Вторая строфа. Первый из трех 8 страница



Краггс сделал утвердительный знак, и Снитчей, несколько ослабевший от красноречивой выходки, объявил, что желает съесть еще кусок говядины и выпить еще чашку чаю.

– Я не защищаю жизни вообще, – прибавил он, потирая руки и усмехаясь. – Жизнь исполнена глупостей, и еще кое-чего хуже – обетов в верности, бескорыстии, преданности, и мало ли в чем. Ба! мы очень хорошо знаем их цену. Но все-таки вы не должны смеяться над жизнью; вы завязали игру, игру не на шутку! Все играют против вас, и вы играете против всех. Вещь презанимательная! Сколько глубоко соображенных маневров на этой шашечнице! Не смейтесь, доктор Джеддлер, пока не выиграли игры; да и тогда не очень-то. Хе, хе, хе! Да, и тогда не очень, – повторил Снитчей, покачивая головой и помаргивая глазами, как будто хотел прибавить: – а лучше, по-моему, покачайте головою.

– Ну, Альфред, – спросил доктор, – что вы теперь скажете?

– Скажу, сэр, – отвечал Альфред, – что вы оказали бы величайшее одолжение и мне и себе, я думаю, если бы старались иногда забыть об этом поле битвы, и других подобных ему, ради более обширного поля битвы жизни, над которым солнце восходит каждый день.

– Боюсь, как бы это не изменило его взгляда, мистер Альфред, – сказал Снитчей. – Бойцы жестоки и озлоблены в этой битве жизни; то и делают, что режут и стреляют, подкравшись сзади; свалят с ног, да еще и придавят ногою; не веселая картина.

– А я так думаю, мистер Снитчей, – сказал Альфред, – что в ней совершаются и тихие победы, великие подвиги героизма и самопожертвования, – даже во многом, что мы зовем в жизни пустяками и противоречием, – и что подвиги эти не легче от того, что никто о них не говорит и никто не слышит. А они каждый день совершаются где-нибудь в безвестном уголке, в скромном жилище, в сердцах мужчин и женщин, – и каждый из таких подвигов способен примирить со светом самого угрюмого человека и пробудить в нем надежду и веру в людей, несмотря на то, что две четверти их ведут войну, а третья процессы. Это не безделица.

Обе сестры слушали со вниманием.

– Хорошо, хорошо! – сказал доктор. – Я уже слишком стар, и мнений моих не изменит никто, ни друг мой Снитчей, ни даже сестра моя, Марта Джеддлер, старая дева, которая тоже в былые годы испытала, как говорит, много домашних тревог и пережила с тех пор много симпатичных влечений к людям всякого сорта; она вполне вашего мнения (только что упрямее и бестолковее, потому что женщина), и мы с нею никак не можем согласиться, и даже редко видимся. Я родился на этом поле битвы. Мысли мои уже с детства привыкли обращаться к истинной истории поля битвы. Шестьдесят лет пролетело над моей головой, и я постоянно видел, что люди, – в том числе Бог знает сколько любящих матерей и добрых девушек, вот как и моя, – чуть с ума не сходят от поля битвы. Это противоречие повторяется во всем. Такое невероятное безрассудство может возбудить только смех или слезы; я предпочитаю смех.

Бритн, с глубочайшим меланхолическим вниманием слушавший каждого из говоривших поочередно, пристал вдруг, как должно полагать, к мнению доктора, если глухой, могильный звук, вырвавшийся из уст его можно почесть на выражение веселого расположения духа. Лицо его, однако же, ни прежде, ни после того не изменилось ни на волос, так что хотя двое из собеседников, испуганные таинственным звуком, и оглянулись во все стороны, но никто и не подозревал в том Бритна, исключая только прислуживавшей с ним Клеменси Ньюком, которая, толкнувши его одним из любимых своих составов, локтем, спросила его шепотом и тоном упрека, чему он смеется.

– Не над вами! – отвечал Бритн.

– Над кем же?

– Над человечеством, – сказал Бритн. – Вот штука-то!

– Право, между доктором и этими адвокатами он с каждым днем становится бестолковее! – воскликнула Клеменси, толкнувши его другим локтем, как будто с целью образумит его этим толчком. – Знаете ли вы, где вы? Или вам надо напомнить?

– Ничего не знаю, – отвечал Бритн со свинцовым взглядом и бесстрастным лицом, – мне все равно. Ничего не разберу. Ничему не верю. Ничего мне не надо.

Хотя этот печальный очерк его душевного состояния был, может быть, и преувеличен в припадке уныния, однако же Бенджамин Бритн, называемый иногда маленький Бритн, в отличие от Великобритании[8], как говорится: напр. юная Англия, в отличие от старой, определил свое настоящее состояние точнее, нежели можно было предполагать. Слушая ежедневно бесчисленные рассуждения доктора, которыми он старался доказать всякому, что его существование, по крайней мере, ошибка и глупость, бедняжка служитель погрузился мало-помалу в такую бездну смутных и противоречащих мыслей, принятых извне и родившихся в нем самом, что истина на дне колодца, в сравнении с Бритном в пучине недоумения, была как на ладони. Только одно было для него ясно: что новые элементы, вносимые обыкновенно в эти прения Снитчеем и Краггсом, никогда не уясняли вопроса и всегда как будто доставляли только доктору случай брать верх и подкреплять свои мнения новыми доводами. Бритн видел в «Компании» одну из ближайших причин настоящего состояния своего духа и ненавидел ее за это от души.

– Не в том дело, Альфред, – сказал доктор. – Сегодня, как сами вы сказали, вы перестаете быть моим воспитанником; вы уезжаете от нас с богатым запасом знаний, какие могли приобрести здесь в школе и в Лондоне, и с практическими истинами, какими мог скрепить их простак деревенский доктор; вы вступаете в свет. Первый период учения, определенный вашим бедным отцом, кончился; теперь вы зависите сами от себя и собираетесь исполнить его второе желание: но задолго до истечения трех лет, которые назначены для посещения медицинских школ за границею, вы нас забудете. Боже мой, вы легко забудете нас в полгода!

– Если забуду, – да вы сами знаете, что этого не случится. Что мне об этом говорить вам! – сказал Альфред, смеясь.

– Мне ничего подобного не известно, – возразил доктор. – Что ты на это скажешь, Мери?

Мери, играя ложечкой, хотела как будто сказать, но она этого не сказала, – что он волен и забыть их, если может. Грация прижала ее цветущее лицо к своей щеке и улыбнулась.

– Надеюсь, я исполнял обязанность опекуна как следует, – продолжал доктор, – во всяком случае, сегодня утром я должен быть формально уволен и освобожден. Вот наши почтенные друзья, Снитчей и Краггс, принесли целую кипу бумаг, счетов и документов для передачи вам вверенного мне капитала (желал бы, чтобы он был больше, Альфред; но вы будете великим человеком и увеличите его) и множество всяких вздоров, которые надо подписать, скрепить печатью и передать по форме.

– И утвердить подписью свидетелей, как того требует закон, – сказал Снитчей, отодвигая тарелку и вынимая бумаги, которые товарищ его принялся раскладывать на столе. – Так как я и Краггс, мы были членами опеки вместе с вами, доктор, относительно вверенного нам капитала, то мы должны попросить ваших двух слуг засвидетельствовать подписи, – умеете вы писать, мистрис Ньюком?

– Я не замужем, мистер, отвечала Клеменси.

– Ах, извините. Я сам этого не предполагал, пробормотал с улыбкою Снитчей, взглянув на ее необыкновенную наружность. – Умеете ли вы читать?

– Немножко, – отвечала Клеменси.

– Псалтырь? – лукаво заметил адвокат.

– Нет, – сказала Клеменси. – Это слишком трудно. Я читаю только наперсток.

– Наперсток! – повторил Снитчей. – Что вы говорите?

Клеменси покачала головой.

– Да еще терку для мускатных орехов, – прибавила она.

– Что за вздор! Она должно быть сумасшедшая! – сказал Снитчей, глядя на нее пристально.

Грация, однако же, объяснила, что на упомянутых вещах вырезаны надписи, и что они-то и составляют карманную библиотеку Клеменси Ньюком, не очень знакомой с книгами.

– Так, так, мисс Грация, – сказал Снитчей. – Да, да. Ха, ха, ха! А я думал, что она не совсем в своем уме. Она смотрит такой дурой, – пробормотал он с гордым взглядом. – Что же говорит наперсток, мистрис Ньюком?

– Я не замужем, мистер, – заметила опять Клеменси.

– Так просто Ньюком, не так ли? – сказал Снитчей. – Ну, так что же гласит наперсток-то, Ньюком?

Как Клеменси, собираясь ответить на вопрос, раздвинула карман и заглянула в разверстую глубину его, ища наперсток, которого тут не оказалось, как потом раздвинула она другой и, увидевши его на дне, как жемчужину дорогой цены, начала добираться до него, выгружая из кармана все прочее, как то: носовой платок, огарок восковой свечи, свежее яблоко, апельсин, заветный, хранимый на счастье пенни, висячий замок, ножницы в футляре, горсти две зерен, несколько клубков бумаги, игольник, коллекцию папильоток, и сухарь, – и как все это было по одиночке передано на сохранение Бритну, – это не важно, также как и то, что, решившись поймать и овладеть самовольным карманом, имевшим привычку цепляться за ближайший угол, она приняла и спокойно сохраняла позу, по-видимому, несовместную с устройством человеческого тела и законами тяготения. Дело в том, что, наконец, она победоносно достала наперсток и загремела теркой, литература которых, очевидно, приходила в упадок от непомерного трения.

– Так это наперсток, не правда ли? – спросил Снитчей. – Что же он говорит?

– Он говорит, – отвечала Клеменси, медленно читая вокруг него, как вокруг башни, – за-бы-вай и про-щай.

Снитчей и Краггс засмеялись от души.

– Как это ново! – заметил Снитчей.

– И как легко на деле! – подхватил Краггс.

– Какое знание человеческой натуры! – сказал Снитчей.

– И как удобно применить его к практике жизни! – прибавил Краггс.

– А терка? – спросил глава Компании.

– Терка говорит, – отвечала Клемеиси, – «Делай для других то, чего сам от них желаешь».

– Обманывай, или тебя обманут, – хотите вы сказать, заметил Снитчей.

– Не понимаю, – отвечала Клеменси, в недоумении качая головою. – Я не адвокат.

– А будь она адвокатом, сказал Снитчей, поспешно обращаясь к доктору, как будто стараясь уничтожить следствия этого ответа, – она увидела бы, что это золотое правило половины ее клиентов. В этом отношении они не любят шутить, – как ни забавен наш свет, – и складывают потом вину на нас. Мы, адвокаты, собственно, ничто иное, как зеркала, мистер Альфред, к нам обращаются обыкновенно люди недовольные, несговорчивые и выказывают себя не с лучшей стороны; поэтому не справедливо сердиться на нас, если мы отражаем что-нибудь неприятное. Надеюсь, – прибавил Снитчей, – что я говорю за себя и Краггса?

– Без сомнения, – отвечал Краггс.

– Итак, если мистер Бритн будет так добр, что принесет нам чернила, – сказал Снитчей, снова принимаясь за бумаги, – мы подпишем, приложим печати и совершим передачу как можно скорее, а не то почтовая коляска проедет прежде, нежели мы успеем осмотреться, при чем и где мы.

Судя по наружности Бритна, можно было предположить с большою вероятностью, что коляска проедет, прежде чем он узнает, где он. Он стоял в раздумье, умственно взвешивая мнения доктора и адвокатов, адвокатов и доктора. Он делал слабые попытки подвести наперсток и терку (совершенно новые для него идеи) под чью бы то ни было философскую систему, словом, запутывался, как всегда запутывалась его великая тезка[9] в теориях и школах. Но Клеменси была его добрым гением, несмотря на то, что он имел самое невысокое понятие об ее уме, ибо она не любила беспокоить себя отвлеченными умозрениями и постоянно делала все, что нужно, в свое время. Она в одну минуту принесла чернильницу и оказала ему еще дальнейшую услугу – толкнула его локтем и заставила опомниться. Нежное прикосновение ее расшевелило его чувства, в более буквальном, нежели обыкновенно, значении слова, и Бритн встрепенулся.

Но теперь его возмутило сомнение, не чуждое людям его сословия, для которых употребление пера и чернила есть событие в жизни: он боялся, что, подписавши свое имя на документе, писанном чужою рукою, он, пожалуй, примет на себя какую-нибудь ответственность или как-нибудь там должен будет выплатить неопределенную, огромную сумму денег. Он подошел к бумагам с оговорками, и то по настоянию доктора, потребовал времени взглянуть на документы, прежде чем подпишет (узорчатый почерк, не говоря уже о фразеологии, был для него китайскою грамотою), осмотрел их со всех сторон, нет ли где-нибудь подлога, потом подписал – и впал в уныние, как человек, лишившийся всех прав и состояния. Синяя сумка – хранилище его подписи, получила с этой минуты какой-то таинственный интерес в его глазах, и он не мог от нее оторваться. Но Клеменси Ньюком, восторженно засмеявшись при мысли, что и она не без достоинства и значения, облокотилась на весь стол, как орел, раздвинувший крылья, и подперла голову левою рукою; это были подготовительные распоряжения, по окончании которых она приступила к самому делу, – начала, не щадя чернил, выводить какие-то кабалистические знаки и в то же время снимать с них воображаемую копию языком. Вкусивши чернил, она разгорелась к ним жаждою, как бывает, говорят, с тигром, когда он отведает другого рода жидкость; она захотела подписывать все и выставлять свое имя на всем без разбора. Словом, опека и ответственность были сняты с доктора; и Альфред, вступив в личное распоряжение капиталом, был хорошо снаряжен в жизненный путь.

– Бритн! – сказал доктор, – бегите к воротам и сторожите там коляску. Время летит, Альфред!

– Да, сэр, летит, – поспешно отвечал молодой человек. – Милая Грация, на минуту! Мери – она так прекрасна, так молода, так привлекательна, она дороже всего в мире моему сердцу, не забудьте: я вверяю ее вам!

– Она всегда была для меня священным предметом попечений, Альфред. Теперь будет вдвое. Будьте уверены, я верно исполню мой долг.

– Верю, Грация; знаю наверное. Для кого это неясно, кто видит ваше лицо и слышит ваш голос? О, добрая Грация! Будь у меня ваше твердое сердце, ваш невозмутимый дух, как бодро расстался бы я сегодня с этими местами!

– Право? – отвечала она со спокойной улыбкой.

– А все-таки, Грация… сестрица, – это слово как будто естественнее.

– Употребляйте его! – подхватила она поспешно. – Мне приятно его слышать; не называете меня иначе.

– А все-таки, сестрица, – продолжал Альфред, – для меня и Мери лучше, что ваше верное и мужественное сердце остается здесь: это послужит нам в пользу и сделает вас счастливее и лучше. Если бы я мог, я не взял бы его отсюда для поддержания собственной бодрости.

– Коляска на горе! – закричал Бритн.

– Время летит, Альфред, – сказал доктор.

Мери стояла в стороне с потупленными глазами; при вести о появлении коляски молодой любовник нежно подвел ее к сестре и предал в ее объятия.

– Я только что сказал Грации, милая Мери, что, отъезжая, поручаю вас ей, как драгоценный залог. И когда я возвращусь и потребую вас назад, когда перед нами раскроется светлая перспектива брачной жизни, как приятно будет для нас позаботиться о счастье Грации, предупреждать ее желания, благодарностью и любовью уплатить ей хоть частицу великого долга.

Он держал Мери на руку; другая рука ее обвилась около шеи сестры. Мери смотрела в спокойные, чистые, веселые глаза сестры, и во взоре ее выражались любовь, удивление, печаль и почти обожание. Она смотрела на лицо сестры, как на лицо светлого ангела. И сестра смотрела на Мери и жениха ее ясно, весело и спокойно.

– И когда настанет время, – продолжал Альфред, – это неизбежно, и я дивлюсь, что оно еще не настало; впрочем, Грация знает это лучше, и Грация всегда права, – когда и она почувствует потребность в друге, которому могла бы раскрыть все свое сердце, которые был бы для нее тем, чем она была для нас, тогда, Мери, как горячо докажем мы ей нашу привязанность, как будем радоваться, что и она, наша милая, добрая сестра, любит и любима взаимно, как мы всегда того желали!

Младшая сестра не сводила глаз с Грации, не оглянулась даже на Альфреда. И Грация смотрела на нее и на жениха ее все теми же ясными, веселыми и спокойными глазами.

– И когда все это пройдет, когда мы уже состаримся и будем жить вместе, непременно вместе, и будем вспоминать давно прошедшее, – сказал Альфред, – да будет это время, особенно этот день, любимой эпохой ваших воспоминании; мы будем рассказывать друг другу, что мы думали и чувствовали; чего надеялись и боялись в минуту разлуки, как тяжело было сказать прости…

– Коляска в лесу! – закричал Бритн.

– Хорошо, сейчас… И как встретились мы опять, и были счастливы, несмотря ни на что; этот день будет для вас счастливейшим в целом году и мы будем праздновать его, как тройной праздник. Не так ли, моя милая?

– Да! – живо и с веселою улыбкою подхватила старшая сестра. – Но не мешкайте, Альфред. Времени мало. Проститесь с Мери, – и с Богом!

Он прижал младшую сестру к своему сердцу. Освободившись из его объятий, она опять приникла к сестре; и глаза ее, все с тем выражением любви и удивления, снова погрузились в спокойный, светлый и веселый взор Грации.

– Прощай, друг мой! – сказал доктор. – Говорить о сердечных отношениях или чувствах, обещаниях и тому подобном, в таком – ха, ха, ха! вы знаете, что я хочу сказать, – было бы чистейшею глупостью. Скажу вам только, что если вы и Мери не отстанете от завиральных идей, я противоречить не буду и согласен назвать вас зятем.

– На мосту! – прокричал Бритн.

– Пусть подъезжает теперь, – сказал Альфред, крепко сжимая руку доктора. – Вспоминайте иногда обо мне, мой старый друг и наставник, сколько можете серьёзнее! Прощайте, мистер Снитчей! Прощайте, мистер Краггс!

– На дороге! – закричал Бритн.

– Позвольте поцеловать вас, Клеменси Ньюком, по старому знакомству – дайте руку, Бритн, прощайте, Мери, мое сокровище! Прощайте, Грация, сестрица! Не забывайте!

Спокойное, ясно-прекрасное лицо Грации обратилось к нему; но Mери не изменила ни положения, ни направления своего взгляда.

Коляска подъехала к воротам. Засуетились, уложили вещи. Коляска уехала. Мери не трогалась с места.

– Он машет тебе шляпой, – сказала Грация, – твой названный супруг. Смотри!

Мери подняла голову и оглянулась на мгновение, потом оборотилась опять назад и, встретивши покойный взор сестры, зарыдала и упала ей на грудь.

– О, Грация, да благословит тебя Бог! Но я не в силах на это смотреть! Сердце разрывается!

 

Часть вторая

 

У Снитчея и Краггса была на старом поле битвы небольшая, но удобная контора, где они очень удобно обделывали небольшие делишки и часто давали мелкие сражения, предводительствуя армиями истцов и ответчиков. Этих стычек, конечно, нельзя было назвать решительными битвами, потому что дело подвигалось обыкновенно с быстротою черепахи; но участие в них «Компании» оправдывает общее название битвы: Снитчей и Краггс то подстрелят истца, то пустят картечью в ответчика, то бросятся в атаку на какое-нибудь спорное имение, то завяжут легкую перестрелку с иррегулярным отрядом мелких должников, – как когда случится и на какого неприятеля натолкнет их судьба. Газеты играли в некоторых их кампаниях (также как и в других, более славных) важную и выгодную роль. Чаще всего, по окончании дела под командою Снитчея и Краггса, обе сражавшиеся стороны замечали, что они только с величайшим трудом могли выпутаться из дела, и что им нелегко разглядеть свое положение с некоторой ясностью сквозь окружающие их густые облака дыма.

Контора Снитчея и Краггса находилась, как следует, на торговой площади; в постоянно открытую дверь вели только две отлогие ступеньки, – так что всякий вспыльчивый фермер мог попасть туда, рассердившись, в ту же минуту. Кабинет их, он же и приемная для совещаний, выходил окнами в поле; это была старая, низенькая комната, с мрачным потолком, который, казалось, хмурится, разрешая запутанные юридические вопросы. Тут было несколько кожаных стульев с высокими спинками, обитых крупными медными гвоздями, в рядах которых кое-где недоставало то двух, то трех; может быть, их выдернули рассеянные пальцы сбитых с толку клиентов. На стене висел в рамке портрет судьи в таком ужасном парике, что, при виде только одного его локона, волосы вставали дыбом от ужаса. В шкафах, на полках, на столах лежали кипы бумаг, покрытые пылью; вдоль стен тянулись ряды несгораемых ящиков с висячими замками и с надписями имен истцов или ответчиков; запуганные посетители, точно как околдованные, невольно перечитывали эти имена то просто, то наоборот, и составляли из них анаграммы, слушая, по-видимому, Снитчея и Краггса, но не понимая ни слова из их речей.


Дата добавления: 2021-02-10; просмотров: 37; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!