Революционная романтика усомнившегося 5 страница
– Пожалуйста, – кивнул Малкин, – и красивая черноглазая немолодая женщина начала:
– Я могу только с естественной, естественно‑исторической точки зрения. Я неоднократно экз‑офицьо объясняла детям происхождение человека, столь отличающееся от диких басен об аисте. Поэтому буду прямо: ребенок недоношен, по шестому, приблизительно, месяцу, и раз это была первая беременность, ее можно было скрыть. Я никогда не кричу – «кавеанг консулес!»
– по первому абцугу, но здесь экз‑офицьо первая подняла тревогу, потому что это, действительно, если хотите, «о темпора, о морес!»
– Вот, – вступила, ловко подхватив тот же тон, Зинаида Егоровна. – Такие вещи, как вы сами понимаете, в детском, – я подчеркиваю: в детском доме недопустимы… На совещании педагогов было постановлено вынести решение вопроса на общее собрание. Как у нас в обычае, – гордый взгляд на Малкина, – пусть виновник откроется сам… Принуждать никого не будем. Итак: кто?
Блестящие толстые лампы без абажуров заскрипели еще враждебней и злей. Было похоже на то, что лампы и люди – два лагеря: люди молчат, насторожившись, а лампы их побуждают сказать что‑то незнаемое, но нехорошее.
«Это, однако, мучительство – принуждать детей таким образом, – подумал Малкин. – А может, так и нужно… Лешего черта… Поди разберись…» – Вы хотите сказать, Дарья Петровна? – это уже вслух. – Я вполне понимаю и даже сочувствую законному желанию, – ну, скажем, стремление педагогов высказаться, но, простите, – может, кто‑нибудь из учащихся… эээ… ну, скажем, желает, что ли, попросит слова?
|
|
– Позвольте мне, – сказал твердо голос в углу за лампой.
– Пожалуйста, – ответил Малкин. – Это кто?
– Это я, Всеволод Бирючев, – так же твердо сказал голос, и над лампой, освещенное снизу, показалось худое серое лицо.
«В чахотке парень», – мелькнуло в голове у Малкина.
– Да, вот я и хотел сказать, я хотел задать один вопрос, – и Бирючев оглянулся на товарищей. – Пожалуйста, без хихиканья. Я хотел задать вопрос: при чем здесь мужской пол, т. е. мальчики… Да не толкайтесь, граждане, я знаю, что говорю…
И Бирючев поднял концы губ кверху, словно улыбаясь; Малкин вздрогнул, испугавшись: на него глядела маска идиота. Но сейчас же, странным образом, лицо изменилось. Пропали какие‑то складки, концы губ опустились книзу – и рожа идиота превратилась в страдальческое лицо мыслителя или мученика.
– Виновата‑виновата, – затрепыхала усиками Зинаида Егоровна. – Я не могу – я не могу, я уйду. Это безобразие – это безобразие. Такой серьезный – серьезный вопрос и – я не могу – я не могу, и вдруг из него делают шутовство.
|
|
– Да, необходимо отнестись, – ну, скажем, серьезно, – подтвердил инструктор. – Со своей стороны, в вопросе эээ… Всеволода… эээ… (‑Бирючева, – сказали голоса) Всеволода Бирючева я не нахожу ничего шутовского. В самом деле, – при чем здесь мальчики! – я не понимаю.
– Дурак, – сказали без звука глаза Дарьи Петровны Малкину, но рот, не теряя торжественности: – Позвольте мне разъяснить, товарищ Малкин. Конечно, подозревать мальчиков в действенной, я бы сказала, активной роли – не станет никто. Но, говоря языком корпуса деликти, остается еще пассивная роль, – я бы сказала – роль соучастника в преступлении. Мне, конечно, неприятно, но экз‑офицьо я должна сказать: виновны двое – и они должны сознаться. Да, двое.
Молчание явилось внезапно, как громовое эхо слов Дарьи Петровны, таким впечатывающимся в слух и в мозг словом: двое, что неровная, сухая трескотня ламп дошла до сознания не сразу, а постепенно, нарастая, усиливаясь, доходя до мучительного грохота, доводя сердце до пароксизма тоски. И бесконечное эхо так и продолжало бы прыгать из одного угла в другой:
– Двое?
– Двое?
– Ты?
– Ты?
– Нет.
– Нет.
– Если бы внезапный твердый голос не разрезал его, как ножницами:
|
|
– У меня есть предложение.
– Это вы, Всеволод… (‑Бирючев – подсказали голоса)… Всеволод Бирючев. – Малкин судорожно выдохнул воздух. – Да. Пожалуйста.
– Я предлагаю – во‑первых, пусть без взрослых, а во‑вторых, разделиться мальчикам и девочкам. Мальчики пусть идут хоть в большую спальню, а девочки в залу. Там сговориться.
Лампы не успели ответить – шумно шаркая ногами, перепрыгивая через скамейки, напирая друг на друга, ребята повалили к выходам.
Три грации
– Я, собственно, не понимаю такой постановки вопроса, – заговорила Зинаида Егоровна, моргая усиками на Малкина. – Что они могут – что могут решить? Решать должны мы, а вовсе не они. Никакая новая школа, – никакая школа не учит, что ребята могут, простите за выражение, родить. Быстрые и решительные меры пресечения – вот что может помочь, а не какие‑то там совещания. Я, со своей стороны, могу сослаться на авторитет Амоса Коменского и Песталоцци, которые говорят…
– Может, обойдемся, – ну, скажем, без ссылок? – услышав о Песталоцци, поморщился Малкин. – Я согласен, что должны быть конкретные меры, – но какие? Этот, что ли, вопрос мы должны обсудить, а не ссылки…
|
|
– Позвольте мнээ… – волнуясь, сказала Гильза Юстовна, сморщив лицо больше обыкновенного. – Я, ко‑нешно, заведует хозяйств, но есть один общи мораль, обязательны для всех. Этот мораль ми должен держать что б ни стал… Бэээз мораль джить нельзя. Эсли ребонк нарушиль мораль, – ребонк нэ может джить в детски дом. S'ist festgestellt. Данни слючи ми должен так и действовать.
«А ведь так нельзя, – надо ребят защитить», – мелькнуло в голове у Малкина, и поэтому он сказал:
– Разве вы кого‑нибудь подозреваете?.. Впрочем, это потом. Теперь, думаю, следует кончить обсуждение, – ну, скажем, конкретных мер. Дарья Петровна, вы просили слова?
– Я могу только с естественной, естественно‑исторической точки зрения подойти к вопросу, – ответила Дарья Петровна, заглядывая в глаза Малкину. – Простите, мне неловко, но я экз‑офицью обязана говорить. Так же, как мы ребят учим подтираться и отучаем от скверной привычки – не подтираться («Красивая женщина, а что говорит», – с тоской подумал Малкин), – так же мы должны отучить их от преждевременных родов и вообще от половой распущенности. Я предлагаю освидетельствовать всех девочек.
– Зачем всех – зачем всех, Дарья Петровна? – стремительно взвилась кверху Зинаида Егоровна. – Тут совершенно достаточно, совершенно достаточно будет одной. Я не подозреваю, – я прямо уверена, что это – Оболенская. Ее и нужно – ее и нужно освидетельствовать. Зачем же мучить – зачем же мучить всех детей? («Туда же, заступается», – подумал Малкин). Это – это совершенно излишнее… Так как Оболенская вообще игнорирует всякие правила, то ясно, что от нее можно ожидать всего. Кроме того, она уже в четвертом детском доме.
– Простите, я Оболенской не знаю, – внезапно нашел себя Малкин. – Что это за Оболенская – и какие, ну, скажем, нарушения правил ей, ну, что ли, инкриминируются?
– Она грубая – она грубая и дерзкая, – твердо, не допуская возражений ответила Зинаида Егоровна. – Мы все думаем, что она морально‑дефективна. Все современные психологические данные и идеи учат, что в среде здоровых детей, в среде здоровых детей – нельзя содержать морально‑дефективного ребенка. Кроме того, Песталоцци…
– Нельзя же так, – отчаянно и грубо стукнул кулаком по столу Малкин. – Тут о живом человеке речь идет, а вы все про Песталоцци. Откуда вы заключаете, что Оболенская дефективна?
Во внезапную малкинскую горячность крутящимся переплетом, нескладными перебоями, истерикой, брызгами, каскадом – полетели слова:
– Как, чем дефективна?
– Груба, как кухарка!
– Подозревается во лжи!
– Бэлье стирайт – не полоскайт!
– С мальчиками шушукается!
– С Сережей гулять вечером ходила!
– Разговаривает по ночам!
– Пляток не сморкайт – в палец сморкайт!
– Позвольте, позвольте, – стараясь быть зычным, надрывался Малкин. – Разрешите… Так нельзя… Я, в свою очередь… Да позвольте же… – сердитым криком, – к порядку! Мне, со своей стороны… Я, как инструктор, должен позволить себе сделать, ну, скажем, маленькое замечание… Конечно, вековая распря между отцами и детьми… («Ну, какой я, к шуту, инструктор, когда я бухгалтер», – мгновенно и досадно пронеслось в голове). Я улавливаю у вас с детьми известную рознь. Здесь – в противовес другим детским домам – наблюдается известный разнобой.
– Никакого разнобоя нет. Какой разнобой? Какой разнобой? – затарахтела Зинаида Егоровна. – Если ребята грубы, дерзки, распущены во всех смыслах, то это не разнобой, а условия современной действительной жизни. Мы в этом – мы в этом не виноваты. Слышите – слышите, как шумят. Спокойно быть не могут – рев. Рев! Сплошной рев! Хулиганство! Распущенность!..
– При обсуждении такого – ну, скажем, важного вопроса, трудно… – начал было Малкин, но в столовую, шумя и торопясь, толкая друг друга, уже входили ребята.
Человек на машине
Очевидно, собрания в зале и в спальне кончились одновременно. Малкин отметил напряженную сдержанность, углубленную серьезность лиц и еще тверже решил «выручить ребят из беды». Совсем как враги перед сражением, перед серьезным боем, горели безабажур‑ные лампы.
– Ну‑с, приступим, – сочувственно начал Малкин. – Кто же выступит, – ну, скажем, первый? Кто, так сказать, просит слова?
– Мы! Нам, девочкам… – почти исступленно крикнула девушка, севшая прямо против Малкина. – Нам слово!
– Я попрошу – я попрошу – прежде всего потише, – громко и вызывающе сказала Зинаида Егоровна. – Что за неприличный тон?
– Ну‑с. Позвольте‑с, – досадливо сопя, перебил Малкин. – Нельзя ли просить слова? Итак – слово девочкам. Только как же? Всем сразу, а?
В последних словах Малкина была улыбка; улыбка невидимыми мгновенными нитями пронеслась по комнате, и предбоевая напряженность ламп – круглых, толстых, с порывами к копоти – ламп без абажуров – пропала.
– Нюша, говори ты, – раздались голоса. – Нюша! Нюша! Просим.
– Ну, и скажу! Я вот говорить не умею, а скажу. В общем дело такое. По поводу этого ребенка мы, девочки, не знаем. Но только мы не виноваты. Старшие девочки все в один голос говорят, что мы не виноваты, а если свидетельничать – так всех, а не одну какую‑нибудь, и Люся Оболенская тоже здесь ни при чем, и потом, почему подозрение, никто не понимает…
– Еще кто? – спросил Малкин – и снова услышал лампы.
– Я прошу слова, – сказала высокая девушка с обритой головой («Тиф, наверное, был», – подумал Малкин).
– Да, Нюша права: мы не понимаем. То есть мы понимаем: это подозрение, конечно, результат личных отношений между Зинаидой Егоровной и другими учительницами и нами… Я думаю, что в других детских домах такого подозрения не могло быть.
– Все? – спросил Малкин. – Может, теперь мальчики?
– Пожалуйста, – официально ответил Всеволод Бирючев. – Секретарем был Зот Мерлушкин. Зот, зачитай протокол.
– Дело о мертребе, – начал быстрой скороговоркой скуластый малый с приплюснутым носом и тотчас же сконфуженно пояснил: – это я для сокращения времени, потому дело пустяков стоит… Слушали: найден мертреб, предложение разыскать виновных, постановили…
– Позвольте‑позвольте, – перебила Зинаида Егоровна, и от быстроты у ней вышло: псольте‑псольте: – Это – это издевательство! Что это еще за мертреб? Я уйду‑уйду отсюда.
– Никакого издевательства и нет, – рассердился Зот Мерлушкин. – Тут сокращение времени – и больше никаких. Ну вот, постановили. Ввиду отсутствия данных дело прекратить. Мертреба предать закопанию. Вот и все.
– То есть, как все? Как все? – закипятилась Зинаида Егоровна. – Значит, распущенность может переходить всякие, всякие границы?.. Это, это безобразие! Я не могу – я не могу! Я уйдууу – я уйду!!
– Да погодите вы уходить‑то! – рассвирепело гаркнул Малкин. – Ребята еще и не высказались, и нечего, скажем, негодовать. Вот что, публика. Конечно, я, так сказать, не могу одобрять такого скороспелого решения. Поэтому просил бы, – ну, скажем, мотивировки.
– Мотивировка такая, – сухо сказал Всеволод Бирючев, опустив углы губ книзу. – Во‑первых, подозрение неуместно и не имеет под собой почвы… Во‑вторых, даже если бы оно имело почву, – лампы снова заскрипели напряжением в промежутках между словами, – то нет оснований устраивать освидетельствование и тому подобное. («Как адвокат, ей‑богу, как адвокат», – с удовольствием подумал Малкин). – Оснований же нет потому, что это дело частное, не общественное.
– Как не общественное? Кааак так не общественное?
– Он будет говориль про часни дел!
– С естественнонаучной точки зрения…
– Да, дело частное, – презрительно повторил Бирючев. – Такого рода дела нельзя рассматривать как общественные. Может, преступление и есть в том, что скрыли, но как же не скрывать, когда не изжита старая буржуазная мораль. А новая мораль учит превратить отношения между обоими полами в чисто частные отношения (Бирючев заглянул в тетрадку), касающиеся только участвующих в них лиц, в которые обществу нечего вмешиваться.
– И это, и это в детском доме! – встопорщила усики кверху Зинаида Егоровна. – Я тебя не узнаю – не узнаю, Всеволод! Откуда это, откуууда все это?! Ведь это гадость – гадость!
– Из Фридриха Энгельса, Зинаида Егоровна, – почтительно ответил Бирючев. – Вот, пожалуйста, – «Принципы коммунизма».
Столовая дрогнула сдержанным хихиканьем, лица задвигались, и лампы, внезапно прекратив треск, заулыбались в ответ, подмигивая.
– Я… я не знаю… – начала было Зинаида Егоровна, но Малкин ощутил сзади дерганье за рукав – и обернулся; перед ним, согнувшись, стояла обыкновенная деревенская баба – уже пожилая, в платке.
– Тебе еще чего, тетка? – с досадой спросил Малкин.
– Так что к вашей милости, товаришш… Дозвольте высказать. Ребеночек‑то, что нашли в канаве, – он мой. Недоносок, стал быть. Хоронить‑то нонче дорого, – одному попу колькя переплатишь, – опять, стало быть недоносок… Ну, мы яво и выбросили… Не думали, што обнаружится… А как обнаружился, да пошел разбор дела, так я совсем испужалась…
– Да кто ты такая, тетка? – удивился Малкин.
– Это техническая наша, Федосья, – ответил Бирючев.
– Ну, и всадила ты, было, нас в историю, тетка, – сказал Малкин.
– А ничего теперь за это не будет? – робко спросила баба.
– Иди уж… ничего не будет. Дети, вопрос ликвидирован.
Горячим, стремительно веселым грохотом рухнули аплодисменты. Молодые веселые лица окружили Малкина. Где‑то около сердца возникло у Малкина давно не появлявшееся чувство горячей солидарности и уверенности в этих юных людях. «Вот она, настоящая‑то уверенность!» – подумал Малкин мимолетно. Захотелось сказать слова, – много слов, не стертых, как пятаки, а новых, свежих, радостных. Слова выходили старые, знакомые и потому слегка расхолаживали:
– Ну, вот что. Молодцы вы, ей‑богу, молодцы… Я сам помолодел с вами… Умеете заступаться… Только… как же это по вашей морали получается? Выходит, что в детском доме, – ну, скажем, – допустимы брачные отношения?!
– Да нет же, нет!! – пронзительно вскрикнула Нюша. – Ведь это он нарочно, дал для близиру, грациям в пику! Ведь правда, Всеволод, мы понимаем?!
– Конечно, понимаем, – глядя правдиво на Малкина, подтвердил Бирючев.
– Ну, вот что, ребята. Я ваших граций представлю к увольнению. А вы… молодцы. Девочки – молодцы: заступились за подругу. А мальчики – прямо как адвокаты. Конечно, думайте, мыслите, – нам, старикам, уже не под силу. Как это ты ловко ее, – внезапно переходя на «ты» Бирючеву, – Энгельсом стукнул… Конечно, мораль‑то… того… мне непонятная, а все же… ловко.
– Вы еще на вечерний поезд успеете, – сказал приветливый голос сзади.
– Как же так успею? Да, а велосипед? – спохватился Малкин. – Я ведь велосипед оставил в лесу.
– А мы уже притащили и починили, – радостно сообщил скуластый Зот Мерлушкин. – И вычистили – он у вас весь в грязи был.
– Вот за это – спасибо, – с облегчением сказал Малкин. – Ну, просто, вы – во всех отношениях молодцы… Только как же я поеду? Грязно и темно сейчас, наверно.
– А луна… Луна вовсю, – раздались голоса…
«Как хорошо‑то, – думал Малкин, занося в лунном саду ногу на велосипед. – Как хорошо, как молодо… Вот она, настоящая‑то уверенность… И паники никакой нет, даже в тяжелых обстоятельствах».
Щи республики
Глава медлительная
Слесарь от Грубера и Кº, а теперь шестнадцатая государственная, – Петр Иваныч Борюшкин ехал в дальнюю губернию за картофелем. Под лавкой вагона, в темноте, ехал и мешок Борюшкина с двадцатью фунтами соли и четвертью очищенного денатурата, – менять.
Велосипед замечателен стрекозиным трепетанием спиц, аэроплан похож на плавающего коршуна, а вот поезд… поезд, это – живой, конечно, организм, но – фантастический, далекий от природы: дракон. У дракона есть сердце: лязг буферов, стук колес о соединения рельс, мерное похлопывание металлических площадок, – вот биение драконова сердца. Музыка этих звуков работает правильно, и даже тогда, когда составитель вклеит хромой на все ноги вагон, то – так тому и быть: значит, сердце с перебоем; а поезд, все‑таки, живой.
Но вот, когда нахрапом, задом, хлебовом, – захлестнет живой этот организм промышляющая Россия, вцепится сапогами, шинелями, пальцами, мешками, мешищами, мешочками, навалится ехать: вези, боле никаких, не желая мыслить в обще‑государственном масштабе, – сердце замирает, стихает, стучит чуть слышно, тут даже чумазики с клейкими масленками не помогают, хоть и хлопочут – бегают, как гномы, – замызганные, озлобленные железные гномы железной Революции. А без работы сердца не может существовать организм, – он становится, тоже стихает; и бессильно пыжится тогда драконов мозг, – машина; идет от нее пар во все стороны, словно от тяжелых дум; а сама – ни с места.
А в поезде:
– почем картошка ‑
– до чего дожили ‑
– мать твою за ногу ‑
– при царизме лучше было ‑
– господи матушка царица небесная ‑
– в советской России стекол не полагается ‑
– говорят, хлеб‑то скоро мильон.
Ну, конечно, здесь‑то он от нечего делать четче всего и щелкает, звериный оскал засебятины, и ощеряется, и прет изо всего черного вагонного нутра, а засветишь зажигалку – уже подмигивает из беззубого рта крестящейся старухи, и криком кричит из кучи грязных пеленок на багровых бабьих клешнях; погаснет зажигалка, – оскал щелкает еще злей, яростней, отчетливей, – того и гляди перекусит железное драконово горло, того и гляди вопьется в стальную огнедышащую грудь, того и гляди сожмет клыками ослабевший, но чугунный ход сердца, – и опрокинется Революция, станет, как часы, и – под откос – назад.
Стал дракон. Захотелось Петру Иванычу от махорки, от тяжелого духа – на волю, вот он и полез. Людей было набито, как червей в коробке удильщика, – и – как червь, с натугой, выползал Петр Иваныч наружу. Со всех сторон:
Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 194; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!