Старая история с новым концом



 

Очевидно, с годами человек острее чувствует личную соприкосновенность к событиям своего бурного века.

Пятый класс школы я заканчивал перед самой войной и тогда же впервые прочитал повесть Бориса Лавренева “Стратегиче­ская ошибка” – о прорыве летом 1914 года германских крейсеров “Гебен” и “Бреслау” в Черное море. Ограниченный в своих познаниях, я следил лишь за развитием сюжета и многое не понял, но сама фабула повести надолго осталась в моем сердце.

Сейчас мою память тревожат старые – еще детские – воспоминания о “стратегической” ошибке британского Адмиралтейства, которую лучше назвать политической диверсией.

Сам хлебнувший морской воды и многое заново переосмысливший, теперь я могу судить о событиях прошлого с гораздо большими подозрениями...

Итак, читатель, я приглашаю тебя в жаркие дни лета 1914 года, когда молодой Уинстон Черчилль занимал в Уайтхолле руководящий пост первого лорда Адмиралтейства.

 

Загадки этой истории возникли за год до начала войны. Однажды в Афинах встретились офицеры немецких и английских кораблей, дислоцированных в Средиземном море. Было ясно, что за столами банкета расселись будущие соперники за господство на морях, и тем более подозрительно звучали доводы англичан, убеждавших немцев не выводить “Гебен” со Средиземного моря.

– Когда суп закипает, – намекали они, – хорошая кухарка не отходит от горячей плиты. Если же Германия имеет свои интересы на Ближнем Востоке, то вашему “Гебену” лучше оставаться в этом пекле, нежели бесцельно торчать в Гамбурге.

Поверх отчета об этой встрече в Афинах рукою кайзера Вильгельма II была назначена скоропалительная резолюция: “Близится возможность раздела Турции, и потому корабль (имелся в виду “Гебен”) на месте абсолютно необходим”. Гросс-адмирал Альфред фон Тирпиц осмелился возражать императору:

– Ваше величество следует советам англичан, наших эвентуальных противников, желающих ослабить Германию в Северном море, тогда как британская эскадра остается на Мальте, и, случись политический конфликт, она в два счета разломает “Гебен” заодно с крейсером “Бреслау”.

– Случись конфликт, – задиристо отвечал Виль­гельм II, – и наши “Гебен” с “Бреслау” окажутся нужнее возле берегов Сирии или Египта, наконец, их появление возле Босфора заставит очнуться от сладкой дремоты весь мусульманский мир...

“Кайзер, – писал Тирпиц, – особенно гордился нашей средиземноморской эскадрой; я же весьма сожалел об отсутствии “Гебена” в Северном море”. Прошел год. Нервозный, иссушающий июль 1914 года породил знаменитый “июльский кризис”, возникший после выстрела в Сараево, который наповал сразил герцога Франца-Фердинанда. Мир засыпал в тревоге, ибо в Берлине и в Вене отчетливо, как никогда, постукивали каблуки генштабистов. “Все движется к катастрофе, – сообщал Черчилль жене. – Мне это интересно, я испытываю подъем и счастье...”

Италия тогда примыкала к союзу с Германией и Австрией, но, как рассуждали итальянцы, “нам до этого герцога – словно до тухлой сардинки”. Июльские дни пылали жарой, когда на рейде адриатического порта Бриндизи неслышно появились две затаенные тени, невольно пугающие итальянцев своим грозным видом.

– Немцы! – говорили жители. – Не хватает им своей колбасы, так они притащились за нашими макаронами...

“Гебен” был линейным крейсером (почти линкором), а “Бреслау” считался крейсером легким; их якоря прочно вцепились в грунт. Командовал ими контр-адмирал Вильгельм Сушон. В его салоне приятно пахло кожурой апельсинов, свежий ветер шевелил бланком расшифрованной телеграммы с предупреждением о близкой войне. Сушон вызвал флагманского механика.

– Бикфордов шнур подожжен, – было сказано адмиралом, – и не сегодня, так завтра мир будет взорван. А что делаете вы? Почему машины “Гебена” едва выжимают восемнадцать узлов?

Вопрос был непрост. Английская разведка сработала плохо, в Лондоне продолжали думать, что “Гебен”, лучший в мире линейный крейсер, способен выдержать скорость в 24–28 узлов. Но флагманский механик, вздохнув, огорчил Сушона:

– Увы, в котлах потекли трубки, и даже восемнадцать узлов мы выжмем лишь на короткой дистанции. Необходим капитальный ремонт, для чего следует убраться в гавани рейха.

– В уме ли вы? – вспылил Сушон, потрясая перед механиком бланком радиограммы. – Берлин полагает, что Гибралтар уже перекрыт для нас, а британский адмирал Траубридж держит свои крейсера на Мальте с машинами “на подогреве”...

Механик поклялся Сушону, что машинная команда “Гебена” не ляжет спать, пока не заменит в котлах текущие трубки:

– Я понимаю, что без лишних узлов нам не выдержать гонки с отличными ходоками адмирала Траубриджа...

Предварительно погасив огни, тяжко дыша соплами воздуходувок, германские крейсера медленно перетянулись в Мессину. Французская эскадра адмирала Ляпейрера не могла выставить против “Гебена” достойного соперника, но Траубридж держал на Мальте три крейсера, способных сообща разделаться с “Гебеном”, хотя за один бортовой залп он выбрасывал сразу 3260 килограммов стали...

В кают-компании Сушон вполне здраво рассуждал:

– Уайтхолл способен усилить Траубриджа хотя бы еще одним крейсером, и тогда от нашего могущества останется на дне моря паршивая куча ржавейшей стали. Италия, союзная нам, страшится войны, испытывая давнее отвращение к Габсбургам, угнетавшим ее. Боится войны с Россией и Турция, не раз уже битая греками и славянами. Сейчас многое зависит от решения первого лорда британского Адмиралтейства.

Таковым и был в ту пору Уинстон Черчилль.

– Адмирал Сушон, – говорил он, – не такой уж глупец, чтобы протискиваться через Гибралтар, и мы не позволим ему это сделать, ибо, усиливая флот Открытого моря кайзера, “Гебен” и “Бреслау” представят несомненную угрозу флоту нашей метрополии. Самое лучшее – открыть перед Сушоном лазейку на восток, загнав немцев в Черное море, и пусть с крейсерами кайзера возятся русские... Для нас, англичан, двойная выгода от такой комбинации: мы обезопасим подступы с моря к Суэцу, а русский флот, связанный единоборством с “Гебеном”, не осмелится появиться на берегах Босфора!

Траубридж получил приказ: издалека следить за германскими крейсерами, но атаковать их не следует. Франция же тем временем совсем не думала о “Гебене” и “Бреслау”, занятая активной переброской резервов из Алжира в Марсель, чтобы спешно укрепить свой фронт на Марне свежими дивизиями.

1 августа “бикфордов шнур”, запаленный от выстрелов в Сараево, дотлел до конца, и германский посол граф Пурталес от имени великой Германии объявил войну великой России. Теперь на Певческом мосту, где располагалось министерство иностранных дел, сразу ощутили, что возня союзников с “Гебеном” и “Бреслау” может отозваться залпами большой мощи в наших водах. Министр Сазонов даже не скрывал государственной тревоги, говоря озабоченно:

– Срочно! Нашим послам усилить политическое давление в Лондоне и Париже, дабы союзные флоты не позволили германским кораблям прорваться в Дарданеллы, где их появление сразу же придаст Энверу-паше излишние военные амбиции.

Впрочем, военный министр Энвер-паша давно укрепил эти амбиции еще в Берлине, а свои усы он закручивал на манер германского кайзера. Еще до войны, чтобы оплатить покупку кораблей для турецкого флота, он нагло лишал чиновников жалованья, а женщин заставлял продавать свои волосы. Политиче­ская ось Стамбул – Берлин была выкована заранее, и кайзер обещал пан-тюркистам Тифлис на Кавказе, Тевриз в Персии, Каир в Египте. Так что Сазонов недаром опасался турецких амбиций.

– Мы, русские, сознательно бережем нейтралитет Турции, как провинциальная гимназистка бережет свою невинность, – говорил он. – Но “Гебен” может спутать все карты в той большой игре, которая называется Большой Политикой...

Возможно, ибо один “Гебен” сразу в  два   раза увеличивал мощь всего турецкого флота. В здании у Певческого моста состоялась деловая беседа с офицерами Главного Морского штаба. Чиновники МИДа еще судили о лирике союзнической чести и рыцарской верности договорам, но моряки без лишних эмоций сразу предупредили Сазонова, что Черноморский флот не имеет таких мощных кораблей, чтобы расправиться с “Гебеном”:

– Можно понять французов, озабоченных перекачкою дивизий из Алжира в Европу, но... о чем думают в Лондоне? Первый лорд Адмиралтейства, по сути дела, повесил замок на ворота Гибралтара, не выпуская немцев на просторы Атлантики, его крейсера стерегут подходы к Адриатике, чтобы Сушон не укрылся в австрийском Триесте. Зато сэр Черчилль выставил перед “Гебеном” и “Бреслау” широко открытую мышеловку, украсив ее куском жирного сала... Таким лакомым куском для адмирала Сушона будет являться прорыв в наше Черное море!

Сазонов заключил консилиум, поставив диагноз:

– В правящих кругах Турции еще сильна партия разумных людей, желающих сохранить нейтралитет, и Турция вряд ли рискнет воевать против нас заодно с немцами. Однако появление германских крейсеров на Босфоре может послужить провокацией для того, чтобы партия победила сторонников мира...

Указывая на опасность “Гебена” и “Бреслау”, Сазонов заклинал правительство Англии и Франции. “Мы считаем, – писал он, – очень важным для нас, чтобы прохождение (в Босфор) этих двух кораблей было предотвращено вами... силой”!

 

“Гебен” и “Бреслау” легко распарывали встречные волны. Сушон, деловито-сосредоточенный, постукивал пальцами по светлым табло тахометров, в колебании стрелок которых указывалось число оборотов гребных валов. При этом он заметил:

– В котлах все течет по-прежнему, и как бы нам не пришлось делать капитальный ремонт в Стамбуле...

Берлин каждый час тревожил Сушона радиограммами срочных депеш, и каждая из них противоречила другой. Адмирал пускал их бланки на ветер, жарко обвевающий крейсера от желтых берегов близкой Африки.

– Сейчас, – говорил адмирал на мостике, – в Берлине каждый прыщ возомнил себя стратегом морской войны. Сидящие на берегу возле каминов любят давать советы тем, кто болтается в море. Я не решил, что делать, но я буду делать лишь то, что подскажет мне интуиция и... может быть, сам Тирпиц!

Мир уже трещал по всем швам, а эфир напоминал свалку позывных и ответных сигналов. В этом чудовищном хаосе шумов и разрядов французские радисты Туниса умудрились выловить едва попискивавшие, словно придавленные мыши, переговоры “Гебена” с “Бреслау”. Адмирал Ляпейрер выслушал доклад:

– Немцы шляются где-то близко, – предупредили его. – Но установить их точные координаты невозможно...

Ляпейрер держал флаг на дредноуте “Курбэ”, который плоским блином, словно гигантская черепаха, разлегся посреди безмятежного Тулонского рейда.

– Хоть кто-нибудь, – взывал он, – может ли четко дать мне ответ, началась ли война Франции с Германией? Париж советует мне ловить “Гебена”, но при этом умники Парижа указывают ловить его только при открытых боевых действиях на море.

– Россия уже вступила в войну, – отвечали адмиралу.

– Так это русские: им всегда что воевать, что мириться – один черт, лишь бы они были первыми... Срочно свяжитесь по радио с англичанами на Мальте, что они скажут?

– К великому сожалению, – отвечали адмиралу, – Париж еще не дает нам согласия на вскрытие пакета с секретным радиокодом для связи с нашими союзниками...

В ночь на 3 августа “Курбэ” покинул Тулон, за кормою флагмана, будто на привязи, тащилась эскадра французских кораблей, которые двигались к берегам Алжира. В это время Ляпейрер был уверен, что немцы маневрируют возле Мессины, но англичане считали, что Сушон уже вырвался в открытое море.

В салоне флагманского “Индомитэбла” адмирал Траубридж вникал в суть директивы, полученной от Черчилля, который указывал ему: “Ваша цель – это “Гебен”. Следуйте за ним, куда бы он ни пошел... война, видимо, неизбежна”. Траубридж размышлял вслух перед Кеннеди, командиром “Индомитэбла”:

– Сушона видели огибающим Сицилию с юга. Конечно, он побаивается быть запертым в Адриатике на австрийских базах и, возможно, станет прорываться в Атлантику – даже под пушками Гибралтара... Не так ли, дружище?

– Сейчас, – хмуро отреагировал Кеннеди, – важно знать позицию Италии: останется ли она третьим, который хохочет, когда двое дерутся? Кому, нам или своим союзникам, она откроет ворота Мессинского пролива для прохода кораблей?

Впрочем, сама Англия еще хранила свой гордый нейтралитет.

А на французской эскадре по-прежнему даже не знали, что Германия уже объявила войну Франции. На рассвете 4 августа адмирала Ляпейрера не слишком-то вежливо разбудили:

– Срочная радиограмма из Алжира!

– О Боже, что там еще стряслось? Читайте.

– “Гебен” уже громит своим главным калибром гавань Филиппвиля, а “Бреслау” обстреливает наш порт Боне...

На “Курбэ” подняли пары, заторопившись на запад, но там немецких крейсеров уже не было. Зато их обнаружили англичане, и при виде “Гебена”, спешащего на восток, в рубках “Индомитэбла” возникло немалое смятение. Кеннеди спрашивал:

– Между нами войны еще нет, и давать ли мне салют, дружески приветствуя германского адмирала Сушона?

Траубридж через оптику дальномера оглядел серые тени немецких крейсеров, грузно летящих в сторону Сицилии:

– Если мой коллега Вилли Сушон не поднял на “Гебене” своего адмиральского флага, значит, и нам давать салют не надобно. Срочно радируйте в Лондон, что я уже повис “на хвосте” у Вилли и выпускать его из своих рук не собираюсь...

Уайтхолл отвечал ему так, что от удивления можно было упасть с мостика: “Гебен” советовали задержать, сделав ему предварительное предупреждение. Кеннеди возмутился:

– “Гебен” – это же не домашняя кошка, чтобы хватать ее за шкирку! Предупреждение возможно только бортовым залпом, на который он ответит нам тем же, а тогда... в о й н а?

Эфир над Средиземным морем снова вздрогнул – Черчилль повторно радировал, что крейсера Сушона лучше оставить в покое до 5 августа, когда британский кабинет собирается объявить войну Германии. Сигнальная вахта доложила Траубриджу:

– Германские крейсера выбросили из труб хлопки густого дыма – буруны увеличились... уходят! Да, на всех оборотах винтов “Гебен” и “Бреслау” отрываются от нас...

Ясно, что Сушон рвался прямо в Мессинский пролив, куда англичане боялись соваться. Траубридж спокойно досмотрел, как в синеве моря утонули мостики и трубы немецких кораблей:

– Нам тоже отходить малым ходом... на запад.

Потеряв визуальный контакт с Сушоном, Траубридж отправил свои крейсера бункероваться углем в Бизерту, а легкий крейсер “Глостер” послал патрулировать возле Мессинского пролива. Между тем Сушон уже прибыл в Мессину, где комендант порта напоминал ему, что Италия остается нейтральной:

– Моему бедному народу даже в мирные дни не хватает на макароны, так зачем нам ввязываться в ваши дела? Будет лучше, если вы уберетесь отсюда в двадцать четыре часа.

– Мы обещаем вам это, – успокоил его Сушон...

Ночью он был разбужен шифровкой от гросс-адмирала Тирпица: СЛЕДОВАТЬ В ДАРДАНЕЛЛЫ. Правда, Турция, еще не завершив мобилизацию, прикидывалась сугубо нейтральной, но маска миролюбия сама упадет с лица султана, когда под окнами его гарема с грохотом положат якоря мощные германские крейсера... Сушон между тем не скрывал своего беспокойства, и оно было понятно из его размышлений.

– Меня, – говорил он, – сейчас тревожит самый насущный вопрос: куда делся Траубридж? Итальянские рыбаки болтают, будто его крейсера стерегут нас возле берегов Греции, дабы не допустить нас в Адриатическое море. Охотно верю, что это похоже на правду, но тут возможны всякие вариации на извечную тему: как полизать меду, чтобы тебя не покусали пчелы? В любом случае, – твердо решил Сушон, – гросс-адмирал Тирпиц прав: нам открыта дорога только на восток...

Покинув Мессину, “Гебен” и “Бреслау” ринулись на прорыв, их бронированные форштевни расталкивали сумятицу волн.

– Горизонт чист  ! – докладывали сигнальщики.

– Это подтверждает мое мнение, – говорил Сушон, – что Траубридж не желает связываться с нами... Кажется, его не будет беспокоить лишь ваше движение на восток.

Один только легкий крейсер “Глостер”, неожиданно появясь из утренней мглы, никак не отлипал от германских крейсеров, постоянно радируя на Мальту о своих маневрах. Конечно, в немецких экипажах он вызывал лишь жалкое презрение:

– Врезать бы ему из главного калибра, чтобы отстал... Нашему “Гебену” достаточно рыгнуть, чтобы эта английская шавка упала в обморок, задрав кверху лапки...

Однако доблестный “Глостер” сам врезал снаряд под ватерлинию “Бреслау”, и тогда вмешался “Гебен”, всей броневой мощью вставая на защиту слабого приятеля. Услышав рычание его орудийных башен, “Глостер” увильнул в сторону, тем более что Траубридж радировал ему – не рисковать. А в рубках “Гебена” штурмана уже раскладывали карты Эгейского моря:

– Стоит проскочить мыс Матапан, и все тревоги этой сволочной жизни останутся далеко за кормой, а мы попадем в блаженную страну восточной неги и пылких одалисок...

Вечером 10 августа турецкий султан Мехед V из окон своего дворца разглядел серые махины “Гебена” и “Бреслау”.

 

Русский посол в Стамбуле заявил великому визирю:

– Согласно международным правилам корабли воюющих держав могут находиться в нейтральных портах, каковы ваши, не долее одних суток, после чего Россия вправе требовать от вас разоружения немецких кораблей, интернирования их экипажей.

На этот демарш дипломата визирь султана отвечал:

– Все верно! Но ваш протест, господин посол, попросту неуместен, ибо пришедшие к нам “Гебен” и “Бреслау” уже давно куплены Турцией для нужд своего флота...

Вслед за этим эскадры Англии и Франции блокировали выход из Дарданелл в Эгейское море, словно запечатали пробкой бутылку: тем самым они давали понять Сушону, что ему лучше искать легких побед на водах Черного моря. Сазонов в эти же дни имел неприятную беседу с английским послом Бьюкененом:

– Не скрою, нам будет нелегко объяснить русской общественности, каким образом ваш могучий флот позволил крейсерам Германии благополучно проскочить в Дарданеллы, создав угрозу на юге России. Наши морские круги тоже не понимают этого!

Бьюкенен отвечал, что для него тоже останется непостижимым этот странный, почти нелепый прорыв немецких крейсеров:

– Осмеливаюсь думать, что случайное совпадение самых непредвиденных обстоятельств, что никак не может опорочить незапятнанной чести флага королевского флота.

– Возможно, – кивнул Сазонов, как бы нехотя соглашаясь с послом. – Но для нас, русских, несомненно одно: Россия обретает на Черном море опасного противника, а флот султана отныне правильнее именовать “германо-турецким”...

Англия была возмущена, газеты открыто винили Черчилля, а крикливые ораторы в лондонском Гайд-парке призывали:

– Адмирала Траубриджа пора тащить на виселицу...

Но сначала был награжден орденом Бани командир крейсера “Глостер” (“за дерзость и самообладание”), а затем потянули к ответу и адмирала Траубриджа. Суд британского Адмиралтейства жесток. За время своей очень долгой истории он безжалостно перевешал множество адмиралов за нарушение ими инструкций, хотя именно эти нарушения и приводили Англию к победам. Но Траубриджа трибунал оправдал, ибо, оказывается, секретные инструкции Адмиралтейства им нарушены не были...

Между тем Энвер-паша настырно, почти с мольбою просил Сушона принять командование над всем турецким флотом:

– Чин вице-адмирала вам заранее обеспечен, только устройте мне замечательный повод для нападения на Россию...

С гафелей крейсеров были спущены германские флаги, на мачты взметнулись турецкие флаги с полумесяцем. В кубриках немецкие матросы, хохоча во все горло, толпились возле зеркал, примеряя на свои головы красные мусульманские фески.

– Ого! – веселились они. – Мы так прекрасно выглядим, что теперь уже нестыдно показаться на бульварах Одессы...

Турция еще колебалась между войной и миром, но Берлин давил на Сушона, а Сушон давил на турок:

– Я пришел сюда не ради того, чтобы любоваться синевою Босфора. Каждый день, проведенный здесь без пользы для общего дела, я считаю позором для себя... и для вас!

Теперь Сушон угрожал не только черноморцам – калибр его орудийных башен устрашал и султана, говорившего визирю:

– Боюсь, если мы не объявим войну России, этот Сушон оставит от моего Сераля груду дымящихся головешек...

Судьба войны отныне целиком находилась в руках Сушона, который сознательно провоцировал Турцию к войне:

– Если войны нет, ее надо сделать. Уверен, что два-три хороших залпа по крышам Одессы – и Турецкая империя сама свалится в войну, как слепец проваливается в колодец...

22 сентября Сушон получил пакет от Энвера-пащи, который указывал, что всякое терпение иссякло: “Добейтесь господства на Черном море, найдите русский флот и атакуйте его без объявления войны...” Сушон сразу оживился:

– На турецкие эсминцы “Тайрет” и “Муавенет” посадить немецкие экипажи, но флаги нести русские. Огней не гасить!

В три часа ночи они ворвались в гавань Одессы, торпедируя русские корабли и обстреливая спящий город. Одновременно с этим “Гебен” обрушил снаряды на Севастополь, но отполз в сторону, получив три ответных снаряда с береговых батарей. В ту же трагическую осень “Гебен” огнем с моря разрушил вокзал и порт в Феодосии, а крейсер “Бреслау” бомбардировал Новороссийск. Немецкие снаряды рвались на улицах Поти...

Английский посол Бьюкенен только пожимал плечами:

– Casus belli! Это формальный повод к войне...

В ноябре черноморские броненосцы вступили в открытый бой с “Гебеном” у мыса Сарыч. “Гебен” получил прямые попадания в корпус, в команде было столько убитых и раненых, что Сушон, прикрываясь “шапками” дыма, счел за благо ретироваться. Но скоро отомстил обстрелом Батуми. Однако в конце года черноморцы с ним расквитались, поставив мины по его курсу, и флагман турецко-германского флота дважды содрогнулся при взрывах, после чего и потащился в ремонт, надолго выбитый из игры... Черноморцы сами начали бомбардировать Босфор!

Под конец войны и в канун революции русские моряки все-таки загнали “Гебен” и “Бреслау” в теснину Проливов, где они и прятались, словно крысы в норе, зализывая свои раны.

...Адмирал Вильгельм Сушон скончался в 1946 году, пережив гибель монархии Гогенцоллернов и крах гитлеровского режима. О нем все забыли... Я вспомнил Сушона, когда писал роман “Моонзунд”: ведь осенью 1917 года эскадра Сушона прорывалась к нашему Петрограду. Но это еще не конец истории.

 

– Уходящий от нас XX век оказался слишком трудным для каждого человека, и не все секреты его, военные и политические, расшифрованы до конца. Пусть читатель не посетует, если я снова вернусь к себе, крохотной песчинке, затерявшейся в стихийном хаосе грандиозных событий.

Недавно я задал себе вопрос: что я делал в феврале 1942 года? В ту пору я умирал от голода в блокированном Ленинграде, не имея даже пайки хлеба по карточкам, зато в конце месяца меня щедро “отоварили” 25 граммами какао в порошке... Я выжил назло всем чертям! Я выжил, еще не зная тогда, что именно в феврале 1942 года “стратегическая ошибка” Уайтхолла получила скандальное продолжение, о чем я тоже писал в своей документальной трагедии “Реквием каравану PQ-17”.

Да, это был скандал – весьма схожий с тем, какой случился в начале Первой мировой войны. Академик И. М. Майский, тогдашний посол в Лондоне, писал, что “два крупных германских военных судна “Шарнгорст” и “Гнейзенау”, ремонтировавшихся в Бресте (французском), прорвавшись через Ла-Манш и Па-де-Кале, ушли в Германию. Англичане были потрясены как не­обыкновенной дерзостью немцев, так и поразительной близорукостью собственной обороны”... Британское Адмиралтейство, столь гордое своими традициями и умением многое предвидеть заранее, совершило, казалось бы, непростительный промах. Гитлеровские крейсера удачно проскочили под самым носом английской брандвахты и укрылись в гаванях своего “рейха”. Англичане опять были разгневаны, требуя наказать виновных.

А кого наказывать? Во главе британского кабинета стоял опять-таки Уинстон Черчилль. “Он выглядел плохо, был раздражителен, обидчив, упрям. Депутаты (парламента) были критичны, взвинчены. Встречали и провожали Черчилля плохо”, – писал Майский, невольно придя к выводу, что прорыв крейсеров вызвал правительственный кризис.

Но еще подозрительнее казался прорыв линкора “Тирпиц” в фиорды северной Норвегии, где этот лучший линкор Гитлера растворился в заполярных туманах, как грозное привидение. Бросивший якоря на стоянке в Нарвике, на самом краю Европы, линкор уже не выглядел столь зловещей угрозой для Англии, ибо вся его мощь была направлена против нашего Северного флота.

Чувствуете, как невольно смыкаются, будто копируя одно другое, события в двух мировых войнах? И в обоих случаях видна рука Черчилля, отводившего грозу от берегов Англии, чтобы осложнить тяготы войны для нас, для русских...

А ведь нам тогда было и без того невыносимо трудно; наши войска отступали, кровью писались первые страницы Сталин­градской битвы. Северный флот не обладал тем могуществом, как английский, чтобы вступать в единоборство с “Тирпицем” и “Шарнгорстом”, а именно эти две “большие дубины” Гитлера постоянно угрожали нам из фиордов Норвегии.

Дальнейшее слишком хорошо известно. Летом 1942 года “Тирпиц” вышел на перехват союзного каравана, но был атакован нашей подводной лодкой “К-21”, после чего он надолго затаился в фиордах – на ремонте. Мне памятен и морозный декабрь 1943 года, когда из бухты Ваенга, где базировались наши эсминцы, ушла в море английская эскадра адмирала Фрейзера и вернулась обратно в Ваенгу после того, как разделалась с одиноким “Шарнгорстом”. Я не забыл заснеженные пирсы гавани, вдоль которых протянулись длинные ряды носилок, на которых стонали раненые английские матросы: они своей кровью расплачивались за политические “форс-мажоры” своего правительства.

“Стратегические ошибки” британского Адмиралтейства пришлось исправлять совместными усилиями союзных флотов, и всей правды о коварстве Уинстона Черчилля мы, конечно, еще не знаем. Но злокозненная подоплека давних событий еще долго будет привлекать внимание историков флота и тех политиков, которые не разучились выискивать аналогии между тем, что было вчера, что есть сегодня, и тем, что может случиться завтра...

Будем внимательны к истории – она наш учитель!

 

 

Зато Париж был спасен

 

В этой миниатюре я буду много цитировать...

Современник пишет: “Он умер совершенно одиноким, настолько одиноким, что о подробностях его последних минут ни­кто ничего не знает”. Советская Историческая энциклопедия подтверждает это: “Погиб при невыясненных обстоятельствах (по-видимому, застрелился)”.

Для начала разложим карту... Вот прусский Кенигсберг, а вот польская Варшава; если между ними провести линию, то как раз где-то посредине ее и находится то памятное место, где в августе 1914 года решалась судьба Парижа, судьба Франции!

Но летописцу следует быть последовательным.

 

Александра Васильевича Самсонова в шутку называли “Самсон Самсонычем” – за его геркулесово сложение, за многопудовую массивность тела, столь неудобную для лихого наездника. Это был опытный генерал кавалерии, окончивший Академию Генштаба, с юности крепко и яростно воевавший. Последний раз он сражался с японцами; после боев под Мукденом он пришел на перрон вокзала – прямо из атаки! – к отходу поезда. Когда в вагон садился генерал Ренненкампф (по кличке “Желтая опасность”), Самсонов треснул его по красной роже:

– Вот тебе, генерал, на вечную память... Носи!

Ренненкампф скрылся в вагоне. Самсонов в бешенстве потрясал нагайкой вслед уходящему поезду:

– Я повел свою лаву в атаку, надеясь, что эта гнида поддержит меня с фланга, а он просидел всю ночь в Гаоляне и даже носа оттуда не выставил...

В 1908 году Самсонов был назначен туркестанским генерал-губернатором и много сделал для развития этого края. Он осваивал новые площади под посевы хлопка, бурил в пустынях артезианские колодцы, проводил в Голодной степи оросительный канал. Летом 1914 года ему исполнилось 55 лет; он был женат на красивой молодой женщине, имел двух маленьких детей. Вместе с семьей, спасаясь от ташкентской жары, генерал-лейтенант выехал в Пятигорск, где мечтал провести отпуск, чтобы подлечиться минеральными водами. Но 1 июля в Сараеве грянул суматошный выстрел гимназиста Гаврилы Принципа, что дало повод Ярославу Гашеку начать свой роман о похождениях бравого солдата Швейка словами: “А Фердинанда-то убили...”

– Австрийского эрцгерцога убили сербы, – говорил Самсонов жене, – и правильно сделали, что убили. Но как бы эти выстрелы ни обернулись для нас войнищей, какой еще не бывало.

– Ты думаешь, Россия вступится? – спрашивала жена.

– О Катенька! Не вступится, так ее заставят вступиться...

Настал тот период мировой истории, который запомнился всему человечеству под казенным названием “июльский кризис”. Весь жаркий, душный июль Европа спала тревожно. Дипломаты торопливо перелистывали тексты прежних договоров, а в штабах военные открывали пуленепробиваемые сейфы, извлекая из них планы дислокаций и развертывания войск в боевые порядки...

Россия не объявляла войну Германии.

Германия сама объявила войну России.

Самсонов вернулся в гостиницу с пятигорского телеграфа:

– Когда на Россию нападают, Россия должна защищаться. Катенька, бери детей и возвращайся в Ташкент, а меня требуют в Петербург... Кажется, мне дают целую армию!

Военный министр Сухомлинов сказал ему при встрече:

– А-а, вот и вы, голубчик... Какие великие события мы переживаем, правда? Сейчас немцы уже на подходах к Парижу, идет жестокая битва на Марне, и французы взывают о помощи. Мы должны ударить по Пруссии, имея общую дирекцию – на Кенигсберг. Вам дается Вторая армия, которая от Польши пойдет южнее Мазурских болот, а Первая армия двинется на Пруссию, обходя Мазурские болота с севера.

– Кто будет командовать Первой армией?

Сухомлинов нажал на столе кнопку звонка.

– Попросите Павла Карловича, – сказал он адъютанту.

В кабинет, колыхаясь громадным чревом, сильно сопя от ожирения, не вошел, а скорее вкатился на коротких ножках... Ренненкампф!

– Вот ваш сосед с правого фланга, – сказал Сухомлинов. – Впрочем, вы знакомы. Клещи ваших армий должны сомкнуться за Мазурскими болотами, в которых и увязнет все прусское воинство...

Народные толпы осаждали редакции газет. Парижане ждали известия о наступлении русских, а берлинцы с минуты на минуту ждали, что германская армия войдет в Париж... Всю ночь стучал и стучал телеграф: французское посольство успокаивало Париж, что сейчас положение на Марне круто изменится, – Россия двумя армиями сразу вторгается в пределы Восточной Пруссии!

 

Об этом писали, пишут и еще будут писать... Известно, что русская армия мобилизовывалась за 40 дней, а германская за 17 дней (это понятно, ибо просторы России не сравнить с территорией Германии!). Но если от 40 отнять 17, то получится, что в запасе Германии 23 дня, – за эти 23 дня кайзер должен успеть, пройдя через Бельгию, разгромить Францию, после чего, используя прекрасно налаженный железнодорожный транспорт, перебросить все свои силы против русской армии, которая к тому времени еще только начнет собираться возле границ после мобилизации. Однако положение Парижа было уже настолько отчаянным, что две русские армии – Самсонова и Ренненкампфа – рванулись в бой 4 августа – раньше окончания мобилизации! Скрупулезно продуманный “план Шлиффена” затрещал сразу же, как только русский солдат шагнул в Восточную Пруссию, ибо теперь немцы вынуждены ослабить натиск на Францию и посылать войска против России – раньше тех 23 дней, что предусмотрены их стратегами...

Теперь читателю ясна подоплека этого дела!

Но мы не “задавили немцев количеством”. Факты давно проверены: кайзеровских войск в Пруссии было в полтора раза больше, нежели русских. Немецкий генерал Притвиц, узнав, что корпус Франсуа уже вступил в бой, велел ему отойти, но получил заносчивый ответ:

– Отойду, когда русские будут разгромлены мною...

Отойти не удалось: пришлось бежать, бросив всю артиллерию. Но перед этим Франсуа успел похвастаться по радио своей легкой победой над русскими. “Ах, так?..” И немецкие генералы погнали солдат в атаку “густыми толпами, со знаменами и пением”. Немцы пишут: “Перед нами как бы разверзся ад... Врага не видно. Только огонь тысяч винтовок, пулеметов и артиллерии”. Это был день полного разгрома прусской армии, а те из немцев, кто умел бегать, побили в этот день все рекорды... В летопись русской военной славы вписалась новая страница под названием ГУМБИНЕН! Черчилля никак нельзя причислить к друзьям России, но даже он признал после войны: “Очень немногие слышали о Гумбинене, и почти никто не оценил ту замечательную роль, которую сыграла эта победа”. Зато эту победу как следует оценили в ставке кайзера Вильгельма II.

– Притвица и Франсуа в отставку, – распорядился он.

Гумбинен открывал дорогу на Кенигсберг; берлинские газеты вопили на весь мир, что в пределы непорочной Пруссии вторглись дикие косоглазые орды, которые вспарывают животы почтенным бюргерам и разбивают черепа младенцев прикладами. На самом же деле даже бургомистры прусских городов, захваченных русскими, отмечали идеальный порядок. Очевидец пишет: “Правда, один солдат срезал шелковую обивку мебели себе на портянки. Однако дальше того, что можно съесть и выпить, нарушение интересов населения не пошло... После Хиросимы и Нагасаки, после зверств в Корее, когда я вспоминал дни, проведенные на русском фронте в 1914 г(оду), мне они представлялись сказкой из эпохи рыцарского романтизма!”

Русские вступали в города, из которых немцы бежали, не успев закрыть двери своих квартир и магазинов; на кухнях еще топились печки, в гостиных горели лампы, на плитах – горячие кофейники. А на стенах домов висели яркие олеографии, изображавшие чудовищ в красных жупанах и шароварах, с пиками в руках; длинные лохмы волос сбегали вдоль спины до копчика, из раскрытых ртов торчали клыки, будто кинжалы, а глаза как два красных блюдца. Под картинками, чтобы никаких сомнений не оставалось, было написано: “Русский казак. Питается сырым мясом германских младенцев”.

– О, Kosaken, Kosaken, – вздыхали на улицах немцы.

– Отчего вы так их боитесь? – спрашивали офицеры.

– Пасторы уже давно предупреждали нас в проповедях, что в темных лесах Сибири, где еще не ступала нога культурного человека, водятся особые звери – казаки: если война начнется, русские натравят этих зверей на нашу бедную Пруссию...

В занятые русскими города возвращались из лесов бежавшие жители. Им было велено открыть магазины и продолжить работы в мастерских. Если хозяин лавки не находился, русские ее запирали, а комендант накладывал на замки печати. Большинство немцев, которых назвать бедными было никак нельзя, охотно становились в длинные очереди, чтобы получить пайку русского солдата. Олеографии с изображением казаков со стен не срывали: для контраста...

Однажды глубокой ночью на бивуаке в лесу Самсонов проснулся оттого, что тишину прорезало дивное пение сильного мужского голоса. Конвойные казаки поднимались с шинелей:

– Поёть лихо. Пойти да глянуть, што ли?

Александр Васильевич двинулся вслед за ними в глубь прусской чащобы. Светила луна, и на поляне они увидели германского офицера с гладкобритым, как у актера, лицом, который, прижав руку к сердцу, хорошо поставленным голосом изливал душу в оперной арии. Самсонов долго стоял возле него, сцепив в задумчивости пальцы.

– Я – великий Тангейзер, – вдруг сказал немец, – но моей Элизабеты уже не вернуть...

Казаки вознамерились было отвести его к кострам русского бивуака, но сумасшедший певец начал яростно отбиваться.

– Оставьте его, беднягу, – велел Самсонов. – Он, видимо, не перенес разгрома своей хваленой армии. Бог с ним!

Париж и Лондон умоляли Петербург – жать и жать на немцев не переставая; с берегов Невы сыпались телеграммы в Варшаву; из Польши в Пруссию, вздымая тучи пыли, мчались автомобили марки “Рено”; генштабисты, обвешанные аксельбантами, буквально в спину толкали Самсонова: “Союзники требуют от нас – вперед!” Александр Васильевич уже ощутил свое одиночество; Ренненкампф после битвы при Гумбинене растворился где-то в лесах и замолк...

– Словно сдох! – выразился Самсонов. – Боюсь, как бы этот ферфлюхтер не повторил со мной шутки, которую он выкинул под Мукденом... Тогда мы все в крови будем плавать!

 

Оказывается, в германских штабах о столкновении двух генералов на перроне мукденского вокзала было известно – и немцы учитывали даже этот пустяк. Сейчас на место смещенных Притвица и Франсуа кайзер подыскивал замену... Он говорил:

– Один нужен с нервами, а другой совсем без нервов!

Людендорфа взяли прямо из окопов (с нервами) и Гинденбурга – из уныния отставки (без нервов). Армия Самсонова, оторвавшись от тылов, все дальше погрязала в гуще лесов и болот. Не хватало телеграфных проводов для наведения связи между дивизиями. Обозы безнадежно отстали. Узкая колея немецких железных дорог не могла принять на свои рельсы расширенные оси русских вагонов. Из-за этого эшелоны с боеприпасами застряли где-то возле самых границ, образовав страшную пробку за Млавой.

– Если пробка, – сказал Самсонов, – пускай сбрасывают вагоны под откос, чтобы освободить пути под новые эшелоны...

Варшава отбила ему честный ответ, что за Млавой откоса не имеется.

Солдаты шагали через глубокие пески – по двенадцать часов в день без привального роздыха. “Они измотаны, – докладывал Самсонов. – Территория опустошена, лошади давно не ели овса, продовольствия нет...” Армия заняла Сольдау: из окон пучками сыпались пули, старые прусские мегеры с балконов домов выплескивали на головы солдат крутой кипяток, а добропорядочные германские дети подбегали к павшим на мостовую раненым и камнями вышибали им глаза. Шпионаж у немцев был налажен превосходно! Отступая, они оставляли в своем тылу массу солдат, переодетых в пасторские сутаны, а чаще всего – в женское платье. Многих разоблачили. “Но еще больше не поймано”, – докладывали в штаб. Самсонов карманным фонарем освещал карту:

– Но где же, черт побери, Ренненкампф с его армией?

Первая армия под началом “Желтой опасности” не пошла на соединение со Второй армией, и Гинденбург с Людендорфом сразу же отметили эту “непостижимую неподвижность” Ренненкампфа; между прочим, русское главнокомандование знало, что Ренненкампф уклонился в сторону, но почему-то не исправило его маршрута; таким образом, Самсонов оказался один на один с германской военщиной, собранной в плотный кулак... Гинденбург и Людендорф провели бессонную ночь в деревне Танненберг, слушая, как вдали громыхает клубок яростного боя. Тут им принесли радиограмму Самсонова, которую немцам удалось раскодировать. Людендорф со значением сказал:

– Самсонова от Ренненкампфа отделяет лишь сто миль...

Немцы начали отсекать фланговые корпуса от армии Самсонова, а Самсонов, не зная, что его фланги уже разбиты, продолжал выдвигать центр армии вперед – два его корпуса ступили на роковой путь! Армия замкнулась в четырехугольнике железных дорог, по которым войска Людендорфа и маневрировали, окружая ее. Правда, здесь еще не все ясно. До нас дошли слухи, что Самсонова поначалу среди окруженных не было. Но, верный долгу, он сам верхом на лошади проскакал под пулями в “мешок” своей армии.

При этом он якобы заявил штабистам:

– Я буду там, где и мои солдаты...

Курсирующие по рельсам бронеплатформы осыпали армию крупнокалиберными снарядами. Прусская полиция и местные жители, взяв на поводки доберманов-пинчеров, натасканных на ловле преступников, рыскали по лесам, выискивая раненых. Очевидец сообщает: “Добивание раненых, стрельба по нашим санитарным отрядам и полевым лазаретам стали обычным явлением”. В немецких лагерях появились первые пленные, которых кормили бурой похлебкой из картофельной шелухи, а раненым по пять-шесть дней не меняли повязок. “Вообще, – вспоминал один солдат, – немцы с нами не церемонятся, а стараются избавиться сразу, добивая прикладами”. Раненый офицер, позже бежавший из плена, писал: “Пруссаки обращались со мной столь бережно, что – не помню уж как – сломали мне здоровую ногу... Во время пути они курили и рассуждали, что делать со мною. Один предлагал сразу пристрелить “русскую собаку”, другой – растоптать каблуками мою физиономию, третий – повесить...” Людендорф беседовал с пленными на чистом русском языке, а Гинденбург допрашивал их на ломаном русском:

– Где ваш генерал Самсонов?

– Он остается с армией.

– Но вашей армии больше нет.

– Армия еще сражается.

В лесах и болотах, простреленная на просеках пулеметами, на переправах встреченная броневиками, под огнем тяжелой крупповской артиллерии, русская армия не сдавалась – она шла на прорыв! Документы тех времен рисуют нам потрясающие картины мужества и героизма русских воинов... По ночам, пронизав тьму леса прожекторами, немцы прочесывали кусты разрывными пулями, рвавшимися даже от прикосновения к листьям. Это был кошмар! Гинденбург с Людендорфом вынуждены были признать, что русский солдат чрезвычайно стоек. Германские газеты откровенно писали: “Вся эта попытка прорыва являлась чистым безумием и в то же время геройским подвигом... русский солдат выдерживает потери и дерется даже тогда, когда смерть является для него неизбежной”.

Американский историк Барбара Такман в книге своей (которая была любимой книгой президента Джона Кеннеди) пишет, что Самсонов, мучимый приступом астмы, выходил из окружения пешком; спички давно кончились, и было нечем осветить картушку компаса; солдаты шли во мраке ночи, держа друг друга за руки, чтобы не потеряться; среди них шагал и Самсонов. “В час ночи он отполз от сосны, где было темнее. В тишине ночи щелкнул выстрел. Офицеры штаба пытались найти его тело, но не смогли”.

Итак, он застрелился! Но... так ли это?

Сейчас у меня в руках редкая книга – записки тех, кто вырвался из окружения. Один офицер пишет, что последний раз он видел Самсонова на опушке леса, склонившимся над картой. “Вдруг громадный столб дыма окутал наш штаб. Один из снарядов ударился в ствол дерева, разорвался и убил генерала на месте...”

Где правда – этого мы уже никогда не узнаем!

Известие о гибели Самсонова не сразу дошло до русского народа; еще долго блуждали темные легенды, будто его видели в лагере военнопленных за колючей проволокой, где он, переодетый в гимнастерку, скрывался под видом рядового солдата. Вдова его Екатерина Александровна – под флагом Красного Креста! – перешла линию фронта, и немцы показали ей место могилы мужа. Она узнала его лишь по медальону, в котором он хранил крохотные фотографии ее самой и своих детей. Самсонова вывезла останки мужа на родину, и Александр Васильевич был погребен в селе Егоровке бывшей Херсонской губернии... В одной из первых советских книг, посвященных его армии, о нем сказано с предельной ясностью: “НАД ТРУПОМ ПОГИБШЕГО СОЛДАТА ПРИНЯТО МОЛЧАТЬ – ТАКОВО ТРЕБОВАНИЕ ВОИНСКОЙ ЭТИКИ, И НИКТО НЕ МОЖЕТ УТВЕРЖДАТЬ, ЧТО ГЕНЕРАЛ САМСОНОВ ЭТОЙ ЧЕСТИ НЕ ЗАСЛУЖИЛ”.

 

В 1914 году немцы так торопились увековечить Гиненбурга, что памятник ему в Берлине соорудили из... досок. Здесь же лежала груда ржавых гвоздей и молотки. Желающий выразить свое уважение к кайзеровской военщине брал молоток и засаживал в памятник гвоздь... Сделав все для фашизации Германии, фельдмаршал Гинденбург 30 января 1933 года передал власть Гитлеру и вскоре скончался. Гитлер с большой помпой повез хоронить его как раз на то место, где возле деревни Танненберг были окружены войска армии Самсонова. В коричневой рубахе штурмовика, с большущим ножом у пояса, как мясник, Гитлер выступал над гробом, грозя кулаком в сторону СССР, после чего целовал ручки великовозрастным дочерям Гинденбурга. А Людендорф на похороны не поехал, ибо он завидовал непомерно раздутой славе покойного маршала.

Немецкому обывателю внушили, что Гинденбург взял в плен 90 000 русских солдат, но это – ложь. Ибо вся армия Самсонова насчитывала 80 000 человек. Теперь мы знаем бухгалтерию этой битвы: в плен попали лишь 30 000, больше 20 000 штыками пробили дорогу на родину, еще 20 000 остались ранеными на поле боя, остальные погибли или пропали без вести. Немецкий генштаб был вынужден признать: “Русские дрались как герои, и никакую жертву они не считали большой для спасения чести своего оружия!” Наши историки проделали колоссальную работу, чтоб выяснить, кто прав, кто виноват, что мы выиграли и что проиграли. Теперь вывод сделан. “ВОСТОЧНО-ПРУССКАЯ ОПЕРАЦИЯ СТАЛА ПРИМЕРОМ САМОПОЖЕРТВОВАНИЯ РУССКОЙ АРМИИ ВО ИМЯ ОБЕСПЕЧЕНИЯ ОБЩЕСОЮЗНИЧЕСКОЙ ПОБЕДЫ” – так пишут историки сегодня.

В двадцатых годах, когда наша страна тяжело переживала последствия разрухи, экономической блокады и голода, бывшие наши союзники пытались урвать от СССР старые (еще царские) долги. Тогда у нас вышла книга под характерным названием “Кто должник?”, в которой прямо поставлен вопрос: кто кому должен? Русские вам или вы должны русским? Гибель армии Самсонова брошена на весы беспристрастной истории: мужество наших солдат спасло Париж в августе 1914 года. Именно поэтому “план Шлиффена” сразу рухнул, а трезвые головы в Берлине уже тогда осознали, что война Германией проиграна. Проиграна не за столом Версаля в 1919 году – она проиграна в топях Мазурских болот еще в августе 1914 года! Но это далось дорогой ценой – ценой русской крови...

Да, армия погибла. Да, она принесла себя в жертву.

Благодаря ее гибели Париж и был спасен от оккупации.

Так строится ныне схема исторической справедливости.

Других мнений не может быть!

 

Нам осталось последнее – разобраться с Ренненкампфом.

Когда из болот Пруссии перестали откликаться радиоголоса армии Самсонова, командование велело Ренненкампфу развернуть свою армию на юг, чтобы выяснить обстановку. Павел Карлович, получив такой приказ, сел в автомобиль; забулькал мотор – и умчал генерала в глубокий тыл... В такой трагической истории, как эта, необходим конец, какой бывал в драмах периода классицизма, чтобы добродетель восторжествовала, а зло было наказано.

Такой конец существует, и не мной он придуман!

Место действия – Таганрог, время – март 1918 года.

Ф. И. Смоковников (из мещан города Витебска) копался на огороде возле одного из домишек на окраине города. Он был уже стар, и было видно, что в огородных делах разбирается слабо. Так, ковырял землю лопатой – больше для приличия.

Соседи уже заметили, что огородник боялся белых, боялся и красных, зато поджидал немецких оккупантов:

– Вот немцы придут, кулаком трахнут – порядок будет!..

Ночью в дверь его дома постучали.

– Гражданин Смоковников, откройте, пожалуйста...

Он открыл дверь. На пороге стояли чекисты:

– Гражданин Смоковников, вы и есть Ренненкампф?

– Впервые слышу. Какой еще там Ренне...

– Ну, пойдемте. Хватит дурака валять.

Боровоподобная личность “Желтой опасности” была настолько выразительна, а его портреты так часто мелькали на страницах газет, что отпираться было немыслимо. Ренненкампф понимал, что большевики не станут гладить его по головке за то, что в 1905 году он возглавил карательные отряды в Сибири. Но большевики коснулись и последних событий на фронте:

– Ну-ка, расскажите: как вы предали армию Самсонова?

Царская власть не рассчиталась с ним. Белогвардейская контр­разведка Врангеля тоже проморгала “огородника”. Вот и получилось, что за гибель армии Самсонова пришлось держать ответ уже перед Советской властью... Возмездие за август четырнадцатого было неизбежно, и ревтрибунал вынес ему смертный приговор.

“В расход!” – как говорили тогда...

 

 

Гусар на верблюде

 

Однажды, листая русскую периодику за 1916 год, я увидел статью некоего А. К. Булатовича “Моя борьба с имяборцами на святой Горе” (то есть на Афоне). Статья тогда не заинтересовала меня, но в памяти надолго отложилось имя автора:

– Александр Ксаверьевич Булатович!

“Наверное, какой-нибудь монах, не умевший ладить с владыками церкви”, – легкомысленно решил я тогда. Но представьте мое удивление, когда имя этого человека я встречаю в справочной литературе: 1870 год рождения означен лишь приблизительно, а дата его смерти в 1910 году оставалась под знаком вопроса. Наконец, листая подшивку журнала “Искры” за 1913 год, я вдруг обнаруживаю портрет красавца гусара, помещенный во весь разворот громадной страницы, внизу которой написано: “А. К. БУЛАТОВИЧ, герой аристократического Петербурга”. Понятно, что через три года после смерти в энциклопедии не мог же он сделаться героем высшего света столицы... Тут что-то не так!

– Кто знает Булатовича? – спрашивал я друзей.

– Мы не знаем, но будем ждать рассказа от тебя.

– Увы! – отвечал я. – В своей персональной картотеке я отыскал лишь его сестру Наталью, умерла она “смолянкой” еще до выпуска из института. А вторая сестра Мария Ксаверьевна, княгиня Орбелиани, доныне проживает в Канаде. Эти Булатовичи – харьковские уроженцы. Вот и все, что мне известно...

Шли годы, но я не забывал о Булатовиче, не в силах совместить воедино баловня аристократического Петербурга с его распрями на святой Горе. Наконец, выяснил, что за год до революции Булатовича нашли убитым выстрелом в спину (!) в своем имении на Украине. Но... опять “но”, все запутывающее. По другим известиям, Булатовича видели в Одессе 1918 года, живым и невредимым, а куда он потом делся – это вы можете гадать, сколько вашей душеньке угодно.

– Не человек, а какая-то загадка, – говорил я тогда.

Догадываетесь, как я обрадовался, раздобыв солидную книгу самого А. К. Булатовича “С войсками Менелика II”, изданную в Петербурге в 1900 году; на обороте титульного листа имелась отметка: “Печатано по распоряжению Военно-Ученого Комитета Главн. Штаба”. Я мог бы на этом и смирить свое любопытство, если бы мне не подсказали, что имя Булатовича до сих пор пользуется народным почетом в Абиссинии, как тогда называли нынешнюю Эфиопию... Вот тут я возмутился! Почему, черт побери, русских людей помнят за рубежом, а у себя дома их позабыли столь прочно, будто их никогда не существовало? Я уж молчу о Европе, но вся Азия, даже Африка тоже наполнены русскими именами, произнося которые, тамошние жители с уважением снимают шляпы... Нельзя нам забывать о Булатовиче!

Сто лет назад Харьков оставался еще провинцией, но славился своим университетом. Безжалостная статистика скрупулезно подсчитала, что к началу XX века квартир с клозетами в городе было 1109, а ванны имела лишь 321 семья. В этом городе проживала вдова безвестного полковника, которой, я так думаю, было не очень-то легко управиться со своим Санечкой – еще гимназистом.

– Почему ты не желаешь быть как все? – упрекала она сына. – Почему я должна каждый день трястись от страха, что мой сыночек опять выкинет какой-нибудь фокус?

Саша Булатович отвечал матери обстоятельно:

– Если мне дана жизнь, я не желаю шляться по тропинкам, уже проторенным до меня, ибо это, мамочка, очень скучно.

– Вот свернешь себе шею, – предрекала мама.

– Зато я не буду похожим на всех других...

По опыту собственной жизни я, автор, извещен в непреложной истине: человек, если хочет что-то сделать, обязан ставить перед собой непосильные цели – только в этом случае он сделает намного больше других! Если же он будет беречь себя, выполняя лишь “норму”, как все, то после него мало что останется... Булатович еще с гимназической скамьи ставил перед собой непомерные задачи, чтобы преодолевать непосильные трудности. Даже в мелочах он все доводил до крайности: на уроках гимнастики отжимался на руках больше всего класса, а домашнее сочинение, на которое отводился месяц, писал за одну ночь. На выпускном торжестве педагоги прочили Булатовичу дорогу в университет без экзаменов, но он поверг их в удивление.

– Нет! – заявил юнец. – Я решил все иначе и завершу образование в Александровском лицее, где со времен Пушкина свято хранились традиции культа высокой грамотности.

Директор гимназии отвел Булатовича в сторонку:

– Пожалейте свою бедную мать, у которой нет денег на ваши сумасбродства. Разве ваши предки внесены в “Бархатную Книгу”? Или вы надеетесь на знатную родню в Петербурге?

– Знатной родни в столице я не имею.

– А матушка разве богата, чтобы платить за подготовку в пансионе, которая обходится в четыреста пятьдесят рублей, не давая никаких гарантий для поступления в Лицей?

– Я надеюсь только на собственные знания.

Вот и Петербург! Перед грозным синклитом экзаменаторов Булатович держал себя так, будто от самой колыбели предназначен судьбой в лицеисты, и был принят в числе самых первых. Впрочем, со времен Пушкина в Лицее многое изменилось, и в его дортуарах порхали уже не священные музы, а летала на помеле злостная ведьма карьеризма. Лицеисты со знанием дела судили о выгодах “сидения” в различных департаментах, с толком перебирали столичных девиц на выданье, имевших большое приданое, чтобы с места в карьер заложить основы благополучия... В 1891 году лицейская пора миновала. Но при вручении дипломов повторилась та же примерно история, что и в харьковской гимназии. Булатович вдруг заявил, что от диплома отказывается:

– Мне карьера чиновника ненавистна, и потому прошу определить меня в... гусары! Но я непременно желаю начинать службу с рядовых, таков уж мой дурацкий характер.

Из рядовых он быстро выслужился в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка и закачался в седле под мотив старинной гусарской мелодии, принесенной с берегов польской Вислы:

 

Гусары, гусары – малеваны дети,

Каждая паненка за вами полети...

 

Русских гусар издавна овевала романтика военной славы, а какое женское сердце не вздрагивало, когда являлся гусар, красивый и статный, весь в золотых бранденбурах на груди, при сабле и ментике через плечо, умеющий пировать и всегда готовый к атаке. Да, все было в жизни корнета – и восхищенные взоры женщин, и дуэли на сумрачных рассветах, и кутежи с ящиками выпитого шампанского, и безумные ночи напролет под надрывное пение недотрог-цыганок. Корнет Булатович (“знаменитый Сашка”, как гласила о нем светская хроника) обрел славу лихого наездника, брал первые призы на скачках “чизл-степп” в Царском Селе, а вечерами с треском распечатывал колоду карт:

– Господа, не пора ли всем нам испытать судьбу?..

Но судьба сама испытывала его. Булатовича уже не тешили призывные взоры красавиц, не соблазняли золотые жетоны, полученные на ипподромных скачках со взятием барьеров. Пришло время передернуть карту судьбы, чтобы не быть похожим на всех. Военный министр Ванновский получил от “знаменитого Сашки” прошение, чтобы его включили в состав отряда Красного Креста, отъезжавшего на помощь народу Абиссинии (Эфиопии).

Ванновский, уже старик, пожелал видеть юного гусара:

– Корнет, объясните свое поведение. Что вы там собираетесь делать? Или у вас имеется медицинское образование?

– Я не врач, – отвечал Булатович, – и согласен довольствоваться ролью санитара. Для того заранее изучаю медицину.

– Из лейб-гвардии в санитары? – не поверил министр.

– Я уже давал воинскую присягу и полагаю, этого вполне достаточно, дабы оставаться честным человеком, а русский гусар обязан приходить на помощь во всем слабым и беззащитным...

 

Победа при Адуа! Как мы гордимся битвою при Полтаве, а немцы гордятся Седаном, так абиссинцы-эфиопы славились сражением при Адуа, удивившим весь мир. Босоногая армия негуса Менелика, вооруженная луками и стрелами, учинила разгром итальянской армии, и в Европе политики поняли, что – нет! – не вся Африка им покорна.

Это случилось в 1896 году. После битвы при Адуа в Аддис-Абебе скопилось множество раненых, а лечить их было некому. Менелик II просил помощи у Петербурга, и он послал миссию Красного Креста, а чисто медицинская помощь России имела значение военно-политическое. Но еще в пути русская миссия известилась, что итальянцы, обозленные своим поражением, не позволяют ей высадиться в африканском порту Массауа; зато французы сами предложили свой порт Джибути. Булатович, проявив эрудицию, говорил врачам:

– Все бы ничего, но от Джибути до Аддис-Абебы еще четыреста миль пустыни, и – никаких дорог! Наконец, вот-вот начнется сезон дождей, а это вам не русский грибной дождичек, местные ливни в горах смывают путников в пропасти...

Положение осложнялось, ибо Менелик II не знал о прибытии русских в Джибути, встречный караван верблюдов негус отправил прямо в Массауа. Сам же город Джибути напоминал сонное царство нищих арабов и негров, поголовно засыпающих ровно в полдень, чтобы переспать время нестерпимого зноя, а море, кишащее от обилия акул, никак не манило своей прохладой. “Нас акулы не трогают, – говорили аборигены... – Акулам очень нравится только мясо белого человека...” Булатович никак не мог отыскать в Джибути местного жителя, согласного ехать до Аддис-Абебы курьером, даже донские казаки из конвоя отказывались:

– На лошадях мы – хоша до Парижу! А верблюдов мы знать не знаем, нам и глядеть-то на них противно...

Булатович подсчитал, что верблюд, делая в час не более восьми миль, способен достичь Аддис-Абебы не раньше пяти суток пути, и надо спешить, пока не грянули сезонные ливни. Два заезжих араба за большие деньги согласились быть его проводниками. Александр Ксаверьевич обрядился в бурнус, обмотал голову полотенцем, вроде чалмы, и решил оседлать верблюда. Да, понял он сразу, верблюд – это не лошадь, качало на горбу так, будто попал в сильный шторм, а раскрытый над головой зонтик не спасал от жары. Вечером французский телеграф принял депешу из Петербурга: корнет Булатович произведен в поручики.

– За один час езды на верблюде надо бы сразу давать жезл маршала, – сказал Булатович врачам миссии.

Проводы были печальны. Все понимали, что Булатович жертвует собой, дабы спасти будущее миссии, но... кто спасет его самого? Не было доверия и к проводникам, языка которых Булатович не понимал, как не понимали его и сами арабы. В самый последний момент доктор Шусев даже прослезился.

– Милый мой юноша, – сказал он Булатовичу, – на кой черт губить красоту и молодость? Не лучше ли вернуться в Россию?

– Тогда и сыщу я себе бесчестье, – отвечал поручик...

Джибути остался позади. Для человека, не рожденного в шатре кочевого бедуина, езда на горбу верблюда – пытка, и в конце первого дня Булатович свалился наземь, словно мешок. Но так же лежали и его проводники, а утром один из них отказался следовать далее. Голодные гиены, посверкивая глазами, уже предчуяли близкую добычу. Булатович разогнал гиен выстрелами. Вода скоро кончилась, а зонтик от жары не спасал. Лишь на третьи сутки встретилась жалкая деревушка племени галласов. Они дали своих проводников, уже настоящих, и в конце четвертого дня пути Булатович увидел перед собой окраины Аддис-Абебы, похожей на большую деревню. Менелик II и его свита не верили глазам, когда перед дворцом “Геби” спешился русский офицер.

– Приношу глубокие извинения, – сказал негус, – что моя столица, “новый цветок” моего государства, еще не протянула рельсы до порта Джибути... Мы обзавелись пока лишь телефоном. Не хотите ли оповестить русскую миссию о своем прибытии?

Когда миссия Красного Креста прибыла в столицу, Булатович уже стал среди эфиопов героем, а всех русских они считали таким же “булатом”. Скоро телеграф Джибути принял из Петербурга депешу: “Булатович был признан “лучшим кавалеристом России”, хотя и пересек пустыню верхом на верблюде. Русские врачи до осени 1896 года вылечили пятнадцать тысяч раненых, а поручик служил санитаром, уже научившись делать простейшие операции. Тогда же врачи создали для эфиопов курсы, положив начало медицинскому образованию в Аддис-Абебе. Когда миссия отъехала на родину, Булатович остался в семье Менелика, быстро освоив речь эфиопов. Военное министерство дозволило ему провести в Абиссинии целый год, он писал о себе: “Я достиг западных границ Абиссинии и перешел реку Баро, дотоле не исследованную ни одним европейцем. На обратном пути я побывал в низовьях реки Дидессы, в долине Голубого Нила...” Совсем неожиданно его отозвали на родину, Менелик II сказал на прощание:

– Передай в Петербург своим расам-генералам, что пора нашим странам обменяться посольствами. Два года назад я отправил в Петербург принцев Дампто и Белякио своими послами, но теперь мой бедный народ нуждается в постоянной помощи от России!

 

Плохо скрытая неприязнь, с какой Булатовича встретили на родине в военных кругах, была непонятна, но зато столичная интеллигенция тепло приветствовала отважного наездника, проникшего в африканские дебри, еще неизвестные европейцам. Верный своему принципу – никогда не щадить себя, он очень быстро написал книгу “От Энтото до реки Баро”. С его лица еще не сошел африканский загар, когда эта книга увидела свет, а Генштаб ее раскритиковал. Булатович недоумевал – за что? Сомнения разрешились в конфликте, в котором Россия не желала участвовать. Италия – после Адуа – отступилась от Абиссинии, которой теперь угрожали два более опытных колониальных хищника – Англия и Франция. Менелик спешно просил Петербург о помощи.

Его чрезвычайный посол говорил Николаю II:

– Царь царей, мой великий негус-негести Менелик Второй, наследник красы и мудрости царицы Савской, пленившей мудрого царя Соломона, взывает о чрезвычайном посольстве России, желая видеть в столице и своего друга “булат”-Булатовича.

Опередив посольство, в октябре Булатович был уже в Аддис-Абебе. Негус выслал ему навстречу белого коня, на котором поручик и въехал в столицу, воины Менелика несли над ним походный паланкин. Булатович поспел как раз к сбору войск. Дворец негуса был наполнен воинственными расами – начальниками отрядов. Царица Таиту поднесла русскому гостю кубок с вином, а Менелик доверительно раскатал перед ним карту:

– С севера надвигается французский корпус Маршана, с юга угрожают английские войска генерала Китченера. Если мы сейчас не вступим в пределы Эфиопского нагорья и не покорим земли Каффы, эти шакалы залезут в нашу страну. Их надо опередить!

Каффа оставалась загадкой, там процветала работорговля, оттуда вывозили кофе и слоновую кость. Булатович и сам не заметил, как и когда сделался военным советником при негусе, а это было даже опасно. Менелик сам же и сказал поручику:

– Меня предварили, будто на тебя готовится покушение, ибо в моей армии нет белых людей, и ты можешь принести нам несчастье. Очень прошу – будь осторожнее.

Булатович не верил этому, и охотников служить в его отряде набралось достаточно. О нем ходила слава, что он способен, как рядовой воин-эфиоп, питаться сырым мясом и утолять жажду из любой лужи, а своих раненых воинов сам же излечивает от ран. В беседе с негусом Булатович указал на карте озеро Рудольфа:

– Меня, поверьте, не волнуют крокодилы и бегемоты, но я хотел бы провести геодезическую съемку своего маршрута от самой Аддис-Абебы до этого таинственного острова...

Готовясь в дальний путь, Булатович ради тренировки проделал длинные кавалерийские пробеги в пустынях, где и нажил острый ревматизм, ибо по ночам температура была близкой к минусовой. “Болезнь причиняла мне такие страдания, – вспоминал поручик, – что одно время я не в состоянии был сесть, забраться в седло без посторонней помощи...”

– Ведь если сказать кому-либо – никогда не поверят, чтобы в Африке человек схватил ревматизм. Увы, это так...

Объявили поход, и на пиру во дворце негуса боевой рас Вальде-Георгиес поклялся Менелику пройти через Каффу как ветер и пленить каффского короля с его женами. При этом, как писал Булатович, “рас одним залпом опустошил гигантский кубок, который бросил потом вверх с такой силищей, что он, ударившись в потолок, разлетелся вдребезги”. Отряд Булатовича, входивший в армию раса Георгиеса, насчитывал 30 воинов при 19 ружьях, помощниками поручика были эфиоп Тадик и рядовой гусар Костя Залепукин, сопровождавший его от самого Петербурга. Булатович выступил в декабре. Он маскировал цели похода, говоря, что решил поохотиться на слонов. В пути часто встречались следы древнейшей эфиопской культуры. Мужчины в деревнях носили плащи, заворачиваясь в них, как римляне в тоги, а все женщины были в длинных рубашках до пят. Русских они угощали медом, разливая его в рога буйволов, словно в бокалы. Вожди племен гордились чудовищными браслетами из слоновьих ступней – широких, словно подсолнухи. В этой первозданной глуши Булатович с Костей не раз смеялись, встречая медные рукомойники московских фабрик или тульские самовары. В реках и озерах резвились гигантские гиппопотамы, которые по ночам фыркали иногда с такой оглушительной мощью, будто рвались динамитные петарды...

Во всех отвоеванных областях Менелик II, человек грамотный и гуманный, под страхом смерти запрещал работорговлю. Но в отдаленных селениях Булатович еще встречал иногда рабынь, бедра которых были обернуты кожаными полотенцами, отрезанными от шкур буйволов. Костя же Залепукин обладал ростом Гулливера, на него взирали как на чудо из чудес, прозвав гусара “зохоно” (с л о н). Какова же была его радость, когда в тени древних смоковниц, под сенью мимоз и ароматных акаций гусар, вчерашний парень из деревни, нашел ягоды... ежевики.

– Родимая ты моя! – закричал гусар. – Еще бы мне клюкву сыскать, так будто домой в Россию попал... – Зато вот бананы ему не нравились. – У нас в деревне картошка куда как вкуснее огурцов энтих со шкурой...

Хотя отряд Булатовича и входил в армию Георгиеса, но поручик сознательно уклонялся от участия в битвах, зато он всюду лечил больных, фотографировал красавиц, местные царьки допускали его в свои гаремы, где за ним следили евнухи с хлыстами из бычьих хвостов. Фрейлины местных “королев”, надушенные розовым маслом и сандалом, были удивительно похожи на русских цыганок. Булатович даже шепнул Залепукину:

– Так и хочется открыть шампанского, швырнуть им под ноги сотенную, чтобы они спели нам “Не вечернюю”...

Близилась Каффа, и Георгиес заранее отдал приказ: “Слушай! Слушай! Слушай! Кто не слушает, тот враг. Воины! Собирайтесь с силами. Горе тому, кто опоздает и упустит счастливый случай стяжать себе славу”. В темном лесу Залепукин спросил:

– А что это за людишки там по деревьям прыгают?

– Это, Костя, еще не люди, а пока только обезьяны.

– Надо же! Без билета прямо в зверинец попали...

Маршрут Булатовича почти совпадал с путями армии раса; эфиопы ходили на войну семьями: воин-муж шагал впереди с кувшином масла или меда на голове, жена тащила походную утварь, а дети несли оружие отца. Земли Каффы украшали бамбуковые леса и финиковые рощи. “Чарующая красота, – писал потом Булатович, – словно я попал в заколдованный лес из “Спящей красавицы”. Каффа отстала от эфиопов в культуре настолько, что утратила даже свою древнюю письменность. Потомки рабов и племенной аристократии уже сами не помнили, за что и когда воевали их предки, чьи кости и черепа валяются среди пышных и ароматных цветов. Абиссинцам, умевшим громить даже европейские армии, было нетрудно покорить Каффу, опережая нашествие в эти края опытных колонизаторов – Маршана и Китченера... Булатович все время вел солнечные наблюдения, составлял карты маршрутов (потом эти его карты долгое время служили единственным путеводителем по Эфиопии и Каффе для всех европейцев)...

В городе Андрачи, каффской столице, Булатович ближе сошелся с расом Георгиесом, помогая ему советами, и он не скрывал, что до самого озера Рудольфа на картах расплылось “белое пятно неизвестности”. Георгиес говорил Булатовичу, что кафф­ский король Тченито бежал от него в леса:

– И пока не привезу его в Аддис-Абебу вместе с женами, до тех пор никто не скажет, что мне повезло.

Хлынули ливни, начались эпидемии и падеж скота. “Войска раса, – писал Булатович, – были истощены голодом и болезнями. От множества трупов в Андрачи стоял нестерпимый смрад”. Булатович сам же и утешал раса, впавшего в уныние, как умел, лечил больных, и, наконец, король Тченито попался в плен вместе со своими женами. Сняв с руки три тяжеленных золотых браслета, Тченито протянул их расу Георгиесу:

– Ты муж из мужей, но я тоже достоин твоего уважения...

Состоялся победный пир, и не “вино лилось рекой”, а лился один лишь мед. Но даже трезвые эфиопы напоминали Булатовичу пьяных: потрясая оружием, они наперебой похвалялись своими подвигами и трофеями. Эта церемония называлась “фокыр” вроде клятвы – быть в бою непременно мужественным, и Георгиес внимательно выслушивал каждого, потом спрашивая:

– Говоришь ты красиво! Но кто поручится мне за тебя?

Дающий клятву называл своего поручителя, после чего получал кубок меда и садился на место. Булатович открыл бутылку с шампанским и сказал, что она у него последняя:

– Я выпью за победу неустрашимых войск негуса-негести...

Они еще не ведали орденов, храбрецов награждали золотыми серьгами, щитами из серебра или набрасывали им на плечи шкуры леопардов. Головные же повязки из львиных грив (“амфара”) отличали народных героев, гордились ими так же, как русские солдаты крестами святого Георгия.

 

Снова поход! Шли тропами диких слонов, из густой травы вылетали убийственные стрелы. Булатович не мог видеть голодных детей: животы у них непомерно вздулись, а коленные суставы резко обострились. “Несчастные дети – записывал он, – дрожа от холода, искали в траве кости, дрались меж собой из-за внутренностей дохлого барана...” Отряд вступил в земли неизвестных миру племен, их речь не понимали даже проводники. Когда Булатович выразил желание напиться (жестами), дикари принесли воду в стволе бамбука. На громадных сикоморах висели высохшие тела повешенных, в грудных клетках которых дикие пчелы роились с гудением, словно в ульях. Булатович строго указал воинам своего отряда – не обижать жителей, и весь свой боевой пыл они растрачивали в воинственных плясках.

– Чисто лезгинка, – похваливал их Залепукин...

За расом двигалась тридцатитысячная армия. Полководец негуса ходил босиком, но при золотом оружии, а голову он укрывал широкополой фетровой шляпой американского ковбоя.

– Трудно выбрать дорогу, – говорил рас. – Мы еще не бывали в этих краях, и... куда вести всю армию негуса?

Булатович, понятно, стремился к озеру Рудольфа. Случайно, разведуя местность, он отыскал в траве отстрелянные гильзы и – вот чудо! – грязную страницу из “Теории вероятности” на итальянском языке (это были следы итальянской экспедиции). Возле палатки поручика всегда толпились больные, из леса выносили раненых. Приходилось лечить кровавый понос, класть в лубки руки и ноги, зашивать раны от копий и даже от зубов крокодилов. Перед пленными Булатович всегда помахивал веткой, что означало: не бойтесь, у меня самые мирные намерения:

– Есть ли впереди нас очень большое озеро?

– Нет, озера мы не знаем, – понимался ответ.

– Видели ли вы “гучумба” (европейца)?

– Видели, они в деревне ловили куриц...

Очевидно, неподалеку блуждали солдаты майора Макдональда, спешившие на выручку своего Китченера, – они скрывались. Но еще никто не указал путей к озеру Рудольфа, и Булатович уповал едино лишь на компас. Соли не стало, ее заменяли перцем; эфиопы поливали свою еду желчью убитых животных. Вокруг царило безлюдье и безводье. Стада зебр бродили вровень с робкими антилопами, в иле пересохшего русла виделись следы слонов и носорогов. Мучила жажда, каждый искал хотя бы грязную лужу... Вдруг открылась взорам полоса речной воды, поверх которой чернели неподвижные чучела дремлющих крокодилов. Казалось, отряд у цели пути, когда пленная проводница заявила, что дальше безводная пустыня. Армия негуса заволновалась, желая возвращаться назад, и сам отважный Георгиес начал беспокоиться.

Булатович понял – требуется крутое решение. Он взял таблетку хины и велел проводнице открыть рот пошире.

– Если говоришь неправду, – заявил он ей, – ты умрешь от этого страшного яда. Но скажи правду – и останешься живой.

Женщина с ужасом в глазах указала рукой на юг.

– Либо ие унто (есть ли там хлеб)? – спросили ее.

– Ие (есть), – тихо отвечала она.

Крокодилы в реке Омо, еще никем никогда не пуганные, совсем не боялись людей. Войска раса вступили в страну изобилия, где среди кукурузных полей бродили стада рогатого скота и ослов. Наконец, пленные показали, что до озера два дня пути. Сразу забили литавры, заиграли на дудках. Здесь жило неизвестное племя хромых мужчин, у которых были подрезаны поджилки ног.

Александр Ксаверьевич сообщил Георгиесу:

– Я не понял с их слов, кто наказал их вечною хромотою, но реку Омо они называют Няням... Сейчас твои воины, о великий непобедимый рас, радуются, что их “привели в хорошую землю”. Будем же радоваться и мы тому, что могучий “царь царей” (негус-негести) вывел Абиссинию к озеру Рудольфа.

Булатович однажды поджаривал на ужин мясо на ослином жире, когда в палатку к нему воины раса внесли мальчика – всего в крови, жестоко истерзанного лесными дикарями.

– Мы нашли его в камышах, – сказали воины, – он лежал возле воды. Судя по всему, ни отца, ни матери он не знает...

С трудом залечив раны мальчика, Булатович испытал к нему трогательную нежность и сказал Залепукину:

– Я назову его Васькой... будет он Василием Александровичем, и пусть он станет для меня родным сыном.

На голове “сыночка” он остриг два вшивых пучка волос, снял с его шеи нитку глиняных бус, средь которых торчали два крокодиловых зуба. А на картах Африки, там, где находится залив Лабур, выступающий в синеву озера Рудольфа, вскоре появилось новое географическое название – Васькин мыс, знай наших!.. По возвращении Булатовича в Аддис-Абебу “царь царей” наградил его высшим отличием воина – золотым щитом и золотой саблей, а русский посол Власов, что-то хмыкнув, вручил телеграмму:

– Военное министерство спешно отзывает вас на берега Невы, и я подозреваю, что вас ожидают некоторые неприятности...

19 июля 1898 года Александр Ксаверьевич был уже в русской столице, одетый строго по форме, и, вызывая удивление прохожих на Невском проспекте, он вел за руку чернокожего мальчика. Знакомым он очень охотно представлял своего Ваську:

– А вдруг он станет Ганнибалом, и в его потомстве обнаружится новый великий поэт, каков был наш Пушкин?

Удивительно быстро он написал солидную монографию о неизвестных окраинах Абиссинии, снабдив ее картами, и научный мир России сразу признал его заслуги, зато вот военная клика, живущая под аркой Главною штаба, встретила фурор Булатовича с откровенной неприязнью, а Николай II даже запретил ему носить золотое оружие. Надо полагать, генералов раздражало своеволие гусара, вдруг ставшего военным советником Менелика II по выбору самого негуса, а не по приказанию царя.

Но поручик Булатович вскоре... п р о п а л!

Забеспокоились друзья, заволновались женщины, давно и безнадежно в него влюбленные, журналисты обрыскали все притоны столицы и нашли Булатовича в мрачной келье Афонского подворья – в грубой рясе послушника он постигал истины Ветхого и Нового Заветов, готовясь к монашескому пострижению.

– Оставьте меня, – сказал он ищущим его, – я ушел из вашего мира, дабы обрести мир иной... ближе к Богу!

Никто не мог объяснить поступок Булатовича, который от гусарской лихости и науки вдруг обратился к духовному подвижничеству, чаящему откровения свыше. А старые гусары только посмеивались:

– Вы, профаны, еще не знаете нашего “знаменитого Сашку”! Кто же поверит в его смирение, ежели под рясой отшельника стучит бравурное сердце лихого гусара?..

 

Булатович принял пострижение с новым именем отца Антония и очень быстро (опять-таки быстро!) выдвинулся в иеросхимонахи Никифоро-Белозерского монастыря, известного очень строгим, почти тюремным режимом. Лишь однажды (в 1906 году) его жизнь была нарушена поездкой в Аддис-Абебу, куда он отвез Ваську, возросшего на русских хлебах, но вдруг затосковавшего по своей родине. Скорее всего, эта поездка была очень далека от “родительской” лирики, ее, пожалуй, лучше считать секретной командировкой – не “из-под арки” Генштаба, а от Певческого моста столицы, где располагалось министерство иностранных дел. После этого визита в Авдис-Абебу Булатович с ангельским смирением вернулся в монастырь, и о нем постепенно забыли.

Так тянулось время в бдениях и молитвах до самого 1911 года, когда забили тревогу в Департаменте тайной полиции:

– Отец Антоний исчез, скрывшись из монастыря.

– Бежал? Куда он бежал, выяснить.

– Сами ничего не знаем. Видать, бежал к своим эфиопцам. В гусарском полку сказывали, что у него там жена осталась...

Булатович был обнаружен в древней афонской обители, что на юге греческой Македонии, возле Эгейского моря, откуда два дня пути до Одессы – пароходом, конечно. Афонские монастыри, укрытые в горных лесах, внешне напоминали крепости; толстые стены, узкие амбразуры, ворота железные, и, попав в эту “фортецию”, монах полностью отрекался от общения с грешным миром. На Афоне подвижничали греки, сербы, грузины, болгары и русские, подчиненные константинопольскому патриарху.

Булатович сразу заметил, что на Афоне братство делится на аристократов и плебеев. Не стану вдаваться в подоплеку религиозных распрей, скажу кратко: постулаты веры были для Булатовича лишь удобным поводом для возмущения братии. Пока “плебеи” замаливали чужие грехи, сутками простаивая на коленях, уже высохшие от скудоедания, “проэстосы” (аристократы) занимали в монастырях по пять-шесть комнат, убранных с восточною роскошью, они носили богатые одежды, не отвращались от мяса даже во дни постные, а рядовых монахов они содержали в кельях на положении своих рабов и прислужников...

Вот тут-то в Булатовиче и проснулся былой гусар:

– Если крепости не сдаются, их надобно взрывать...

Авторитет его был в ту пору непогрешим, и вокруг него собрались тысячи сторонников, готовых сбросить ненавистное иго зажравшейся афонской элиты. В богословских диспутах, свободно цитируя ветхозаветных отцов церкви, Булатович призывал монахов к восстанию и даже... даже создал “боевые дружины”. Из Петербурга члены Синода срочно прислали на Афон знающих теологов, но они были опозорены Булатовичем, эрудиция которого оказалась выше званий ученых академических богословов. Газеты всего света вдруг оповестили читателей, что на Афоне возник еретический бунт, во главе которого объявился какой-то странный русский гусар, по слухам женатый на черной, как сажа, эфиопке, обвешанной с ног до шеи золотыми браслетами. Патриарх из Константинополя отбил телеграмму в петербургский Синод, чтобы там не дремали, ибо дело зашло далеко...

Очень даже далеко зашло это дело! С русского парохода “Херсонес” был выброшен военный десант, солдаты брали святую обитель штурмом, разрушая груды баррикад, сооруженных Булатовичем по всем правилам военной фортификации. Около тысячи русских монахов были взяты в плен, всех их тут же оболванили наголо, как новобранцев, монашеские одежды с бунтарей были сорваны.

Жандармы пристально вглядывались в лица пленников:

– Тю-тю! А самого-то Булатовича уже нетути...

13 июля 1913 года пароход “Херсонес” вывалил на пристань Одессы-мамы крикливую и безалаберную, кое-как одетую толпу расстриженных монахов, и всем бунтарям было объявлено:

– Ваше счастье, что главный заводила сумел удрать, а то бы всех вас – под суд, и вы бы еще у нас расчирикались.

– А куда нам теперича? – спрашивали расстриги.

– Знать вас не знаем! Катитесь на все четыре стороны...

Департамент полиции не сомневался, что Булатович нашел приют в Аодис-Абебе, где у него давние связи с негесом. Но однажды ночью министр внутренних дел Маклаков был разбужен телефонным тревожным звонком, агент охранки доложил:

– Булатович здесь же, где дежурю и я.

– А где ты сегодня дежуришь?

– В ресторане у Кюба.

– А что Булатович?

– Ужинает с известной вам этуалью Зизи, которая дерет по червонцу только за скромную беседу с нею.

– Следи! Брать будем сразу, – решил министр...

С гусаром решили расправиться без суда, объявив Булатовичу, что он высылается в имение матери Луцы-ковку, где и надобно ему проживать под надзором полиции (без права выезда в города империи). Но как только Булатович появился в Луцыковке, к нему сразу сбежались невесть откуда все расстриги, вы­дворенные с Афона, а газеты запестрели сообщениями, что Булатович устраивает на Харьковщине “коммуну”, где бывшие подвижники желают проживать единой семьей по законам равенства и братства.

– Опять ересь! – заволновались в Синоде...

Было печатно объявлено, что иеросхимонах отец Антоний еще не лишен духовного сана, а значит, подвластен юрисдикции Святейшего Синода, и скоро он предстанет перед судом церкви, яко еретик и безбожник. Неизвестно, куда бы теперь бежал Александр Ксаверьевич, но тут началась война с Германией, и отец Антоний сразу оказался на фронте. Правда, ему не вернули офицерского звания, он довольствовался ролью рядового солдата-разведчика, проявившего в боевых делах самую дерзкую храбрость.

Но однажды из разведки он не вернулся.

– Пропал Сашка! – горевали солдаты. – А уж был парень-хват, столько пленных побрал, что пора бы Георгия на шею ему...

На этот раз Булатовичу не повезло – он сам оказался в плену. Однако, верный себе, он скоро разоружил охрану лагеря и вывел из плена большую группу солдат, вернувшись в свою же часть. Здесь он, всеми почитаемый, был вызван к начальству:

– Александр Ксаверьевич, – сказали ему, – мы и сами толком не понимаем, в чем тут дело, но вот пришла из Питера бумага, чтобы вас удалить с фронта, как неблагонадежного. И велено вам иметь жительство в своей Луцыковке...

В своем имении он успел только поправить могилу покойной матери, а рано утром Булатович был найден убитым выстрелом в спину – такова версия. Очевидно, кому-то было очень нужно, чтобы его на этом свете не стало. Все бумаги Булатовича свалили в сельскую церковь, а потом и сожгли вместе с церковью. Впрочем, как я уже писал вначале, Булатовича будто бы видели потом в Одессе, как будто бывал он замечен в форме полковника, и при ставке Деникина... Опять версия!

Как много домыслов вокруг этого незаурядного человека!

 

Неожиданно меня пронзила догадка: разве не мог Булатович вернуться в Абиссинию-Эфиопию, где его многие знали и уважали, где у него был сын Василий Александрович, получивший образование в России, как и очень многие эфиопы в ту давнюю пору.

Я извещен, что до недавнего времени, нам уже близкого, в Эфиопии еще проживало немало людей, получивших в России военное и университетское образование, и они, эти люди – совсем недавно! – рассказывали нашим журналистам:

– Честно говоря, нам ведь нелегко забыть прошлое! Особенно грустно зимою... Ваши курские соловьи перелетают каждый год из России зимовать в нашу страну, и, когда мы слышим их пение, невольно вспоминаются молодость, русская жизнь, широкие пиры в застольях, и нам... нам хочется говорить по-русски!

 

На этом я и желал бы закончить свой долгий рассказ, если бы не странное письмо от читателя Г. Г. Афанасьева из села Константиновки Николаевской области. Он прочел мою миниатюру о вольном казаке Ашинове и сообщил следующее: “В с. Васильевке Белогорского района Крымской области живет (если верить его словам, а я слышал это сам от него) потомок легендарного А. К. Булатовича, работает он вроде бы агрономом в колхозе имени XXII партсъезда...”

 

 

Был город, которого не было

 

У стола прокурора – еще один свидетель:

– Как сейчас вижу – лежит голая мертвая женщина. Груди и правая рука у нее отрублены. Левый глаз вынут заостренною палкой. Палка с этим же глазом воткнута в землю. Недалеко от убитой всажен кол в землю. На колу – грудной младенец. Изо рта младенца торчит грудь, отрубленная у его матери.

– Свидетельница Петрова, подойдите к столу. Отвечайте.

– ... девочка была еще жива. Один глаз ей вырезали. На одной щеке срезана лентой кожа. На руке пальцы отрублены. Правая нога завернута назад и привязана к спине лентой кожи, срезанной со щеки. Конец этой ленты прибит гвоздем к кости... А сама девочка, вы не поверите, была еще жива!

– Свидетель Пастухов, вы были в красных партизанах?

– Да, был. У нас в отряде много народу умерло.

– Свидетель, отчего они умерли?

– От этого.

– Отчего от “этого”? Выражайтесь яснее.

– Умерли от ужасов, которые они там видели...

– Свидетельница Анисова приехала из деревни?

– Здеся... Они всех изрубили! Насиловали с десятилетних и кончая старухами. Мужу моему отрезали нос, вырвали язык, а глаза выжгли раскаленным шомполом. Разве это забудешь?

– Свидетельница, знаете ли вы атамана в лицо?

– А как же! Вон он сидит... в серой сатиновой рубашке. Я видела его, когда он к нам на село в церковь приезжал.

– Что он там делал, в церкви, свидетельница?

– А ничего не делал. Только сказал потом, чтобы мы принесли жареных куриц и угощали его адъютантов.

– Благодарю. Вы свободны, свидетельница...

Шел народный суд. Судили черного атамана Б. В. Анненкова и его начштаба генерал-майора Н. А. Денисова – люди они были еще молодые и внешне вполне приличные, даже высокообразованные.

Процесс проходил в 1927 году в городе Семипалатинске, в столице дикого степного раздолья. За сотни верст шли по доброй воле свидетели. Толпами двигались из деревень, чтобы посмотреть на легендарного “зверя”. Театр имени Луначарского не мог вместить всех людей, и многие свидетели ждали вызова в суд на улице. Вся наша страна следила за этим процессом, газеты публиковали подробные стенограммы речей. На митингах люди требовали для Анненкова самой лютой казни – без суда и следствия.

Прокурор сам поседел от ужаса, пока вел этот процесс.

– Свидетель Сидоркин, вы служили в банде Анненкова?

– Это уж так. Точно. Пострадал.

– Обнажите свою грудь...

На груди бандита – выжженное каленым железом тавро: череп под крестом, скрещение двух костей и множество змей-гадюк, которые, расползаясь по телу, опутывают мрачную эмблему атамана.

– Застегнитесь. Вы тоже участвовали в убийствах?

– Уже помилован... мне амнистия выпала.

– Не об этом спрашивают. Отвечайте по существу.

– Ну, приходилось. Может, кого и убил – не помню.

– Свидетель Сидоркин, – велел прокурор, – расскажите подробнее об отступлении отряда Анненкова в Китай...

И вдруг атаман Анненков гортанно выкрикнул одно слово.

Не русское! Скорее всего восточное слово.

Одно лишь слово – никому в суде непонятное.

Свидетель сжался, будто его огрели дубиной по затылку.

Прокурор обратился к подсудимому атаману:

– Повторите, что вы сейчас сказали свидетелю.

Загадочная улыбка выгнула тонкие губы атамана.

– Свидетель Сидоркин, что вам сейчас сказал подсудимый?

Но одного слова атамана оказалось достаточно, чтобы свидетель онемел. Анненков снова превратил его в своего сообщника!

...Недавно в Новосибирске вышла интересная брошюра В. Ша­лагинова о конце черного атамана. Автор, еще молодым студентом, видел Анненкова на суде. Он перелистал шесть томов допросов, решив выяснить: какое же слово произнес тогда атаман? Конечно, протоколы суда его не зафиксировали. Анненков свободно владел французским, английским, китайским, монгольским и разговорными наречиями Туркестана. Первые два языка отпадают. Вряд ли слово китайское. Может, жаргонное? Шалагинов пришел к мысли, что это страшное слово может быть только местного происхождения.

И он нашел это слово – вот оно:

– К а р а г а ч!

Да, именно это слово и выкрикнул на суде черный атаман. Шалагинов стал выяснять смысл этого слова и узнал, что так назывался город, КОТОРОГО НИКОГДА НЕ СУЩЕСТВОВАЛО.

А между тем он... был! Все-таки был он, проклятый!

 

Банда атамана Анненкова началась с 24 сабель, а затем превратилась в корпус всадников... Под напором Красной Армии она откатывалась прочь, оставляя после себя смрадные изувеченные трупы, дымя на бивуаках гашишем и опиумом, пьяно отрыгивала атаманщина злющей маньчжурской “ханшей”. В составе банды числились: табун скаковых лошадей атамана, парикмахерская атамана, гардероб атамана, утонченная кухня атамана, тело­хранители атамана, хор песенников атамана, оркестр народных инструментов атамана и личный зверинец атамана, в котором – лучше людей! – уживались волки, медведи и лисицы. Был еще шут (точнее – рассказчик анекдотов). Надо всем этим табором реяло мертвенно-черное знамя с черепом и костями, поверх которого белели слова: С НАМИ БОГ И АТАМАН. Шевроны, вензеля, аксельбанты, бранденбуры – ими, сложно и вычурно, переплетались рубахи всадников.

Наконец, эта орава докатилась до той незримой черты, за которой Россия кончалась навсегда. Здесь, на рубеже Китая, атаман Анненков велел зачитать манифест, обращенный к армии:

“Славные бойцы, два с половиною года мы с вами дрались против большевиков... Теперь мы уходим вот в эти неприступные горы и будем жить в них до тех пор, пока вновь не настанет время действовать... Слабым духом и здоровьем там не место! Кто хочет оставаться у большевиков – оставайтесь. Не бойтесь. Будете ждать нашего возвращения... Думайте и решайтесь сейчас же”.

После этого команда – спешиться, оружие класть на землю.

А когда приказ исполнили, Анненков повелел:

– Всем отойти от оружия на шестьсот шагов...

Между рядами людей и брошенного ими оружия встала, цикая плевками, шеренга телохранителей атамана в черных рубахах.

Анненков, стоя в стороне, ждал, когда люди примут решение.

Одни подходили к нему и целовали стремя его коня:

– Мы с тобой, атаман... возврата нет! Но их было мало, а большая часть отряда покинула его:

– Прости, атаман, но мы останемся на родине...

– Хорошо, – сказал атаман, щурясь из-под челки на яростный блеск подталых снегов в горах. – Повоевали, попили, погуляли... расстанемся по-доброму, как друзья. Я не сержусь. Я знал, что такие сыщутся. И заранее все приготовил. Сейчас вы пойдете в город Карагач, где вас ждут подводы и запасы провианта.

Армия Анненкова разошлась в разные стороны, как два враждующих корабля. Атаман ушел в Китай, другие потянулись обратно в Семиречье, где киргизы из Алаш-орды сопровождали их в загадочный Карагач... Шли семейные офицеры, шли казаки с женами и детьми. Следы людей быстро заносило песчаными вихрями.

Сам же Анненков, скатившись с гор, клином врезался в территорию “Поднебесной империи”, а когда перед ним встала, бравируя количеством, китайская армия, атаман разбил ее в клочья, так что от китайцев ничего не осталось. Но в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Китайским властям все же удалось арестовать атамана: три года Анненков провел в заточении, откуда его выпустили по настоянию англичан. Выйдя из тюрьмы, он стал в китайском обществе желанной особой – за ним ухаживал сам Чжан-Цзо-Лин, вокруг атамана на цыпочках ходили консулы – французский и китайский. Анненкова стали прочить в главнокомандующие всеми боевыми силами на Дальнем Востоке:

– Вот фигура! Крепкая, как монолит, безо всяких компромиссов с совестью. И, заметьте, сэр, совсем не сентиментален...

Но “монолит” неожиданно дал трещину. Анненков не принимал никаких предложений – ни от Китая, ни от Европы, ни от своих собратьев по движению. Все эти годы он внимательно, с завидною усидчивостью следил за укреплением в мире авторитета СССР.

В 1926 году наш пограничник, стоя на часах, увидел, как две фигуры стараются пересечь рубеж. Щелкнул затвор винтовки:

– Стой, кто идет? Стрелять буду.

– Да не пугай, мы уже пуганые, – ответили ему. – Идет домой черный атаман Анненков... Слышал такого?

– А с тобой кто крадется?

– Мой начштаба – генерал Колька Денисов.

Дерзким возвращением на родину потомок декабриста Анненкова доказал, что он человек мужественных решений. Конечно, при первом же допросе был задан деликатный вопрос:

– Борис Владимирович, как вы могли решиться? Вы же весь в крови замученных людей. На что вы надеялись, переходя границу? Ведь мы вас миловать не собираемся.

– Я это знаю, – отвечал Анненков, и в показаниях ОГПУ написал следующее: “Белое движение немыслимо и не нужно... Советская власть признана всеми народами Советского Союза, и при полной поддержке создается сильное государство”. – Потому я и пришел, – сказал атаман, – что не хочу больше бороться с вами. Нет, я не устал, я понял! Учтите, что я вернулся добровольно и сейчас твердо стою на платформе советской власти...

А когда в Семипалатинске его вели в здание суда, он с ухмылкой читал лозунги на красном коленкоре, которые держали на древках жители степей: “СМЕРТЬ ЧЕРНОМУ АТАМАНУ!”

Суд продолжался. Дело разбухало от крови.

Все было ясно, и вдруг... гортанный выкрик атамана:

– К а р а г а ч!

– Свидетель, что сказал вам сейчас подсудимый?

– Не знаю я... ничего не слышал... отпустите с Богом!

 

Постепенно суд выяснил, что единства в армии Анненкова не было. Среди головорезов находились и такие, что были неспособны служить с атаманом по чувству... совести! Иногда злостные враги советской власти соглашались сдаться красным, лишь бы не участвовать в страшных изуверствах, когда под пение молитвы насиловали женщин, когда пьянствовали, сажая трупы убитых вперемежку с их же убийцами, и бандиты обнимали трупы, дружески уговаривая мертвецов выпить с ними за компанию.

В мучительстве всегда есть ненормальность, и здоровый человек органически протестует против насилия... Ярушинская бригада Семиреченской армии Анненкова, устав от крови, однажды взбунтовалась. Анненков послал на усмирение свой китайский полк, и в непроходимых алакульских камышах китайцы вырезали бунтовщиков.

Цифра всех убитых Анненковым вообще не поддавалась учету. Никак не давалась суду и цифра уничтоженных атаманом своих же “братьев-атаманцев”. Засыпанные песками трупы “выпадали” из портфелей следствия, чем ловко пользовались ухищренные адвокаты. Анненков вывел на рубеж 18 000 человек из состава своей армии. Естественный вопрос: куда же делись остальные? Их не могли найти. Степные ветры глушили голоса сгинувших в безвестности...

Их так бы и не нашли никогда, если бы не случайность. Во время процесса с китайской стороны в область Семиречья въехал советский консул. Его сопровождали в автомобильной поездке: начальник погранзаставы, секретарь Фурманова и шофер. Не доехав до озера Ала-Куль, все вышли из машины.

– Кажется, это они, – сказал консул, мрачнея...

Перед взорами путников открылась долина, в которой лежали пять гигантских могил, одна из которых уже была вскрыта кочевниками, доверху наполненная перемешанными костями. Здесь и покоились анненковцы, покинувшие атамана в каменных воротах Джангара и повернувшие от рубежа назад – на родину!

Так отыскался Карагач – город, которого никогда не было.

Люди в надежде шли в этот город, а увидели могилы, заранее для них выкопанные. Здесь все уже было приготовлено для их массового уничтожения... И атаман Анненков точно рассчитал удар по свидетелю, когда убил его лишь одним словом:

– Карагач! – Очевидно, атаман знал свидетеля как участника этой дикой расправы, и тот сразу онемел...

“КАРАГАЧ” – вот последнее слово подсудимого.

Выездная сессия Верховного Суда СССР обвиняла Анненкова не только в убийстве крестьян и коммунистов – его судили и за убийство большей части своего же отряда.

Государственный обвинитель сказал:

– Мы судим Анненкова не за убеждения... не за монархизм в мыслях, платонический и мечтательный. Мы судим его за монархизм, конкретно проявленный в действиях!

Новосибирские адвокаты с большим умением, иногда блистая старомодным остроумием, защищали Анненкова и его нач­штаба Денисова. Атаман еще до революции получил по суду год и четыре месяца тюрьмы за отказ вывести свою часть на расстрел восставших – один плюс. Атаман не сразу поднял черное знамя, а пришел с фронта в Сибирь под красным знаменем – второй плюс. Атаман добровольно сдался ОПТУ и, как сам удостоверяет, сейчас находится на “платформе” советской власти – третий плюс...

Но тяжесть преступлений против народа была столь велика, что приговор мог быть очень краток – п у л я!

 

В те годы кинематография по свежим следам событий отсняла фильм “Анненковщина” – получилась добротная, насыщенная трагизмом лента, и жаль, что наше поколение не видело этого фильма. Дети до шестнадцати лет, конечно, на просмотр “Анненковщины” не допускались. Я посмотрел его в тринадцать лет, в блокированном Ленинграде, когда все возрастные понятия были резко смещены в сторону смерти...

В сибирских степях “анненковщину” еще помнят.

Да и разве можно забыть?

 

 

Мясоедов, сын Мясоедова

 

В Московском училище живописи, ваяния и зодчества ожидали визита высокого начальства, когда в кабинет князя Львова, директора училища, ввалился швейцар и пал в ноги:

– Ваше сиятельство, стыда не оберемся... избавьте!

– В чем дело, милейший? – удивился князь и только тогда заметил, что швейцар перепоясан, словно кушаком, толстою железною кочергой. – Да кто ж это тебя так, братец мой?

– Опять Ванька... Мясоедов, сын Мясоедова! Завязал курям на смех, а мне-то каково в дверях гостям кланяться?

Владимир Милашевский писал: “Оригиналом из оригиналов, уникумом, перед которым все меркло, был художник Иван Мясоедов”, сын знаменитого передвижника Григория Григорьевича Мясоедова.

Г. Г. Мясоедов был человеком сложным, в общении невыносимым; его резкий самобытный характер иногда оказывался даже для друзей и близких тяжел не по силам. Не ужившись с первой женой – пианисткой, он сошелся с молодой художницей Ксенией Ивановой, которая в 1881 году родила ему сына – Ивана. А далее начинаются загадки, которые можно истолковать лишь причудами большого таланта. Григорий Григорьевич не позволил жене проявлять материнских чувств, мальчику же внушал, что его мать – это не мать, а лишь кормилица. Не отсюда ли, я думаю, не от самой ли колыбели и начался острейший разлад между отцом и сыном?..

Наконец Г. Г. Мясоедов безжалостно оторвал ребенка от матери, доверив его заботам семьи своего друга – пейзажиста А. А. Киселева (тогда еще москвича). Это случилось, когда Мясоедов позировал Репину для картины “Иван Грозный и сын его Иван”. Облик художника воплотился в облике царя-убийцы, а позже Мясоедов вспоминал:

– Илья взял царя с меня, потому что ни у кого не было такого зверского выражения лица, как у меня...

А семья Киселевых была талантливая, веселая, многодетная. Софья Матвеевна, жена художника, решила заменить Ване родную мать. Казалось, этот отверженный подкидыш попал в общество сверстников, здесь и обретет счастливое детство. Но этого не произошло... Я позволю себе сослаться на записки Н. А. Киселева, сына пейзажиста, который в Ване Мясоедове встретил ребенка, не желавшего признавать слово “нельзя”. На каждое “нельзя” он отвечал гнусным, противным воем. В нем сразу же “стали выявляться его отрицательные стороны, чего так боялась моя мать. Он оказался абсолютно невоспитанным. Ни в малейшей степени ему не были знакомы самые примитивные правила поведения”. Сколько ни билась с ним добрейшая Софья Матвеевна, ничего не получалось, и у нее скоро опустились руки:

– Исчадие ада! Что из него выйдет – подумать страшно...

В ту пору передвижники жили единой дружной семьей (разлады в их Товариществе возникли позже). Когда устраивались выставки картин в Москве, это событие отмечалось добрым застольем в доме Киселевыx – шумно, весело, празднично. Детей кормили отдельно от взрослых, но гости пожелали увидеть сына своего собрата – Ваню Мясоедова. Николай Маковский больше других упрашивал Софью Матвеевну:

– Да покажите нам его... Что вы прячете?

– Прячу, ибо знаю, что добра не будет.

– А все-таки покажите, – настаивал Маковский.

Мясоедов, сын Мясоедова, был представлен гостям. Но глядел на всех волчонком, исподлобья. Убедившись, что смотрины его закончены, мальчик вдруг шагнул к Николаю Маковскому, одетому лучше всех, вытер сопливый нос об рукав его сюртука... Это была уже не шалость капризного ребенка – это было умышленное злодейство. Софья Матвеевна при всех расплакалась.

– Чаша моего терпения переполнилась...

После этого казуса Мясоедов забрал свое немыслимое чадо от Киселевых и в 1891 году пристроил его в полтавское реальное училище, которое Ваня и закончил, не блистая аттестацией. Но “искра Божия” уже была в душе Мясоедова-сына, и юноша, оставив тихо дремлющую Полтаву, поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Киселевы тогда уже перебрались на берега Невы, учителями Ивана стали превосходные мастера – Н. А. Касаткин и В. Н. Бакшеев.

Бакшеев говорил Григорию Григорьевичу:

– Ваш сынок Ваня – ах, какой это талантище!

– Несчастье мое, – отвечал Мясоедов-отец...

А ведь Бакшеев не льстил маститому передвижнику, его сын получал высшие оценки в живописи и в рисунке. Бакшеев не стал допытываться, в чем отец видит “несчастье”, но в своих мемуарах отметил: “Он боялся, что его сын пойдет по пути артистов цирка и бросит живопись...”

– “Д у б и н а!” – отозвался отец о сыне.

Правда, что Ванечка рос богатырем. Его физическое развитие совпало по времени с развитием русского спорта, когда чемпионаты силовой борьбы становились праздниками для народа. Иван все чаще отрывался от мольберта – ради цирковой арены. Феноменально могучий от природы, он увеличивал силу беспощадными тренировками. Его внимание обратилось к античному миру, потому что там царил культ человеческого тела. Иван освоил греческий язык, дабы легче проникнуть в древний мир гармонии и красоты. В цирках он выступал за деньги, как профессиональный борец, под псевдонимом “де Красац”. Отец, узнав об этом, презрительно фыркал:

– Чемпион мира и окрестностей...

Иван Мясоедов своего добился, его фигура обрела удивительную гармоничность, он походил на Геркулеса. Я вот думаю: что это – мода, поветрие? Ведь тогда же портретист Браз ударом кулака разрушал камины и печи, Машков и Кончаловский (еще молодые ребята) изображали себя обнаженными, демонстрируя свои мышцы, а наш чудесный мастер Мешков на своих плечах относил на водопой жеребенка и таскал его к реке до тех пор, пока жеребенок не превратился в коня...

“Художник должен быть сильным!” – утверждал Иван.

Летние каникулы он проводил в полтавской усадьбе отца, отношения с которым не были еще враждебными, но становились все холоднее. Гуляя в саду, стареющий художник постоянно спотыкался о разбросанные гири, которые даже нельзя было убрать с дороги (так они были массивны).

– Дурак! – кричал он сыну.

Отец был не прав. И напрасно упрекал сына в том, что его интеллект растворился в мускулатуре. Изучив греческий язык, Иван уже постигал итальянский. Известный актер В. Гайдаров бывал тогда в Полтаве и в своих мемуарах отметил, что Ивана окружало интересное общество. Именно здесь он встретил режиссера Н. Н. Евреинова, друзьями Ивана были и Волкенштейны, представители культурной семьи с давними революционными традициями... Мало того, Иван Мясоедов печатался в популярном журнале “Геркулес”, в котором выступал и Максим Горький – с призывом быть сильными и здоровыми: “Было бы чрезвычайно хорошо, если бы мы, русские, усвоили этот девиз!”

Пропагандируя культ красоты и силы человеческого организма, Иван Мясоедов сочинил “манифест”, который и был опубликован Евреиновым – для всеобщего сведения. Работая в цирках, Иван Мясоедов ставил на аренах мифы Древней Греции с участием акробатов в икарийских играх, смело вводил под купол воздушных красавиц в античных хитонах... Он и сам был красив! Подчеркивая это, он сделал на лице, вокруг глаз, голубоватую татуировку, чтобы его упорный взгляд казался демоническим и загадочным. Все это лишь бесило старого передвижника, своим полтавским друзьям он говорил:

– Нет, это не мой сын, а какое-то отродье. Я человек слабый, болезненный... откуда взялся этот верзила? Художника из него никогда не выйдет, а что выйдет – неизвестно!

В 1901 году богатыря охотно приняла под свою сень петербургская Академия художеств, он попал на выучку к Вл. Маковскому, который не затруднялся в выборе сюжетов для учеников.

– Да что вы, темы найти не можете? Посадим натурщиков за стол, пусть пьют чаек – разве не сюжет для картины?

Рисунок преподавал “свирепый” профессор Гуго Залеман.

– Сегодня рисуем человеческий скелет, – объявил он.

– Простите, но я пейзажист, – сказал кто-то.

– Вот и прекрасно! – рычал Залеман. – Значит, вы обязаны изобразить скелет гуляющим по берегу моря.

Академическая школа, при всех ее недостатках, все-таки дала Мясоедову владение формой и цветом, без которых немыслим никакой художник. Друзьями его стали Федор Кричевский и Георгий Савицкий (тоже сын передвижника). Кричевский оставался верен своей теме – украинскому крестьянству, а Савицкий невольно поддался влиянию Мясоедова, они совместно изучали “Илиаду” и “Одиссею”. Мясоедов был влюблен в древность, даже дома он искусно драпировался в тогу римского патриция, курчавая челка (тоже античная) спускалась на лоб. Уже тогда Мясоедов был кумиром студенческой молодежи. На традиционных балах-маскарадах в Академии художеств он всегда выигрывал первые призы “за костюм”, появляясь перед публикой полуобнаженным, с коротким мечом в руке, с волосами, стянутыми золотым обручем...

– Т ь ф у! – выразительно реагировал на это отец.

А между тем о сыне его уже ходили легенды; в римском Колизее он выступил в роли гладиатора, Рим удостоил его премии за красоту торса, в Испании он поверг наземь здоровущего быка (недаром же Федор Кричевский сделал его портрет в облачении мадридского тореадора). Наш прославленный живописец А. М. Герасимов случайно встретил Ивана Мясоедова в гостях у писателя Вл. Гиляровского: “До этого я знал его только по фотографиям в журналах. С играющими мускулами, с венком из виноградных листьев на голове, с лицом Антиноя, он был похож на античную статую!” – таким он запомнился Герасимову...

Академия художеств формировала художника в течение семи лет. И лишь под конец учения Мясоедов возобновил знакомство с семейством Киселевых, избегая при этом хозяина дома, но сумев понравиться Софье Матвеевне, хотя она (по старой “материнской привычке”) беспощадно шпыняла своего беспутного “сына”:

– А ну! Пошел из-за стола – руки мыть...

Н. А. Киселев в своих записках отметил, что Иван производил странное впечатление – молчаливый, сосредоточенный, замкнутый. “Никогда не говорил о своей жизни, планах, не участвовал в общих разговорах”. Лишь постепенно он раскрыл свою душу.

– Хочу поступить в батальный класс Франца Рубо. Мечтаю о большом полотне – отплытие аргонавтов в Колхиду.

– А чего ты не женишься? – спросил его Коля Киселев.

– Мне нужна не столько жена, сколько натурщица, всем своим обликом отвечающая моим представлениям о древней красоте...

Киселева, однако, удивило, что, помимо живописи, Иван увлекается граверным искусством. Его влекла (и сильно влекла!) сложная техника воплощения тончайших оттисков на бумаге.

– Зачем это тебе, Ваня?

– Можно заработать, – был ответ...

В ту пору Киселеву не могло прийти в голову, какую извилистую линию проведет граверный штихель в могучей руке Ивана... Учителя же он избрал себе гениального – самого Матэ! Художник П. Д. Бучкин вспоминал, что мастерскую Матэ часто посещали два друга – Иван Мясоедов и Федор Кричевский, в своих учебных офортах они тщательно повторяли свои живописные работы. Так что опыт в гравировальных делах у Ивана Мясоедова уже был, а учитель ему попался – наилучший в тогдашней России!

Осенью 1907 года, когда Мясоедов поступил в мастерскую Рубо, отец писал о нем: “Бродит, пускает пузыри, а выйдет вино или квас – неизвестно... Живет во флигеле, где у него постоянно торчат молодые люди, его рабы и наперсники, которых он угнетает своим величием и абсолютностью приговоров...” В следующем году Иван уже взялся за написание картины “Аргонавты”, “в осуществление которой, – сообщал отец из Полтавы, – я не верю, но мешать ему в этом не хочу, хотя наперед знаю, что доброго из этого выйдет мало... Он в мире признает стоящим чего-нибудь только себя, метит он очень высоко и не без основания, но все это слишком рано. Он хочет удивлять, удивлять-то еще нечем...”. Очень строго отец судил своего сына!

Строго и несправедливо. Иван Мясоедов окончил Академию художеств блистательно – с золотой медалью. Его программной работой стало огромное и торжественное полотно “Поход минийцев (Аргонавты, отплывающие от берегов Греции за золотым руном в Колхиду)”.

Наградою за успех была заграничная поездка. Италия в ту пору была встревожена мессинским землетрясением. Будучи в Риме, Мясоедов, конечно, посетил тамошний цирк, на манеже которого выступали лучшие силачи мира. Шпрехшталмейстер под конец объявил:

– Почтенная публика! Если средь вас найдется желающий испробовать силу и повторить хотя бы один номер нашей программы... наш цирк отдаст ему весь кассовый сбор!

Соблазн был велик. Нашлись охотники подзаработать. Но как ни тужились, могли убедиться лишь в том, что гири не по их силенкам. Вот тогда-то из партера и поднялся наш Ванечка:

– Я приехал из России, синьор. Позвольте мне...

Неподъемные тяжести стали порхать над манежем, как мячики. Своей силой он превзошел цирковых атлетов, и директор цирка подал ему поднос с деньгами. Мясоедов деньги принял:

– Прекрасные синьориты и вы, благородные синьоры! Я, русский художник, жертвую весь этот кассовый сбор в пользу бедных итальянцев, пострадавших от землетрясения в Мессине...

Что тут было! Итальянцы разом встали, устроив Ивану бурные овации. Это и понятно: зрителей Мессины спасли экипажи кораблей русской эскадры, а теперь русский богатырь Иван жертвует баснословный гонорар на благо тем же мессинцам...

Всегда приятно думать о благородстве человека!

 

Передвижничество изживало само себя, среди “стариков” начались распри и несогласия... Г. Г. Мясоедов порвал с Товариществом, безвылазно проживал в Полтаве. Он не смирился с тем новым, что обильно вливалось в усыхающие артерии прошлого. Вокруг неукротимого апостола былых заветов образовалась оскорбительная пустота, он замкнулся в своем саду, ненавидя людей, и терпел только музыку:

– Все лгут, и только музыка еще остается честной...

Гнетущий покой в Полтаве лишь однажды был потревожен приездом Н. А. Киселева, сына его давнего друга. Визит в Полтаву был связан с XXXVIII выставкой передвижников. Старик помог Киселеву найти помещение для картин, выставка прошла успешно. Но визит в Полтаву доставил немало неприятных минут: у калитки усадьбы его встречал не сам Мясоедов, а сын Мясоедова.

– Коля? – удивился Иван Мясоедов. – Наверное, к нему? – И кивнул в глубину сада, где виднелся отцовский дом. – Если к нему, так я провожу тебя. Но только до крыльца. Дело в том, что мы с отцом не видимся. Живем, как чужие люди...

В голосе сына сквозила явная враждебность по отношению к отцу, и Н. А. Киселев верно рассудил, что в этом доме, на отшибе Полтавы, уже произошла семейная трагедия. А вскоре ушел из этого мира Мясоедов-старший; он умирал, окруженный музыкантами, которые играли ему Баха и Шопена... Я держу перед собой портрет умирающего, исполненный с натуры рукою его сына: как страшен момент агонии! И я отказываюсь понять, что более двигало рукою сына – искусство или ненависть к отцу? Зачем он с таким старанием выводил линии спазматически открытого рта, обводил контуры страдальчески заостренного лица?

Мясоедова-отца не стало, но остался он – сын его...

На двух посмертных выставках (в Полтаве и в Москве) он безжалостно расторговал все богатое наследие отца, не пощадив и его коллекции, составленной из дарственных работ Репина, Ге, Шишкина, Дубовского, братьев Маковских... Нам, потомкам, остались от этих выставок-продаж одни жалкие каталоги. Но можно ли простить художнику то, что простительно купцу-торгашу?

...После поездки в Полтаву Киселев сказал матери:

– Иван встретил меня очень странно. И не пожелал общения со мною. Он проводил меня до дома отца с какой-то подозрительной поспешностью. Словно он боялся, что я стану напрашиваться на визит к нему в его отдельное жилье во флигеле.

– Он еще не женился? – спросила Софья Матвеевна.

– Да кому он нужен со своими выкрутасами... Всю жизнь, наверное, будет искать заморскую принцессу на горошине!

“Принцессой на горошине” оказалась Мальвина Верничи, приехавшая к нам на гастроли в амплуа партерной акробатки.

– Вот это она  ... моя жена!

Я раскладываю портреты Мальвины: вот четкий профиль, как на античной камее, с пышной копною волос на затылке, вот она в прекрасной наготе... Да, женщина красивая! Но красота ее какая-то зловещая, далекая нам, не от мира сего. Таких женщин лучше обходить стороной, любуясь ими из безопасного далека. Теперь в прозрачном хитоне эта бесподобная красавица из цирка варила на кухне макароны для своего мужа...

Георгий Савицкий, увидев Мальвину, ахнул:

– Ваня, дай мне твою жену ненадолго.

– Зачем?

– Вылитая Иродиада! Буду писать с нее.

– Бери, – разрешил Мясоедов, – только не задерживай долго, ибо она необходима мне для картины “Отдых амазонок”...

Жилось ему не так уж легко. Порою мне кажется, что он бросал кисти ради манежа, снова превращаясь в “де Красаца”, только потому, что в доме не хватало денег на макароны. В. А. Милашевский оставил нам такую живописную сцену в студенческой столовой: “Мясоедов появлялся в сопровождении своей хорошенькой жены-итальянки, очень маленькой женщины. Он не столько обнимал ее, сколько покрывал ее плечи одной своей ладонью. Они стояли вместе у кассы... совещались на итальян­ском языке – хватит ли на две порции бефстроганова. Бедный гладиатор?”

Никто не знал, чем Мясоедов занят, каковы его творческие планы, но занятий гравюрой он, кажется, не оставил.

...В 1919 году Иван Мясоедов навсегда покинул родину. А перед отбытием в эмиграцию он безжалостно, даже с каким-то садизмом, уничтожил в усадьбе все, что касалось его отца – все его эскизы, всю переписку, все наследие мастера.

Откуда такая лютейшая ненависть?

Мясоедов, сын Мясоедова, растворил себя в накипи чужой для нас жизни; до его друзей, оставшихся на родине, доходили о нем только слухи, которые невозможно проверить. Полтава жила своими заботами и чаяниями, об Иване стали забывать. Но вот однажды в окрестностях Полтавы решили устроить обсерваторию. Долго искали для нее место, пока не обратили внимание на заброшенную усадьбу Г. Г. Мясоедова, возле которой догнивал и флигель его сына. Этот флигель почему-то и сочли самым удобным местом для строительства. Начали разрушать постройку, и тут... Тут мы перенесемся в московскую квартиру архитектора А. В. Щусева. Его гостеприимством пользовались тогда многие. Среди гостей случайно оказался архитектор из Полтавы, который и рассказал о загадочной судьбе этого флигеля:

– В нем жил Иван Мясоедов, там же была и его мастер­ская. Но под рабочим столом художника мы обнаружили засекреченный лаз с очень хитрым затвором, ведущий в подземелье. У нас закралось подозрение, что тут дело нечисто... Действительно, в куче старого мусора мы неожиданно обнаружили отлично сработанное клише с тончайшим граверным узором. Это была матрица, вполне готовая для печатания фальшивых денег.

– Русских? – оживленно спросил Щусев.

– Нет, американских долларов...

Тогда же Н. А. Киселев поведал Щусеву о том, что Иван Мясоедов недаром, как видно, постигал технику граверного искусства (“и мы оба порадовались, что судьба избавила отца от больших страданий, послав ему своевременную смерть”). Но история на этом не закончилась... По словам того же Н. А. Киселева, события развивались так. Молодое Советское государство нуждалось в культурных контактах с заграницей, в концертное турне по Германии выехала молодая скрипачка Вера Шор. Германия переживала тяжелые времена, всюду царила нужда, зато процветали нувориши-спекулянты, а в Берлине на каждом углу торчали на костылях нищие калеки. После одного из концертов к Вере Шор подошел прилично одетый молодой человек. Он сказал, что в Берлине находится художник Иван Мясоедов, у которого собирается русское общество, и это общество будет чрезвычайно ей благодарно, если она повторит свой скрипичный концерт в условиях мясоедовского ателье.

– Если вы согласны, – заключил молодой человек, – я провожу вас... Это не так далеко отсюда.

Вера Шор согласилась. Молодой человек провел ее темными закоулками в теснину мрачного двора, по черной лестнице они поднимались до верхнего этажа. На условный стук двери открылись, и Вера Шор оказалась в богатой квартире, украшенной антикварной мебелью, коврами и картинами. Громадный стол – это в нищем-то Берлине! – буквально ломился от обилия дорогих яств, уникальных вин и заморских фруктов.

Иван Мясоедов рассеял ее недоумение словами:

– Да, по нашим временам такой стол – редкость. Но я богат, у меня много заказов... популярность в Германии... даже в Италии!

После концерта он щедро расплатился с музыкантшей, взяв с нее слово, что перед отъездом на родину она непременно позвонит ему, дабы договориться о повторении этого чудесного вечера. Вера Шор так и поступила. Но по телефону ей ответили, что Иван Мясоедов уже заключен в тюрьму – как фальшивомонетчик. Скрипачка не могла понять, какой же смысл в период девальвации германской марки идти не преступление ради той же марки?

В трубке телефона высмеяли ее наивность:

– Ваш соотечественник работал над производством устойчивой валюты... Он печатал фальшивые британские фунты стерлингов...

Кто-то из друзей Н. А. Киселева, бывавший тогда в Италии, видел даже газету, сообщавшую, что художник Иван Мясоедов “приговорен к пожизненным каторжным работам в одной из отдаленных английских колоний”. Казалось бы, на этом можно поставить точку. Однако рассказ Н. А. Киселева был дополнен академиком А. А. Сидоровым (ныне покойным).

В 1927 году он выехал в Германию по делам Наркомпроса, а в Берлине навестил русского гравера В. Д. Фалилеева, “сохранившего, – как пишет Сидоров, – всю привязанность к советской родине”. Каково же было удивление Сидорова, когда здесь же, на квартире Фалилеева, он встретил и нашего Ивана Мясоедова, которого украшала громадная борода (увы, седая!).

“Он только что вышел из тюрьмы Веймарской республики... Был молчалив и по-прежнему предан мечте о красоте и здоровье “нового человека”. Мне подарил он на память свой рисунок... Образ вакханта, искусственный жест – эстетизация видения, образа и рисунка”. Когда Сидоров решил похвалить этот рисунок, Иван Григорьевич сказал – даже с гордостью:

– Дело, конечно, прошлое, но в академии умели учить. Но только теперь я рисую лучше, потому что рисую... из головы!

Итак, Сидоров встретил Мясоедова уже на свободе.

Подтвердился слух, что Веймарская республика пощадила художника после того, как он с небывалым талантом расписал фресками тюремную церковь.

...Мясоедов, сын Мясоедова, умер в 1953 году.

Осталось сказать последнее – самое утешительное.

Недавно общественность Полтавы отметила 100-летие со дня рождения Ивана Григорьевича Мясоедова; в художественном музее города открылась выставка его работ, которая, как сообщалось в нашей печати, “свидетельствовала об И. Г. Мясоедове как о самобытном и талантливом живописце, тонком рисовальщике”.

Меня такая похвала не удивила...

Да, был талантлив. Да, судьба его трагична.

Наконец, все могло сложиться иначе.

 

 

“Не говори с тоской: их нет...”

 

Я писал роман “Из тупика” еще молодым, писал слишком горячо и страстно, наверное, потому он мне дорог и поныне. Конечно, после его публикации начался неизбежный прилив читательских писем, к которым со временем привыкаешь, как человек, живущий на берегу моря, привыкает к плеску волн... Сразу же напомню: ледокол “Святогор” – будущий славный “Красин” – когда-то плавал под флагом военного флота. Первая мировая война заблокировала наши южные порты, а поиски новых коммуникаций с Европой заставили русских моряков осваивать приполярные маршруты.

Штурманом же “Святогора” был лейтенант Николай Александрович фон Дрейер – один из героев моего романа “Из тупика”. В редкой книге “Памяти “борцов революции”, выпущенной еще при жизни В. И. Ленина, об этом человеке сказано следующее: порвав с кастовостью своего дворянского класса, Н. А. фон Дрейер целиком отдал себя делу народа и служению революции, за что в 1919 году и был злодейски умерщвлен в Архангельске белогвардейцами...

Неожиданно я получил письмо из тихой Псковской провинции, славной историческими памятниками. Мне писала жившая на покое в Печорах пенсионерка Елена Александровна Чижова, благодарившая меня за то, что я в романе “Из тупика” не забыл почтить добрым словом ее брата Николая Александровича. Из письма выяснилось, что образование она получила в Смольном институте благородных девиц.

Помнится, я даже вздрогнул от удивления:

– Не может быть! Смолянка? Неужели?

Я сразу повернулся к своей персональной картотеке. Рука привычно извлекла из ящика пачку карточек, заведенных на представителей дворянской фамилии фон Дрейер, живших в нашей стране до революции. Каково же было мое изумление, когда мне попалась карточка, уже заполненная на мою читательницу, мою же современницу! – которую я учитывал лишь в истории. Вот как бывает: думаешь, что человек давно растворился в былом, а он, оказывается, здесь, недалеко от тебя: мало того, этот человек, учтенный тобою в прошлом времени, еще и твой читатель. Карточка указывала: Елена Александровна фон Дрейер, дочь подполковника и его жены Екатерины Николаевны, урожденной Чаплиной, выпущена из Смольного института в 1912 году.

Давно увлеченный русской генеалогией, я за этой скупою карточкой уже разглядел ее родство с московским врачом М. Я. Мудровым и знаменитым математиком Н. И. Лобачев­ским...

Далее нашу переписку можно уподобить диалогу:

– Генриетта фон Дейер, – спрашивал я, – в конце царствования Екатерины II проживала в Петербурге, давая девицам уроки на арфе... Не ваша ли родственница?

– Очевидно, – отвечала мне Елена Александровна Чижова, – эта музыкантша была бабкою моего отца.

– Ваш отец служил в гарнизоне Оренбурга?

– Не помню. Он умер еще в конце прошлого столетия.

Я опять роюсь в картотеке, проверяя себя:

А ваша матушка Екатерина Николаевна, кажется, была и во втором браке... Простите, за кем?

– За столичным врачом Николаем Гамалея, который умер в Ленинграде. Мама пережила его почти на двадцать лет и погибла в невыносимых условиях ленинградской блокады.

– Возможно, – напомнил я, – вам известно, что в Париже на конкурсе красоты получила почетный титул “Мисс Россия 1936 года” некая Ирина фон Дрейер... Вы знаете о ней?

– К этой ветви Дрейеров, – следовал ответ из Печор, – мы не имели близкого отношения. Но я слышала, что “Мисс Россия 1936 года” стала женою Дрейфуса, очевидно, потомка того самого Дрейфуса, что так знаменит своим процессом...

Наш письменный “диалог” продлился до осени 1973 года.

 

Издавна укоренилось представление о смолянках как о лилейных созданиях, взращенных в тепличных условиях закрытых дортуаров, а в обыденной жизни ни к чему не годных! Между тем если проследить жизненные пути смолянок, то средь них сыщем немало писательниц и общественниц, профессоров и ученых, одна из смолянок в прошлом веке даже погибла во время опытов со взрывчатыми веществами... Кто же такая Елена Александровна Дрейер, в браке Чижова?

Сразу даю документальный ответ:

она старший лейтенант Советской Армии,

она кавалер трех боевых орденов...

Странно ли?

Нет, не странно, если эта женщина была сестрой милосердия еще в первую мировую войну, а в грозном 1941 году снова пошла на фронт. На этот раз с мужем-ополченцем и сыном Ярославом, молодым актером. Муж был убит в бою, сын погиб в штыковой атаке под стенами Ленинграда. “Это был храбрый юноша. Мать сама вынесла его с поля боя и похоронила по-солдатски, в общей могиле... За годы войны старшая медсестра Е. А. Чижова спасла сотни солдатских жизней”. Так было написано в газете “Ленинградская правда” от 9 марта 1945 года, когда оставались считанные дни до великого Дня Победы. В эти дни старший лейтенант Е. А. Чижова шагала по земле Восточной Пруссии, и газета опубликовала ее письмо: “Пруссия горит... она горит, как когда-то горели Колпино, Пушкино и Красный Бор. Я в стране, которая убила моего сына. Но я пришла сюда не мстить, а помогать моей армии...” Фронтовой корреспондент Дм. Остров писал тогда же: “Об этой женщине тепло вспоминают сотни бойцов и командиров, от души желая ей долгой и хорошей жизни. Три ее ордена свидетельствуют о бесстрашном сердце русской женщины, идущей с санитарною сумкой по полям боев в Восточной Пруссии...”

Елена Александровна завершила свой ратный путь в боях за Вену и Прагу! Война закончилась, и она вернулась в родной город на Неве. Увы, ее квартира была разгромлена прямым попаданием вражеского снаряда. Ничего от прошлого не осталось, а на стене... На стене, чудом уцелевший, хотя и пораненный осколком, висел маленький портрет ребенка. Нет, это не был портрет ее сына! Смутные семейные предания прошлого связывали этот портрет с именем поэта Пушкина – будто это именно он изображен на миниатюре, еще младенцем.

В 1949 году В. А. Чижова решила отнести миниатюру в Пушкинский Дом, “думая, – как писала она мне, – что это будет им интересно”. Естественно, там ее сразу же спросили:

– Чем вы можете доказать, что этот ребенок – Пушкин?

Елена Александровна вспомнила семейную легенду:

– Надежда Осиповна Пушкина, мать поэта, подарила портрет Софье Матвеевне Мудровой, дочери врача, который был домашним доктором родителей поэта. Дочь Мудрова была выдана за Великопольского, мота и картежника, ныне всеми забытого поэта, памятного, пожалуй, одной лишь строчкой: “Глава “Онегина” вторая съезжала скромно на тузе”. Дочь же Великопольских Надежда Ивановна стала женою Николая Андреевича Чаплина, моего деда. Мать рассказывала, что эта миниатюра памятна ей с детства, как самое драгоценное в нашей семье. Детям даже не позволяли ее касаться...

Мнение авторитетных специалистов из Пушкинского Дома было таково: семейная версия весьма сомнительна, и потому детская миниатюра была ими отвергнута. Через год после этого случая в Ленинграде гастролировал Московский театр имени Ермоловой, который поставил пьесу А. Глобы “Пушкин”. В за­главной роли блистательно выступил актер В. С. Якут, игравший ярко и вдохновенно... В антракте Елена Александровна подарила артисту эту миниатюру:

– Если пушкинисты не верят, что это Пушкин, то вы-то поверьте мне, что это он... еще маленький!

В. С. Якут запомнил Чижову такой: высокая, статная и красивая женщина. Правда, артиста удивили ее слова:

– Дарю вам этот портрет поэта с одним обязательным условием – нигде и никогда не публиковать его.

Если бы актер тогда же спросил ее – почему такое жестокое условие, Елена Александровна ответила бы: “Меня очень обидели невниманием к моим словам. Я не могу не верить в то, что это Пушкин, но и не могу доказать то, что стало нашей семейной легендой”. Много лет спустя Елена Александровна писала мне, что артист В. С. Якут, “когда открывался Музей (Пушкина) в Москве, спросил моего разрешения сдать портрет в Музей, чему я была очень рада, а потом, когда многажды упоминали меня в разных случаях, я очень переживала”. Понять ее переживания можно...

Но много лет спустя я получил письмо от ленинградца Олега Владимировича Гумберто, мать которого, Нелли Бруновна Армфельт, тоже смолянка, была подругой юности Елены Александровны. Армфельт не раз видела эту миниатюру, и вот что писал мне О. В. Гумберто: “Скажу честно, что у Елены Александровны, как, впрочем, и у моей мамы, имелись определенные сомнения по поводу того, кто именно изображен на миниатюре: Пушкин или нет?” Теперь об этой миниатюре сложилась целая литература, и мне, автору, лишь остается присоединиться к авторитетному мнению пушкинистов, решивших этот вопрос не в пользу поэта. Конечно, всегда жаль расставаться с красивой легендой, но ради соблюдения истины мы вынуждены с нею проститься. Одно хорошо: споры вокруг этой миниатюры воскресили из забытья образы других людей, тоже достойных нашей памяти, – Мудровых, Великопольских, Чаплиных и, наконец, Дрейеров...

Вернусь к изложению своей истории.

Здесь уместно сказать, что Елена Александровна всю жизнь оставалась религиозной, и, покинув Ленинград, она переселилась в Печоры, чтобы провести старость близ древней обители. Она никому не говорила о своем прошлом, никто не догадывался, что она – офицер в отставке, трижды награжденная за боевые за­слуги. Одинокая и доброжелательная ко всему живому, она подбирала на улицах бездомных щенков и кошек, лечила их, кормила, ухаживала... На память она прислала мне фотографию тех лет. Старушка, каких немало на Руси, сидит в кресле, поглощенная чтением, а на столе подле нее – портрет сына Ярослава Игоревича, для нее, для матери, вечно молодого... В очередном письме я рискнул задать Е. А. Чижовой мучительный для меня вопрос:

– Простите, что тревожу вашу память, – примерно так писал я ей в Печоры, – Но у вашей матери был брат Ермолай Николаевич Чаплин, ведавший при царе почтами в Петербурге. У него был сын и ваш двоюродный брат Георгий Ермолаевич Чаплин, который в чине капитана второго ранга служил в Архангельске у белых как раз в ту пору, когда был казнен ваш родной брат Николай... Об этом кавторанге Чаплине я уже писал в своем романе “Из тупика”. Не могли бы вы досказать мне всю правду в отношениях этих кузенов?

Ответ был какой-то неопределенный:

– Мама всегда избегала разговоров на эту тему, но я чувствую, что в Архангельске произошло что-то очень страшное...

Наконец из Печор пришло последнее письмо:

 

“С великим прискорбием сообщаю Вам, что наша любимая соседка Чижова Елена Александровна умерла 20/Х 1973 г. Хоронили ее 23/Х. – П. Я. ИЗОТОВ”.

 

Вслед за этим горестным известием я получил письмо от родственника покойной, московского хирурга Олега Чижова, который сообщил мне, что, приехав на похороны, был крайне удивлен, обнаружив в библиотеке Елены Александровны мои книги с дарственными надписями... Он писал: “Похоронили мы тетю на Печорском кладбище при большом стечении народа, после соблюдения всех православных обрядов. А впереди гроба несли ее боевые ордена и медали, что вызвало немалое удивление всех печорских жителей”. Я невольно загрустил.

Мне казалось, что на этом история и закончилась.

Правда, где-то очень далеко, в ледяных полях Арктики, еще блуждал стареющий ледокол “Красин”, на мостике которого несли вахту молодые капитаны – наследники того штурмана, который в давние времена прокладывал курс “Святогора”.

И тут история неожиданно продолжилась.

Неожиданно для меня и – трагически.

 

Мне известно, что штурман “Святогора”, лейтенант Николай Дрейер женился на уроженке Архангельска – Анне Северьяновне Кыркаловой, от которой имел дочь Веру, родившуюся 10 сентября 1918 года; их следы навсегда затерялись в Норвегии. Елена Александровна сообщала мне: “Последние сведения о них моя мама имела ок. 30-х гг., потом переписка прекратилась... Стоит ли вам копаться?” Я догадывался, что мутная волна белой эмиграции вынесла на чужой берег не только матерых белогвардейцев вроде кавторанга Г. Е. Чаплина, она унесла в своем потоке многих беспомощных и растерянных людей.

Признаюсь, я не ожидал, что передо мною на столе ляжет фотокопия письма из Праги. Автор этого письма – старик из эмигрантов Н. фон Дрейер, давно живущий по советскому паспорту. Судя по тому, что он хорошо помнит рождественские каникулы 1907 года, а письмо им писано в 1974 году, можно считать его возраст преклонным. Почти всю жизнь вращаясь среди эмигрантов, он много знал, много слышал, многое сохранил в памяти. И здесь я убедился, что всей правды о своем герое, большевике Николае Дрейере, я при написании романа “Из тупика” еще не ведал.

Оказывается, штурман Дрейер, заболевший в Архангельске тифом, был помещен в гарнизонный госпиталь. Город, весь во власти террора, гремел выстрелами – убивали... И тогда во дворе госпиталя появился двоюродный брат штурмана – капитан второго ранга Георгий Ермолаевич Чаплин.

– Тащите его во двор! – повелел он.

Николай Дрейер был вынесен на носилках из больничной палаты, и брат расстрелял брата... тут же, на дворе! Пражское письмо заверяет меня: этот факт остается фактом”.

Осталось сказать последнее. Память о лейтенанте Н. А. Дрейере была слишком дорога жителям Архангельска, и после изгнания с Севера интервентов ледокол “Иван Сусанин” получил новое имя – “Лейтенант Дрейер”! В самые трудные годы Советской власти он охранял наши полярные рубежи, а в 1922 году погиб в Чешской губе, затертый жестокими льдами...

Как это и бывает в нашей слишком бурной жизни, мы все понемногу забыли штурмана Николая Дрейера.

У нас в стране часто публиковали загадочную миниатюру с изображением хилого ребенка – как самое первое изображение великого поэта, а мне каждый раз, когда я видел ее, вспоминалась добрая русская женщина, шагающая в солдатской шинели, вспоминался ее брат, герой моего давнего романа, и ледокол “Лейтенант Дрейер”, ломающий льды в тех самых краях, где теперь их легко сокрушают новейшие атомоходы...

Будем же уважать наше прошлое, ибо без него все мы – как деревья без корней. Будем чтить священную память людей из былого времени – с их нелегкой и сложной судьбой.

Как сказано у нашего лирика В. А. Жуковского:

 

Не говори с тоской: и х нет  ,

Но с благодарностию: б ы л и.

 

Комментарии

 

Исторические миниатюры Валентина Пикуля... Эта грань творчества писателя требует отдельного разговора.

“Очень хорошо, когда человек еще на заре юности ставит перед собой цель и потом всю жизнь достигает ее; в таких случаях он не останавливается до тех пор, пока не остановится его сердце. Люблю таких людей: они отвечают моему представлению о человеке!” – так писал Валентин Саввич в одной из своих миниатюр.

В этой фразе не только автобиография автора – в ней дань уважения скромным труженикам, фанатично преданным любимому делу и оставившим заметный след в многотрудной истории нашего Отечества.

Из уст критиков в адрес Пикуля часто слышались упреки в перегруженности его исторических романов действующими лицами. Для умного человека в этих упреках – восхищение! Ведь в историче­ских произведениях именно недостаток, а не избыток разысканных материалов требует фантазии и вымысла.

У Пикуля было наоборот.

Щадя читателя, умело дозируя информацию, автор исторических романов не останавливался подробно на некоторых личностях, причастных к описываемым событиям. Но собранный материал оказывался настолько богатым, что Валентин Саввич не мог лишить читателей удовольствия познакомиться с ним, тем более что каждый персонаж был весьма достоин пера историка. Так возникла литературная портретная галерея, которую Пикуль назвал историческими миниатюрами.

В ней он открыл десятки имен, почти стертых из нашей памяти, от которых незаслуженно, несправедливо, а может, нечаянно отвернулась Россия.

Миниатюры довольно различны по теме, сюжету и форме. Объединяет их только литературное обаяние и историческая ценность судеб людей, посвятивших свою жизнь “во пользу отечества”.

Это ультракороткие романы, в которых биография личности спрессована до предела выразительности.

Впервые миниатюры вышли в Ленинграде в 1976 году в издательстве “Детская литература” отдельной книгой, которую В. Пикуль очень точно назвал – “Из старой шкатулки”. В старину шкатулки предназначались для хранения драгоценностей, реликвий. В нее и вложил Пикуль двадцать семь первых исторических миниатюр, драгоценных (если использовать слова Карамзина) “своей древностью и достоверностью”.

Валентин Саввич был очень рад, что миниатюрами заинтересовалась именно “Детская литература”. Чем раньше в человеке проснется любовь к истории, тем больше уверенности в возрождении лучших российских традиций. А Пикуль писал свои миниатюры так, чтобы они были легко читаемы человеком любого возраста, любого образования. А это, поверьте, совсем непросто. Для него было важно одно: дать воспринимающим события в одной плоскости понимание, что мир многомерен, и помочь услышать стереофонию звуков истории.

Однако напрасно ждал автор интереса к его творениям со стороны молодого поколения. Молодежь встретила выход книги полнейшим молчанием. Зато люди старшего и среднего возраста, много повидавшие и испытавшие на жизненном пути, приняли книгу с большим вниманием и неподдельной заинтересованностью. Автору шли письма с добрыми отзывами, советами, дополнениями и уточнениями к некоторым миниатюрам. Это был несомненный успех.

Стотысячный тираж книги, прекрасно оформленной талантливым художником Рудольфом Яхниным, разошелся быстро. В 1983 году издательство вновь обратилось к пикулевским малым формам, издав книгу “Миниатюры”, содержащую 37 произведений.

Наверное, и сам автор не предполагал, что в последующие годы миниатюры займут весьма заметное место в его творческой биографии.

В 1987 году вышли сразу два сборника миниатюр: в киевском издательстве “Молодь” и во Владивостоке (“Дальневосточное книжное издательство”) – под названием “Эхо былого”.

В 1988 году Карельское книжное издательство повторило ленин­градское издание образца 1983 года.

“Душистая симфония жизни” – так назвал В. Пикуль сборник миниатюр, вышедший в 1989 году в издательстве “Прометей”. В том же году “ДОСААФ” порадовал читателей своим литературно-художественным изданием “Этюды о былом” в подарочном исполнении.

Даже объемистым комментарием нет возможности охватить все многообразие лиц и судеб, описанных Пикулем в миниатюрах, которых осталось после него более ста пятидесяти.

Валентин Саввич любил писать миниатюры.

На заинтересовавшую Пикуля личность он заводил карточку и годами (а иногда десятилетиями) заносил в нее библиографические источники, в которых встречался материал, необходимый для полного раскрытия образа будущего героя миниатюры. Иногда библиография составляла 60–70 источников. Когда накопленная информация обеспечивала простор его творческой мысли, Валентин Саввич брался за перо. Очень часто всего одна ночь требовалась Пикулю, чтобы перенести на бумагу собранное, осмысленное и выстраданное годами.

Печально, что Валентин Саввич не успел увидеть вышедший в 1991 году в издательстве “Молодая гвардия” двухтомник историче­ских миниатюр, которые он сам с любовью готовил к печати и с нетерпением ожидал их выхода в свет.

В этом издании практически все миниатюры были впервые собраны воедино и сопровождались репродукциями портретов из коллекции писателя.

Эта работа так захватила Пикуля, что после сдачи томов в производство он поделился со мной: “Ты знаешь, появилось огромное желание продолжить работу над миниатюрами и написать еще один том. Как ты на это смотришь?”

– В общем приветствую, – ответила я. – Но тогда ты задержишь сдачу в редакцию рукописи “Барбаросс”.

– Ничего, подождут, – продолжал он. – Просто я сейчас еще более почувствовал, что миниатюры – совсем не пустяк. А напишу я третий том быстро, за зиму, потому что он в голове у меня... А весной сяду за Сталинград.

На том и порешили.

С 11 ноября 1989 года Валентин Саввич приступил к работе над миниатюрами.

Работал он очень плодотворно. Сама не знаю, почему так получилось, но последний год жизни Валентина Саввича зафиксирован в моем дневнике с особенной подробностью.

Вот фрагменты записей, сделанных в феврале 1990 года:

1 февраля 1990 г. написал небольшую миниатюру “Ярославские страдания”. Просил принести путеводитель по Ярославлю...

2–3 февраля 1990 г. работал над миниатюрой “Мангазея – златокипящая”. Требуется доработка. Просил достать две книги...

4–6 февраля 1990 г. работал над миниатюрой “Вологодский “полтергейст”, которая явилась откликом на телепередачу о “барабашках”. ВС вспомнил, что в прошлые времена тоже бывали подобные случаи, и сел за миниатюру. При изучении материалов по истории Вологды встретил разночтение в написании места, где происходят события. Просил выяснить: как точно называется место – Фрязино или Фрязиново...

7–9 февраля 1990 г. “Русский аббат в Париже”. Миниатюра шла тяжело...

10–11 февраля 1990 г. долго мучился, пока не нашел заголовок – “Бесплатный могильщик”. Писал легко, закончил быстро. Доволен. Говорит, что “получилось”...

12–14 февраля 1990 г. пишет о Якове Карловиче Гроте. На столе его портрет и карточка со стихами —

 

“Я перед ангелом благим

Добру и правде обещаю

Всегда служить пером моим...”

 

14–15 февраля 1990 г. написал “Сандуновские бани”...

15–17 февраля 1990 г. углубился в династию Демидовых...

18–23 февраля 1990 г. “Цыц и перецыц”. Не уверен в том, что получилось...

23–25 февраля 1990 г. написал “В очереди за картошкой”. Считает, что получилось скучновато...

26–28 февраля 1990 г. в два приема написал миниатюру “Куда делась наша тарелка?”...

Для тех, кто не знаком с ритмом работы Валентина Пикуля, поясню свои записи. 14–15 – это не два дня февраля. Это зимняя ночь с 14-го на 15-е.

В отличие от исторических романов, требующих строгостей фактического и хронологического порядка, миниатюры давали Пикулю эмоциональную разрядку, предоставляя возможность высказать свои сокровенные мысли, личные впечатления и отношение к жизни через характеры выбранных им героев, с поступками которых он в большинстве случаев был полностью солидарен.

Поэтому так много общих черт можно найти у автора и любовно изображенного им в литературной миниатюре героя.

Взять хотя бы уже упомянутую “шкатулку”. В предисловии к первой книге миниатюр Пикуль пишет, что они расположены в хронологическом порядке. Это правда. Но, думаю, совсем не случайно открывает книгу миниатюра о протопопе Аввакуме, необычайно близком автору по характеру, по духу и даже... по судьбе.

Миниатюра под названием “Книга о скудости и богатстве” также весьма характерна для понимания этой грани творчества Валентина Саввича. Автор как бы заново устанавливает памятник на затоптанной временем могиле поборника русского просвещения Ивана Посошкова. Этот “правды всеусердный желатель” восхищал В. Пикуля, полностью разделявшего запись в дневнике Погодина: “Благодарю судьбу, которая доставила мне случай ввести такого великого человека в святилище русской истории”.

А в слова Лобанова-Ростовского (“Потомок Владимира Мономаха”) Валентин Саввич вкладывает мысль, поясняющую его любовь к выбранному жанру: “Днями встречая подлецов и мерзавцев, я по ночам зарываюсь в прошлое России, отдыхая душой на привлекательных чертах предков, которые ограждены от злословия потомков надгробной плитой из мрамора...”

Пикуль возвращает в умы читателей не только имена и судьбы, но и многие любопытные эпизоды из жизни и быта старины. Огромным трудом добытые сведения позволяют ему без самолюбования, с уверенностью в правоте сказанного преподносить их так:

 

“Не всем, наверное, известно...”

“И мало кто догадывается...”

“Очень немногие слышали о...”

“Сейчас уже мало кто помнит...”

 

И вслед за одной из подобных фраз на читателя обрушивается уникальная информация, вызывающая удивление эрудицией автора и заставляющая, как образно писалось в одной из рецензий, “содрогнуться от собственного невежества”.

Миниатюру “Воин, метеору подобный” (о Котляревском) Валентин Саввич заканчивает словами: “Как мало я сказал о нем!”

“Как много я узнал о генерале Котляревском!” – восклицает благодарный читатель.

В своих миниатюрах Пикуль тяготеет к личностям незаурядным, достойным вечной памяти потомков. Об одном из любимейших своих героев – Михаиле Константиновиче Сидорове – Валентин Пикуль пишет: “Я верю, что Сидорову еще будет поставлен памятник... велик был сей человек! Вот уж воистину велик!”

Насколько все же благородней создавать памятники, чем их разрушать.

Иногда Пикуль рисовал портреты персонажей, лежащих по другую сторону его симпатий (Аракчеев, Утин, Политковский). Чаще это было результатом аналогии, взятых из современности, хотя Валентин Саввич считал, что бывают гении зла, подлецы с сильной натурой и их из истории не выбросишь.

“Отрицательные явления в истории, – говорит он в миниатюре “Пасхальный барон Пасхин”, – достойны такого же внимания, как и положительные. Иногда в отрицательном, будто в фокусе, заключена вся сумма достоверных черт времени”.

Да. Судить историю бессмысленно, у нее просто надо учиться.

В пикулевской энциклопедии человеческих душ нашлось место королю и генералу, писателю и художнику, врачу и ученому, библиотекарю и учителю, композитору и балерине, дипломату и юристу, печнику и закройщице, простолюдину и... в общем, легче перечислить, кому не нашлось.

Конечно, героев легче найти среди мужественных генералов и адмиралов, но Пикуль в миниатюрах открыл целую плеяду представительниц слабого пола, достойно занявших место в ряду плодотворных творцов величия нашей истории.

С большой любовью и теплотой написаны женские миниатюрные портреты, будь то хранительница домашнего очага, жена известного скульптора-анималиста Клодта (“Наша милая, милая Уленька”) или основательница научной гинекологии в России Смарагда Голицына (“Славное имя – “Берегиня”).

Кстати, в 1991 году в издательстве “Современник” вышла книга В. Пикуля под общим названием “Славное имя – “Берегиня”, включившая в себя, кроме двух “дамских” романов (“Три возраста Окини-сан” и “Ступай и не греши”), более десятка миниатюр, посвященных исключительно женщинам.

В миниатюре “Дама из “готского альманаха” Валентин Саввич пишет: “Я смотрю на фотографию женщины...” (княгиня Е.А. Радзивилл).

Хотя в самом тексте миниатюр об этом упоминается редко, но так было всегда. При написании миниатюры портрет героя обязательно лежал на рабочем столе Валентина Саввича.

Всех своих героев В. Пикуль “знал в лицо” и писал о них, имея исчерпывающую информацию, начиная с рождения и до смерти. Не случайно в конце многих миниатюр можно найти сведения: он скончался тогда-то, погребен там-то...

Есть среди пикулевских миниатюр и такие, как, например, “Ничего, синьор, ничего, синьорита” или “Куда делась наша тарелка?”, которые не имеют конкретного героя. Вернее – герой есть, но героем является народ. И здесь Пикуль верен себе: захватывающие сюжеты с необычными поворотами, дающие пищу жадному уму, и, как всегда, оригинальные концовки, заставляющие не менее чем над чужими задуматься над собственными жизнью и судьбой.

Обратите внимание, как много у В. Пикуля миниатюр, включающих в себя поэтические строчки. Старинная мудрость гласит: “Прозаик рождается из поэта”. Это действительно так.

Валентин Саввич был большим ценителем и знатоком поэзии, сам писал стихи. Ничего не подозревающий читатель уже немного знаком с отрывками его поэтических упражнений. Дело в том, что в своей литературной работе Пикуль всегда использовал поэтические ремарки, которые удачно вписывались в сюжетную ткань создаваемого произведения. Если же нужные строки не находились, а пикулевская режиссура требовала их присутствия, то он их писал сам. Эти стихотворные вкрапления с диапазоном от озорной частушки до траурного марша рассыпаны по всем томам произведений Валентина Пикуля.

“Русская цензура, – со знанием дела писал Валентин Саввич в миниатюре “Полезнее всего запретить”, – убила писателей гораздо больше, нежели их пало на дуэлях или в сражениях”. Эти слова, конечно, написаны под влиянием ощущения особой щепетильности, с которой относилась современная цензура к автору “Нечистой силы”.

Но цензуру, как оказалось, с помощью миниатюр можно и обмануть. То, что было непозволительно говорить Пикулю, прорывалось из уст исторических личностей. И пикулевские герои из глубины веков “резали правду-матку” в глаза ныне здравствующим потомкам, живущим на новом витке повторяющейся, как известно, истории.

“Почему это у нас дураки в сенате заседают, а умных людей в тюрьмах содержат?” – вопрошал Бичурин (“Железные четки”).

А кто осмелится возражать, если говорит сам император Александр II: “Господа, прежний бюрократический метод управления великим государством, каковым является наша Россия, считайте, закончился. Пора одуматься! Хватит обрастать канцеляриями, от которых прибыли казне не бывает, пора решительно покончить с бесполезным чистописанием под диктовку начальства... Думайте!”

И миниатюра “Человек известных форм”, написанная в ночь после чествования Л. Брежнева, прошла без особых осложнений, хотя начиналась довольно криминальным абзацем: “Понятно, когда полководец, признанный народом, предстает перед нами при всех орденах. Зато страшно смотреть на разжиревшего борова, таскающего на себе пудовый иконостас из орденов, “заслуженных” на тучной ниве общенародного грабительства и рвачества”. Ничего страшного – это ведь о Клейгельсе!

Мини-биографии людей, жизнь которых “прожита не как-нибудь, а с большой, хорошо осознанной пользой”, которые, как, например, Илья Мамонтов, жертвовали собой для будущего счастья человечества, нашли широкий отклик в сердцах читателей.

К глубокому сожалению, большинство поклонников приобщилось к творчеству Пикуля благодаря модным, нашумевшим историческим романам или произведениям морской тематики.

В общем-то, это очень хорошо. Глубокое сожаление касается только того аспекта, что довольно ограниченный тираж исторических миниатюр оставил в тени этот многоцветный венок литературных шедевров, сплетенный Валентином Пикулем.

Реже, чем на другие произведения, приходят письма с откликами читателей на миниатюры.

Но зато какие!

Один корреспондент, довольно широко ознакомившийся с исторической мозаикой, пишет: “Если бы В. Пикуль не написал ничего, кроме своих миниатюр, то и тогда бы он сыскал себе славу российского О’Генри”.

А с каким волнением Валентин Саввич читал письма потомков героев миниатюр, узнавших о деяниях своих предков от доброго, задушевного рассказчика.

Говорят: все поросло быльем, все проходит...

Нет, ничего не проходит бесследно – все остается людям.

Прикоснитесь к миниатюрам Валентина Саввича Пикуля, заставившего заговорить историческую немоту, и вы почувствуете, как обогатится ваш мир.

АНТОНИНА ПИКУЛЬ

 

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 86; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!