие носят на Западе, ку-ку, маленькие птички, куда вы улетели, старый сэр Эбенизер Снафф знает, сколько вас, старый сэр Эбенизер Снафф знает ваши имена, и ваше, маста Дэриан, и ваше, мистрис Эстер, никуда вы не денетесь, мои сладкие маленькие птички, старый Эбенизер Снафф видит все и на небе, и на земле, и в подземной тьме своим единственным всевидящим оком!

Действительно ли у него один глаз, действительно ли другой выклевали вороны?

Намеренно ли он говорит таким резким, рассекающим воздух голосом, чтобы напугать?

Они взлетают на самую верхнюю ветку дуба, чтобы удрать от него, они перелетают на самую верхнюю ветку самого высокого дерева на болоте… и вот впереди край облака, ребристого от пересекающих его теней, словно это ступеньки, но это и есть ступеньки, ведущие вверх, вверх, вверх — на небо…

Однако старый Эбенизер очень шустр, старый Эбенизер сгребает их своими огромными лапами, фыркая, клацая зубами, неужели они думали, что могут удрать от него? Наверное, они думали, что могут улететь на небо? Старый Эбенизер порывисто целует их, щекоча бакенбардами, ну что, маста Дэриан, ну что, мистрис Эстер, —  те извиваются, как угри; разгоряченные, отбиваются яростно, бешено, их сотрясает смех, это вредно для больного сердца Дэриана (Катрина же предупреждала, предупреждала!), но ведь это старый Эбенизер, который так любит их, старый Эбенизер, который их обожает, мои сладенькие, мои милые, о, мои дорогие, вот я и дома! — сегодня Эстер, этой глупой птичке с острыми коготками, выпадает честь дрожащими пальчиками приподнять его шляпу, чтобы посмотреть на Знаменитую Серебристую Эспаньолку — и… ах! до чего же уморительно смешно вдруг увидеть гладко выбритый подбородок, знакомый подбородок, крупные сильные, шутливо кусающиеся челюсти и быстро-быстро щелкающие зубы. И куда же это вы собирались улететь, мои милые, куда направлялись, мои дорогие? — нежные горячие поцелуи, пылкая любовь — о, мои любимые, вот я и дома! Шляпа, сорванная с головы, отлетает в сторону и планирует, чтобы приземлиться, чтобы приземлиться… да где угодно; вьющиеся волосы пахнут пудрой, серебристо-белым порошком (это чтобы заставить их чихать); теперь Дэриану предоставляется привилегия заглянуть под страшную черную повязку и увидеть наконец, действительно ли пуста под ней глазница (но она не может быть пустой), действительно ли она выклевана дочиста (но она не может быть выклевана дочиста), — и вот — ах! — какое облегчение, какая радость, заставляющая сердце замереть: отцовский глаз на месте, отцовский глаз был там (должен был быть) все это время, как обычно, — он лукаво подмигивает и блестит… словно слепой.

Дети повисают на сильных плечах отца, высоко-высоко на его плечах — так высоко, что их головки касаются потолка, их головки касаются неба, мои ангелочки, мои сладенькие, сладенькие, невинные души, вы любите своего старого бедного сэра Снаффа? — о, здесь сейчас центр вселенной. Пока папа дома.

 

(Но ты снова уедешь? — О, никогда.

А ты возьмешь нас с собой, когда поедешь? — О, никогда.)

 

Подарки для всех — разумеется, отец всем привез подарки, ведь отчасти для этого он и уезжал так надолго, на этот раз слишком надолго: прошел март, апрель, май… и даже большая часть июня.

Не важно. Теперь папа дома, и дом теперь стал центром всего Божьего мира.

Для Эстер — красивая французская кукла с голубыми глазами, ее туловище сделано из дерева и папье-маше (это очень ценная кукла, хвастается отец, на ней даже подпись мастера имеется: некто «Жюмо, Париж, 1883»); для Дэриана — блестящая черная, инкрустированная слоновой костью гармоника, на которой он научается играть уже через несколько минут; для Катрины, подозрительной Катрины, новая кофемолка, смотри, я откручиваю старую и прикрепляю новую, вот здесь, рядом с раковиной, как раз на удобной для Катрины высоте.

Но это еще не все, конечно же, это не все…

Для Эстер, милой застенчивой Эстер, пара белых сетчатых перчаток, вышитых по краю фиалками; для Дэриана песенник в глянцевой обложке «Жемчужины от Эрина, том второй»; для Катрины — огромный черный шелковый зонт с резной ручкой из слоновой кости, смотри, как он открывается — раздается громкий хлопок!..

И еще: для Дэриана — карманные «солнечные часы»; для Эстер — подарочная шкатулка (эмаль, перламутр, кусочки цветного стекла, похожие на подмигивающие безумные глаза); а для Катрины — ароматическая смесь из сухих цветочных лепестков в вазе из волнистого стекла — этот подарок наконец-то заставляет растаять холодную маску на лице Катрины, и женщина улыбается.

А мы все аплодируем! Пронзительно визжим, топаем ногами и аплодируем!

Потому что папа теперь дома, и настало время быть счастливыми.

 

(Что нам действительно нужно, так это приличная одежда и еда, что нам нужно, так это починить крышу, говорит Катрина, и отец вполголоса отвечает: но, Катрина, ты же знаешь, что я все это обеспечу, разве я не обеспечиваю вас всегда всем необходимым, о, Катрина, мы снова богаты, богаты, как короли, не суетись! Но Катрина говорит: мы и прежде бывали богаты, разве не так? Поэтому-то у меня и есть основания суетиться.)

 

— Где Милли? — спрашивают дети.

— Скоро приедет, дорогие: завтра! — отвечает отец.

— Где Элайша? — спрашивают дети.

— Скоро приедет, дорогие: послезавтра! — отвечает отец.


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 59; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!