Вторая строфа. Первый из трех 6 страница



Скрудж совсем потерял голову и перенесся со своим вожатым к какой-то железной решетке. – Еще не переступая за нее, он оглянулся кругом… кладбище! Тут-то, вероятно, и лежит под несколькими футами земли тот несчастный, чье загадочное имя Скрудж сейчас же узнает. Ей-Богу, хорошенькое было место: кругом стены соседних домов: по земле дерн и сорные травы; могил-могил столько, так утучнили они землю, что тошно становится… Славное местечко!..

Дух показал на одну могилу – Скрудж подошел к ней и прочел: «Эвэнезер Скрудж».

– Так это я себя-то видел на смертной кровати? – крикнул Скрудж, упав на колени.

Дух указал пальцем на него и на могилу, потом – на могилу и на него.

– Нет, дух, нет-нет-нет!

Палец духа будто застыл в одном и том же положении.

– Дух! – вскрикнул Скрудж, вцепившись в платье призрака, выслушайте меня; я уже не тот человек, не буду тем человеком, каким был до встречи с вами… Зачем же вы мне показываете всё это, если для меня уже нет надежды?

В первый раз шевельнулась рука призрака.

– Добрый дух! – продолжал Скрудж, лежавший ничком: – походатайствуйте за меня, смилуйтесь надо мною. Удостоверьте меня, что я могу переиначить все эти образы, если переиначу мою жизнь?

Призрак благосклонно махнул рукой.

– Ото всего сердца буду чтить я святки, и буду ждать их круглый год. Буду жить в прошлом, в настоящем и в будущем: все вы три духа дали мне незабвенные уроки… О! скажите мне, что я могу стереть эту надпись с могильного камня!

Скрудж отчаянно ухватился за руку призрака: рука выскользнула было, но Скрудж сдавил ее, как клещами; однако же призрак всё еще был сильнее Скруджа, и оттолкнул его.

Подняв обе руки в последней мольбе об изменении своей участи, Скрудж заметил, что одежды духа становятся тоньше и тоньше, и сам дух постепенно преображается, и преобразился в занавесный столбик постели.

 

Пятая строфа

 

Действительно – это был занавесный столбик. Да. И столбик над собственной постелью Скруджа, и даже в собственной спальне Скруджа. Перед ним был целый день – оправиться и переменить образ жизни.

– Буду жить в прошлом и в настоящем… – повторил Скрудж, соскакивая с постели. – Врезались мне в память три духовные урока. О, Джэкоб Мэрлей! Да святится праздник Рождества Христова.

– Не сняты они, не сняты! – продолжал Скрудж, обнимая с рыданием постельные занавески. И кольца целы… И всё, что я видел, – греза!.. Он мял и переминал платье, сам не понимая, что делает.

– Боже мой! – говорил он, схватив в обе руки чулки и становясь с ними в позу Лаокоона, оплетенного змеями. – Господи! я легче пуха, счастливее бесплотного духа, веселее школьника, пьянее вина!.. С праздником! Всех имею честь поздравить с праздником!.. Эй! кто там! Ау!.. Го-го-го!..

Одним прыжком перескочил он из спальни в гостиную и остановился в ней, запыхавшись.

– Вот и кастрюлька с кашицей! – кричал он. – Вот и дверь, сквозь нее же проник призрак Мэрлея! Вот и уголок, где сидел нынешний Сочельник! Вот и окошко, откуда я следил за грешными душами: всё на месте, всё в порядке… Ха-ха-ха-ха!

И это было так… Для человека, не смеявшегося столько лет, этот смех был торжественно великолепен, был родоначальником нескончаемых покатов со смеха.

– Не знаю я, какое у нас сегодня число? – продолжал Скрудж. – Не знаю – сколько времени провел я между духов. Ничего не знаю: я просто ребенок… И как бы мне хотелось быть маленьким ребенком… Эй, гэй, гой, гэй!..

Его восторг был умерен церковными колоколами, перезванивавшими во все тяжкие:

«Дини-дини дон-бум, бум! Динь динь дон, бум, бум, бум! Дон, динь-дон, бум»!

– Отлично! Отлично! – покрикивал Скрудж; подбежал к окошку и глянул на улицу. Не было ни изморози, ни тумана: был ясный, свежий денек, один из тех, что веселят и укрепляют, и гонят кровь по жилам в «плясовую». Золотое солнце; голубое небо; колокольный трезвон… Отлично! Отлично!..

– Какой сегодня день? – крикнул Скрудж из окошка какому-то, вероятно, на него же заглядевшемуся мальчишке.

– Что? – спросил изумленный мальчик.

– Какой сегодня день, голубчик? – повторил Скрудж.

– Сегодня? – еще раз спросил мальчик. – Да сегодня – Рождество.

– Рождество! – подумал Скрудж. – Стало быть, я его не потерял. Духи устроили всё в одну ночь. Они всё могут сделать – кто же в этом сомневается? – всё могут…

– Эй-эй, любезный?

– Ну что? – ответил мальчик.

– Знаешь ты мясную лавку на углу второй улицы?

– Конечно.

– Умный ребенок! – заметил про себя Скрудж. – Ребенок замечательный… Не знаешь ли ты, продана или нет индейка – не маленькая, а которая побольше?

– А! Это такая, что с меня будет?

– Восхитительный ребенок! – прошептал Скрудж. – С ним и разговаривать любо… Ну, эта самая, котеночек ты мой!

– Не продана еще.

– В самом деле?.. Пойди же – купи.

– Шутник! – ответил мальчик.

– Нет, – сказал Скрудж: – я говорю не шутя. Купи и скажи, чтобы принесли ко мне. Я дам адрес, куда ее отнести. Захвати с собою какого-нибудь мальчика из лавки, и вот тебе шиллинг. Если ты через пять минут вернешься с покупкою, я тебе дам еще.

Мальчишка полетел необгонной стрелой.

– Я эту индейку пошлю к Бобу Крэтчиту, – шептал Скрудж, потирая руки и смеясь: – он и не узнает, от кого. Она вдвое толще Тини-Тима… я уверен, что Боб поймет эту шутку…

Он написал адрес несколько дрожавшею рукой и сошёл вниз, навстречу приказчика из мясной лавки. Ему бросился в глаза дверной молоток.

– Всю мою жизнь буду я любить тебя! – сказал Скрудж, погладив молоток. – И до сих пор я не замечал его!.. А какое честное выражение во всей его физиономии… Ох ты мой добрый, мой изящный молоток! А вот и индейка!.. Эдакая-то вы! Эге-ге-ге-ге! С праздником имеем честь поздравить!..

И точно – была себе индейка!..

– Не верю я, чтобы это пернатое держалось когда-либо на ногах, они подломились бы под ним, как сургучные палочки. Да ведь вот что: вам не снести ее в Кэмден-Тоун, – сказал Скрудж, – надо взять кэб [7].

Всё это было проговорено со смехом; со смехом же, с веселым смехом, расплатился Скрудж и за индейку и за кэб, со смехом дал деньги мальчику, и, задыхаясь, и смеючись до слез, упал в свое кресло.

Потом он выбрился, оделся в лучшее свое платье и вышел прогуляться по улицам. На улицах была густая толпа; Скрудж глядел на всех самодовольно, заложил руки за спину, так самодовольно, что трое-четверо прохожих зевак не удержались и приветствовали его словами: «Здравствуйте, господин! С праздником имеем честь поздравить»!

Не успел он пройти несколько шагов, как навстречу ему попался тот изящный джентльмен, что накануне приходил к нему в контору с вопросом: «Скрудж и Мэрлей кажется»? Скрудж смутился было; но тотчас же оправился и сказал, взяв почтенного джентльмена за обе руки:

– Как вы поживаете, сэр? Надеюсь, что вчера, к чести вашей, выдался денек? С праздником позвольте вас поздравить, сэр!

– Мистер Скрудж?

– Да. Боюсь, что это прозвище не совсем для вас приятно? Позвольте мне извиниться: не будете ли вы так добры, что… (Скрудж сказал почтенному джентльмену несколько слов на ухо.)

– Господи! неужели? – спросил, задыхаясь, джентльмен. – Любезный мой мистер Скрудж, вы говорите не шутя?

– Безо всяких шуток! – отвечал Скрудж. – Я уплачиваю старый долг, если милость ваша будет принять?..

– Милостивый государь! – перебил Скруджа собеседник, дружески тряся его за руку: я не знаю – как и хвалить такое великое…

– Ради Бога, ни слова более! – остановил его Скрудж. – Заходите ко мне… ведь вы зайдете, не правда ли?

– О! безо всякого сомнения! – вскрикнул убедительно старый господин.

– Благодарю, – сказал Скрудж. – Я вам бесконечно обязан, и тысячу раз приношу мою благодарность. Прощайте.

Зашел он в церковь; пробежал по улицам; раздал мальчикам несколько легких щелчков по головам; изумился приятности своей прогулки, а пополудни направил стопы к дому племянника.

Раз двенадцать прошел он мимо знакомой двери и не решался войти. Наконец осмелился и постучался.

– Дома хозяин, голубушка? – спросил Скрудж у служанки: – Какая же ты хорошенькая, ей Богу!..

– Дома, сэр!

– Где же, милашка?

– В столовой, сэр, с мистрисс… Если позволите, я вас провожу.

– Спасибо, он меня знает, – ответил Скрудж, налегая на ручку замка. – Я и сам войду.

Приотворил дверь и просунул в нее голову.

Юная чета осматривала накрытый по-праздничному стол…

– Фред! – произнес Скрудж.

– Господи мой Боже! – как вздрогнула нареченная его племянница! Скрудж и позабыл, как она сидела в кресле, положив ноги на табурет, иначе он не осмелился бы войти так нечаянно.

– Господи! – вскрикнул Фред: – да кто же это там?

– Я, я, твой дядя Скрудж… Обедать пришел… можно войти?

Вот был вопрос! Фред чуть-чуть ему руки не вывихнул, втаскивая его в столовую. Через пять минут Скрудж был как дома. Ничего не могло быть радушнее приема его племянника и племянницы. Точно также поступили, когда прибыли и Топпер, и полненькая сестрица, и все прочие гости. Какое удивительное общество, какая удивительная игра в фанты, какое у-ди-ви-тель-ное веселие.

На другой день Скрудж рано пришел в свою контору, – о! раным-рано… Ему только и хотелось – прийти раньше Боба Крэтчита и уличить его на месте преступления.

Так ему и удалось! Часы прозвонили девять – Боба нет; девять с четвертью – всё нет Боба. Боб опоздал на восемнадцать минут с половиною. Скрудж сидел в растворенной двери, чтобы лучше видеть, как Боб опустится в свой колодезь.

Еще не растворяя двери, Боб снял шляпу и носопрят; а потом, во мгновение ока, очутился на своем табурете и так пустил перо по бумаге, как будто хотел догнать улетевшие девять часов.

– Эй, господин! – крикнул Скрудж, попадая по возможности верно в свой прежний тон: – Что так поздно?

– Мне очень неприятно, сэр! – сказал Боб. – Я немножко опоздал.

– Опоздали! – продолжал Скрудж. – Мне действительно кажется, что вы опоздали. Пожалуйте-ка сюда…

– Раз в году, сэр! – заметил робко Боб, вылезая из своего колодезя. – Больше не случится… Загулял я вчера немножко, сэр!..

– Это всё хорошо, – сказал Скрудж, – но я должен вам, любезный друг, заметить, что не могу терпеть таких беспорядков. А следовательно, – прибавил он, вскочив с табурета и толкнув под бок Боба так, что он отлетел к своему колодезю, – следовательно – я желаю прибавить вам жалованья.

Боб задрожал и протянул руку к линейке. Было мгновение, когда он хотел ударить линейкой Скруджа, схватить его за шиворот и позвать людей, чтобы на Скруджа надели горячечную рубашку.

– С веселым праздником, Боб! – проговорил важно Скрудж и дружески потрепал своего приказчика по плечу. – С более веселым, чем когда-либо. Я прибавлю вам жалованья и постараюсь помочь вашей трудолюбивой семье. Сегодня мы поговорим о наших делах за рождественским стаканом бишофа, Боб!

Скрудж не только сдержал слово, но сделал гораздо, гораздо более, чем обещал.

Для Тини-Тима (он, разумеется, и не думал умирать) Скрудж сделался истинно вторым отцом.

И стал Скрудж таким хорошим другом, таким хорошим хозяином и таким хорошим человеком, как всякий гражданин всякого доброго, старого города в добром, старом свете. Нашлись господа, что подсмеивались над подобною переменою, да Скрудж им позволял подсмеиваться и даже ухом не вел.

В отместку этим господам он и сам смеялся – от полноты души.

С духами прекратил он всякие сношения; но зато завел с людьми, и дружески готовился каждый год встретить с ними святки, и все отдавали ему полную справедливость, что никто так весело не встречал праздников.

Если бы то же говорили о вас, обо мне, обо всех нас… А затем, как выражался Тини-Тим: «Да спасет всех нас Господь, – всех, сколько нас ни на есть!»

 

 

БИТВА ЖИЗНИ

 

Часть первая

 

Когда-то, в доброй Англии, – все равно когда и где именно, – дана была упорная битва. Это случилось летом, когда зеленели волны травы; и сражение длилось целый день. Не один полевой цветок, – благоухающий кубок, созданный рукою Всемогущего для росы, – приник в этот день к земле, в ужасе, что эмали его чашечки вровень с краями наполнилась кровью. Не одно насекомое, обязанное нежным цветом своим невинным листьям и траве, было перекрашено в этот день умирающими людьми и, убегая в испуге, обозначило след свой неестественною полосою. Пестрая бабочка, пролетая по воздуху, обагрила кровью свои крылья. Заалела река; истоптанное поле превратилось в болото, и лужи крови в следах от ног и копыт алели, сверкая на солнце, по всему пространству равнины.

Избави нас небо увидеть когда-нибудь сцену, какую увидел на поле битвы месяц, когда, появившись из-за черной линии далекого горизонта, окаймленного ветвями деревьев, он поднялся в небо и взглянул на равнину, усеянную лицами, обращенными вверх, – лицами, которые когда-то у груди матери искали родного взора или дремали в счастливом забытьи. Избави нас Бог узнать все тайны, шепотом переданные зараженному ветру, пролетавшему над сценою битвы днем, и смерти, и страдания ночью! Много раз одинокий месяц светил над этим полем и много раз озаряли его печальные стражи – звезды, и много раз пронесся над ним ветер со всех стран света, пока не изгладились следы сражения.

Эти следы держались долго, но проявлялись только в мелочах: природа выше дурных людских страстей – она повеселела скоро и снова улыбнулась над преступным полем битвы, как улыбалась прежде, когда оно было еще невинно. Жаворонки по прежнему запели над ним в вышине; тени облаков, нагоняя друг друга, замелькали по траве и нивам, по огородам и лесам, по кровлям и шпицу церкви молодого городка под кущею деревьев, – и убегали к далекой меже неба с землей, где бледнела вечерняя заря. Поле засеяли хлебом, и собирали с него жатву; алая некогда река задвигала колеса мельницы; крестьяне, посвистывая, пахали землю; там и сям виднелись группы жнецов и косарей, мирно занятых своим делом; паслись овцы и быки; дети кричали и шумели по пажитям, прогоняя птиц; из труб хижин подымался дым; мирно звучал воскресный колокол; жили и умирали старики и старухи; робкие полевые создания и простые цветы в кустарнике и садах расцветали и увядали в урочный срок: и все это на страшном, кровавом поле битвы, где тысячи пали мертвые среди жаркой сечи.

Сначала среди всходившего хлеба появлялись пятнами густо-зеленые участки, и народ смотрел на них с ужасом. Год за годом эти пятна показывались снова; все знали, что под этими тучными местами лежат кучами схороненные люди и лошади и удобряют почву. Крестьяне, вспахивая эти места, с отвращением сторонились от множества крупных червей; связанные здесь снопы долго назывались снопами битвы и откладывались особо; никто не помнил, чтобы такой сноп попал когда-нибудь в общий сбор жатвы. Долгое время плуг, прорезывая свежую борозду, выбрасывал остатки воинских вещей. Долго встречались на поле битвы раненые деревья, обломки изрубленных и разрушенных оград и окопов, где дрались на смерть, истоптанные места, где не всходило ни травки, ни былинки. Долго ни одна деревенская красавица не хотела украсить своей головы или груди прекраснейшим цветком с этого поля смерти; прошло много лет, а в народе все еще жило поверье, что растущие здесь ягоды оставляют на сорвавшей их руке почти неизгладимое пятно.

Но года быстро и незаметно, как летние тучки, пролетая над полем, изгладили мало-помалу и эти следы старинной битвы; они унесли с собою предания, жившие в памяти окрестных жителей; сказания о битве перешли, наконец, слабея из году в год, в сказки старух, смутно повторяемые у зимнего огонька.

Где так долго росли неприкосновенные на своих стеблях цветы и ягоды, там явились сады, воздвигнулись дома, и дети играли на лужайке в сражение. Раненые деревья уже давно были срублены на дрова к Рождеству и, треща, сделались добычею пламени. Густая зелень тучных участков среди ржи стала не свежее памяти о тех, чей прах под нею покоился. Плуг все еще выбрасывал от времени до времени ржавые куски металла, но уже трудно было решить, какое было их употребление, и находившие их дивовались им и спорили. Старый изрубленный кирас и шлем висели в церкви так долго, что дряхлый, полуслепой старик, напрасно старавшийся теперь разглядеть их над беленою аркою, дивился им, будучи еще ребенком. Если бы павшие на поле битвы могли воскреснуть на минуту в том самом виде, как пали, и каждый на том месте, где застигла его преждевременная смерть, израненные, бледные, как тени, воины сотнями глянули бы в двери и окна жилищ, окружили бы мирный домашний очаг, сменили бы собою запасы хлеба в амбарах и житницах, стали бы между грудным ребенком и его кормилицей, поплыли бы за рекой, закружились бы около мельницы, покрыли бы и сад и дуг, легли бы стогами полумертвых тел на сенокосе. Так изменилось поле битвы, где тысячи на тысячах пали в жаркой схватке.

Нигде, может быть, не изменилось оно так много, – лет сто тому назад, – как в маленьком саду возле одного старого каменного дома с крыльцом, осененным каприфолиями: так, в светлое осеннее утро, раздавались смех и музыка, и две девушки весело танцевали на траве; с полдюжины крестьянок, собиравших, стоя на лестницах, яблоки с дерев, приостановили работу и смотрели на пляску, разделяя веселье девушек. Сцена была очаровательная, живая, неподдельно веселая: прекрасный день, уединенное место; девушки в полной беспечности танцевали без малейшего принуждения, истинно от всей души.

Если бы на свете не заботились об эффекте, я думаю (это мое личное мнение, и я надеюсь, что вы согласитесь со мною), – я думаю, что вам жилось бы лучше, да и другим было бы приятнее с вами жить. Нельзя было смотреть без восторга на пляску этих девушек. Единственными зрителями были крестьянки, собиравшие на лестницах яблоки. Девушки были очень довольны, что пляска им нравится, но танцевали они ради собственного удовольствия (или, по крайней мере, вы непременно так подумали бы); и вы любовались бы ими также невольно, как невольно они танцевали. Как они танцевали!

Не так, как оперные танцовщицы. Нет, нисколько. И не так, как первые ученицы какой-нибудь мадам N. N. Нет. Это был ни кадриль, ни менуэт, ни контраданс, а что-то особенное: ни в старом, ни в новом стиле, ни в английском, ни во французском; разве, может быть, что-то в роде испанской пляски, как говорят, веселой, свободной и похожей на импровизацию под звуки кастаньет. Они кружились, как легкое облако, перелетали из конца в конец по аллее, и воздушные движения их, казалось, разливались по ярко озаренной сцене, все дальше и дальше, как крут на воде. Волны волос их и облако платья, пластическая трава под ногами, шумящие в утреннем воздухе ветви, сверкающие листья и пестрая тень их на мягкой зелени, бальзамический ветер, весело ворочающий далекую мельницу, все вокруг этих девушек, – даже крестьянин с своим плугом и лошадьми, чернеющие далеко на горизонте, как будто они последние вещи в мире, – все, казалось, танцевало вместе с девушками.

Наконец, младшая из сестер, запыхавшись, с веселым смехом, бросилась отдохнуть на скамью. Старшая прислонилась возле нее к дереву. Оркестр, – странствующие скрипка и арфа, – завершил громким финалом, в доказательство свежести своих сил; но в самом деле, музыканты взяли такое темпо и, споря в быстроте с танцевавшими, дошли до такого presto, что не выдержали бы ни полминуты дольше. Крестьянки под яблонями высказали свое одобрение неопределенным говором и тотчас же принялись опять за работу, как пчелы.

Деятельность их удвоилась, может быть, от появления пожилого джентльмена: это был сам доктор Джеддлер, владелец дома и сада, и отец танцевавших девушек. Он выбежал посмотреть, что тут происходит, и кой черт разыгрался у него в саду еще до завтрака. Доктор Джеддлер, надо вам знать, был большой философ и не очень любил музыку.


Дата добавления: 2021-02-10; просмотров: 44; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!