Когда у тебя есть цветок жизни



 

Бьяртур всю ночь был в пути. Вышел он в полночь, а к рассвету увидел западный край пустоши. Было холодное утро страстной недели. Светало, ночь была уже позади. Тысячи шагов, тысячи мыслей – все спуталось, как бывает в долгие бессонные часы, что тянутся во мраке до рассвета. Скоро холодный свет зари прольется на снега пустыни, на скалистые вершины гор, выглядывающие из‑под ледяной коры, на блестящие замерзшие следы по дорогам – и все станет золотым. Он смотрит на свои владения, уже не обремененные долгами, приобретенные когда‑то, много лет назад, и приветствует свой дом, освещенный лиловым светом зари. После весеннего равноденствия прошло уже две недели. Недели через две начнется лето. Топь еще покрыта тонким льдом., на озере никаких признаков таяния – южная часть пустыни еще вся в белом; над нею высятся синие горы, они стоят в каком‑то небесном облачении, словно не имеют ничего общего с землей и со всем земным.

Возле расщелины в горе стоит его, Бьяртура, небольшой дом. Кругом утоптанный снег, а в ущелье, напротив, длинные ледяные сосульки. Отсюда, где он стоит, ясно видны очертания крыши под шапкой снега. Бьяртур снимает свою ношу, кладет ее на землю и стоя озирает свои владения, где живет его маленькая семья и «цветок жизни», как он неожиданно назвал Аусту зимой перед чужим человеком. Он стоит здесь подобно воину, который отправился в чужие страны, чтобы вести безнадежную войну, и теперь возвращается как победитель, с добычей: с товарами из города и, что всего удивительнее, с кредитом в потребительском обществе.

В этом мире между двумя праздниками могут произойти самые невероятные и неожиданные события. А неожиданность всегда одинаково поражает крестьянина из долины, потому что этот «помощник божий», как выражается фру из Редсмири, скупо одарен даром предвидения и забывает, что от рождества до пасхи земля может перевернуться и упасть кверху тормашками на поверхность моря без предварительного предупреждения и без его разрешения. Купец, с которым Бьяртур из Летней обители вел дела, пользовался его полным доверием. Его богатство – дом, украшенный башней, – не вызывало зависти у Бьяртура. Разве не он твердил: «Какое мне дело, черт возьми, до его дома с башней? Говорят, он высасывает все соки из маленьких людей; но раз этот старый мошенник честно поступает со мной, я большего от него не требую». Таково было его мнение, и никакие доводы, угрозы и обещания не действовали на Бьяртура. И что же? Вдруг оказалось, что купец исчез. Уехал, перестал существовать, испарился. Лавка пуста, торговые книги неизвестно где, а дом с башнями продан за долги. Так в один прекрасный день рушится фундамент, на котором крестьянин из долины строил свою жизнь. Эти всемогущие великаны‑коммерсанты, стоящие одной ногой в Исландии, а другой на континенте, внезапно оказываются стертыми с лица земли. Пропало все, что причиталось Бьяртуру, и некого было привлечь к ответу. Так дела обстояли зимой, когда Бьяртур отправился во Фьорд в поисках работы: Бруни обанкротился и присвоил себе чужие деньки. После гибели овец, после убытков, причиненных привидениями, Бьяртур окончательно сел на мель.

Боги и люди соединенными усилиями не могли бы ужаснее разорить этого независимого человека. И главное – некого было ругать, не на кого было обрушить свой гнев.

Все же Бьяртур отправился к уездному судье.

– Где же ваше хваленое правосудие, – крикнул он, – если вы позволяете отнять все до нитки у человека, когда у него и так голова идет кругом, когда на него, может быть, навалилась нечистая сила? На кой черт мне нужны судьи, если они не могут отстоять мои деньги, вернуть их мне? Ты побоялся прийти к нам зимой – погода, видите ли, была не совсем хороша. И я потерял из‑за тебя старшего сына: он испугался, вышел в пургу, сбился с пути, плутал в горах – в то время как ты нежился дома, в теплой постели. Староста, хоть он и паршивец, и тот явился. Ну, а теперь очередь за тобой: покажи, на что ты годишься. Вытребуй мои деньги, если есть такой закон в вашей чертовой старой книге.

Однако судья стал на сторону Йенсена:

– Фирма обанкротилась, никто не получит ни эйрира, по крайней мере, в течение многих лет. И я тут совершенно ни при чем: королем назначен специальный чиновник, который разберется в этом деле. Если человек обанкротился, тут уж ничего не поделаешь. Нужно учесть все обстоятельства: Бруни нес убытки уже давно; под конец потребительское общество отбило у него всех клиентов. Вот в чем суть. Такие люди, как ты, имели полную возможность взять свои деньги назад. Сам виноват: вместо того чтобы вступить вовремя в потребительское общество, тянул и тянул, пока не стало поздно.

– Вовремя? Самое обидное, – сказал Бьяртур, – что у меня не хватило ума вовремя перерезать глотку этим чертям!

– Пеняй на себя, – сказал судья.

– Да, жаль, что мы от природы слишком добродушны. Следовало бы придушить этих воров и грабителей еще при рождении.

– Кто это воры и грабители?

– Кто? Он и те, кого ты берешь под защиту. Не пойми меня так, что вы, на мой взгляд, лучше – судьи и всякие начальники, вся ваша чертова свора. Вы держите руку всяких мошенников – этого вы не боитесь, а вот перейти через гору в метель – тут у вас не хватает смелости, даже если от этого зависит спасение человеческой жизни.

– Может быть, ты сядешь, Бьяртур, чтобы мы могли спокойно и разумно обсудить это дело?

– Я сяду, когда мне захочется.

– Ну, тогда не угостишься ли табачком?

– Тебе знать, что предложить, а мне – что принять. После этого Бьяртур отправился к врачу, депутату альтинга.

– Тулиниуса Йенсена все считали честным человеком, – сказал ему доктор Финсен. – Сам я его хорошо знал, и, насколько мне известно, он никого не обманывал. Он скорее сам был обманут, другие подводили Бруни. Все его несчастья начались с того, что крестьяне поверили краснобаям – заправилам потребительско‑ю общества. Это именно и разорило Бруни. Крестьяне обманули его доверие.

– Я хочу получить свои деньги, – сказал Бьяртур. – Вот и все. Бруни провел тебя в альтинг, а я за тебя голосовал с тех пор, как получил право голоса. А почему, ты думаешь, я голосовал за тебя? Ради твоих очков, что ли? Если я не получу своих денег, пусть черт за тебя голосует, а не я. Если же ты, член альтинга, утверждаешь, что разрешается обкрадывать людей, то я, значит, против правительства.

– Послушай, Бьяртур, я уже старый человек, и пора мне отойти от политики. Но раз мы с тобой всегда были добрыми друзьями и членами одной и той же партии, то разреши мне предложить тебе стаканчик настоящей пшеничной водки.

– Я хочу одного: того, что мне принадлежит.

– Времена тяжелые, Бьяртур. За границей сплошные банкротства. То, что люди потеряли здесь, в Исландии, еще ничто по сравнению с потерями американцев.

– Да, да, многое приходится испытать человеку. Ты, значит, не лучше судьи, ты такой же прихвостень воров и разбойников.

– Думается мне, что я всегда старался делать что‑нибудь для народа – ив альтинге, и в своей врачебной практике. Я никогда не брал дорого с тех, кто голосовал за меня. Каждый год я терял сотни и сотни крон на лекарствах, которые приготовлял для больных. И никого совесть не мучает оттого, что они забывали заплатить мне. Но я не жалуюсь.

– Если память мне не изменяет, Бруни всегда за мой счет платил тебе за те ядовитые снадобья, которые глотали мои жены, и обе они отправились на тот свет не без твоей помощи.

– Никогда я не слыхал подобных разговоров, Бьяртур, – сказал доктор. – Может быть, тебе больше посчастливится с новыми людьми, которые теперь хотят подмять под себя всю страну.

– Уж хуже вас, прихвостней Бруни, редсмирцы не будут. Раньше я, правда, так думал. А теперь уж не знаю, что и думать.

Они разговаривали с ним, как со строптивым ребенком. И вот опять он стоит дурак дураком на улице. Осталось одно: обратиться к редсмирцам, броситься в объятия Ингольва Арнарсона Йоунссона. Все другие пути закрыты.

До сих нор он всегда считал Тулиниуса Йенсена своим ангелом, а Ингольва Арнарсона всячески чернил. Тридцать лет он гнул спину ради редсмирцев – сначала батрачил, потом купил у них землю в долг; наконец он обрел свободу, но перемена заключалась только в том, что он надрывался для таких же разбойников. Он считал, что разбойник разбойнику рознь. Но вот Бруни сбежал с его деньгами, оставив его на мели, в полной растерянности: куда же теперь податься? Оказалось в конце концов, что разбойники ничем не отличаются друг от друга; все они на один покрой – живут ли на берегу или в поселке. Одно надо признать за редсмирцами: они‑то не удирали в дальние края с деньгами Бьяртура. Значит, тот, кто стремится к свободе и независимости, не может опираться на Тулиниуса Йенсена. Ингольв Арнарсон не может быть хуже Бруни. А с другой стороны, противно искать помощи у потребительского общества. Неужели через редсмирцев можно добыть свободу – настоящую свободу, которая превращает бедного крестьянина из долины в независимого человека?..

– А, явился самостоятельный человек! Пора, пора заглянуть к нам, в наше общество.

– Не из вежливости я пришел, – смущенно сказал Бьяртур.

– Да, Бьяртур дорогой, это мне известно. Ты расхлебываешь кашу, которую сам заварил. Не послушался моего совета, все цеплялся за Бруни. Ну, так и быть, старина, я на тебя не в обиде. Как живешь?

– Как живу? Я не отвечаю на такие вопросы. Думаю, что никому нет дела до того, как живу я, как живет моя семья. У меня случилась беда: подохли овцы. Но что тут особенного? Ведь такие вещи бывают в Исландии с тех пор, как люди поселились в этой стране. Редсмирцы тоже потеряли овец. Это бывает каждую весну. Мои овцы переносят зиму лучше, чем редсмирские.

– Нет, я разумею странные дела, которые творились у тебя недавно. Ты потерял мальчика…

– Ну, а тебе что? Мальчик был мой…

– Говорят, что это проделки Колумкилли.

– Колумкилли? Это тот самый, который имеет отношение к религии персов?

– Ну, ладно… Что мы можем сделать для тебя?

– Ничего… Меня обокрали. Мне нужна работа. Я никого не прошу делать что‑нибудь для меня. Но я готов работать на других за плату.

– Да, дорогой Бьяртур, все, о чем я говорил тебе в прошлом году, сбылось. Не моя вина, если ты не поверил мне. В стране у нас две партии: одна обкрадывает крестьян, другая ставит их на ноги. Ты верил в первую. И что получилось? Пойми одно: мы хотим власти для того, чтобы управлять страной на благо народа.

– Да, говори, говори, Инги, мой мальчик! Но я ни во что не верю, а меньше всего в твои слова. Поэтому я не прошу милости; ни на что не жалуюсь. Несколько овец у меня осталось. Что же, начну сызнова! Кое‑кто скажет: «Что ему еще надо?» Ведь прошло всего несколько лет, как я построил новые помещения для своих овец. Но если кто думает, что мне нужен дом с башнями, то он ошибается. Милый мой Инги, у меня и помыслов таких нет. Но, – продолжал он, – когда у тебя есть цветок жизни…

Тут он спохватился, что сказал слишком много, и вдруг, так и не докончив своей мысли, умолк.

 

Глава пятьдесят пятая

Весенние дни

 

Как только снег растаял, овец начали пасти на выгоне. Когда отец и мальчики приходили домой, обед обычно был уже на столе. Но где же Ауста? На речке стирает чулки, или смотрит за бельем, которое висит на веревке, или месит тесто в сенях… Ее почти не видели наверху, а вечером она ложилась спать, когда все уже спали. Девушка теперь не мылась в присутствии отца и братьев; улегшись в постель, она сразу натягивала на себя перину и лежала неподвижно. Ходила она повесив голову, как будто ей хотелось спрятать лицо от чужих взоров; ее длинные густые ресницы почти закрывали глаза, и она старалась ни на кого не смотреть прямо; отцу она отвечала односложно и при всяком удобном случае старалась от него ускользнуть.

Бьяртур привык к тому, что Ауста смотрела на него широко открытыми, вопрошающими и доверчивыми глазами, а он отмалчивался. Теперь же он смотрел на нее вопросительным взглядом, а она уклонялась от ответа.

Здесь, на хуторе, люди всегда таились друг от друга и никто не знал, о чем думает другой. Может быть, это и не плохо. Казалось бы, обитатели маленького хутора должны быть отлиты все на один образец. Но это далеко не так. Нигде нет людей более разных, чем на маленьком хуторе. Например, двое сыновей Бьяртура: как они могли понять друг друга? Один жаждал достижения определенных целей в определенном месте, а другой – исполнении неясных грез в каких‑то далеких странах.

Оттепель. Мокрый снег. Сосульки над ущельем давно уже растаяли. Водопад взбух. Маленький мальчик смотрел как зачарованный на эту работу весны. С юга дул ветер, он гнал водопад, через гору.

Делай свое дело, и довольно тебе глазеть, – сказал старший брат.

Они стояли на выгоне и разбрасывали навоз. Этот водопад в ущелье, этот южный ветер, как человеческая душа, меняется вместе с природой, которая накладывает на все свою печать. Нонни говорил об этом с матерью, и она поняла его и рассказала ему о своей мечте. Теперь его уж никто не понимает, но он все еще живет ее мечтой, ее желаниями. Нонни ищет уединения, его наполняет ощущение печали и тоски. Отправляясь к овцам, он поет песни на разные мотивы, которых он раньше никогда не слышал. В его груди есть странный инструмент, но он не умеет на нем играть, он только касается струн и удивленно, с волнением прислушивается к их звукам – иногда весь дрожа, иногда со слезами на глазах. А глаза у него глубокие, серьезные, чистые – как ручей, как серебро на дне родника.

Трава на горах едва пробивалась. И так как Бьяртур опасался, что погода изменится, ему не хотелось, чтобы овцы уходили далеко от хутора. Он часто отправлялся на южную и восточную окраины пустоши и гнал овец вниз. Чем больше угнетала его тишина в доме, тем милее ему была целительная весенняя прохлада, запах растаявшего и еще тающего снега, освещенные солнцем дали и ощущение вечности, – ибо на пустоши нельзя не ощущать вечности. Мало‑помалу снег отступал перед солнцем, начинало пахнуть прелью, вереском и первой травой, пробивающейся из‑под снежных сугробов на склонах. Овцы бродили повсюду и хватали все, что они могли найти под снегом, но вдруг неожиданно выскакивали из лощины или ущелья и стремительно бросались длинной вереницей вверх, против ветра, – в бескрайнюю даль, в вечность. Ибо овце тоже свойственно стремление к свободе.

Уже несколько дней, как над ущельем кружил ворон. Бьяртур решил обойти ущелье, чтобы узнать, на что так упорно нацеливается хищник. Вода в реке прибыла, но стояла уже не так высоко, как несколько дней тому назад. Вдруг собака остановилась и залаяла над чем‑то, что выбросила река. Ворон, каркая, носился над ущельем. Меньше всего Бьяртур рассчитывал найти здесь мертвечину, так как этой весной овцы не гибли. II то, что он нашел, не было похоже на животное – скорее это был человеческий труп. Это было тело стройного юноши, который упал, видимо, со скалы зимой и лежал под снегом, а когда вода убыла, остался на песке. Труп уже утратил всякое сходство с человеческим существом, лицо расплылось и было неузнаваемо. Носовая кость обнажилась, а безгубый рот улыбался небу. Глаз не было, лохмотья сгнили, и эта гниль въелась в кости. К тому же и хищники сделали свое дело. Ужасное зрелище. Бьяртур несколько раз дотронулся до трупа палкой, цыкнул на собаку и пробормотал:

– Что посеешь, то и пожнешь. – Он втянул в себя большую щепоть табаку. Собака продолжала лаять. – Заткнись, нечего стараться. Этого тебе все равно не понять. Кое‑кто свалит вину на Колумкилли, но не вернее ли, что каждый носит свою судьбу в собственной груди?

И все‑таки ему было нелегко признать, что Колумкилли не имеет никакого отношения к человеческой судьбе. Да, все эти россказни о Колумкилли – сплошное вранье, но ему никогда не отделаться от мысли, будто в них кроется больше правды, чем в самой правде. На пустоши живет дьявол, и он пожирает людей. Надо же все‑таки отдать какую‑то дань мертвецу, раз он нашел его. И как можно скорее, потому что овцы уже подымаются наверх из ущелья. На Бьяртуре были почти новые варежки, толстые, теплые. Сняв варежку с правой руки, он бросил ее на труп, – ибо считается невежливым уходить от мертвого тела, не почтив его. В следующую минуту Бьяртур уже был на краю ущелья. Как он и предполагал, овцы ринулись наверх. Вожак мчался все выше и выше, вот он показался на самой верхушке отдаленного утеса, и все овцы понеслись на Блауфьедль. Бьяртур погнался за ними, радуясь тому, что его овцы ранней весной, подобно отшельникам, ищут уединения в бескрайних просторах гор.

– Халбера, – сказал он вечером, бросая старухе варежку. – Свяжи мне точно такую же на правую руку.

– А где же вторая? – удивилась старуха; еще не случалось, чтобы хозяин терял варежку.

– Не будем об этом говорить, старая, – сказал он.

– Не будем? – спросила Халбера, подняв свою трясущуюся голову и немного отвернувшись, как она всегда делала, глядя на кого‑нибудь; и больше ей не надо было спрашивать – нет, не надо было.

 

Глава пятьдесят шестая

Старшая сестра

 

Прошли сильные ливни, казалось, залившие весь мир; сотни ручейков понеслись по склонам гор и смыли снег в море. Когда снова показалось солнце, в долине уже не было снега, горы оделись зеленью, из травы выглядывали лютики, подуло теплым ветром. Ручей, протекавший по выгону, вздулся было, а йотом опять вошел в свои берега, как‑то незаметно для младшего сына Пьяртура: года еще не прошло, а ему уже не позволяют гулять на берегу ручья. Он, как дурак, стоит на выгоне и разбрасывает, – он‑то, которому аульвы обещали, что он увидит лучшие страны! Он так сжился с этими странами зимой, читая сном киши, – а теперь, весной, они опять удалились от него, растаяли in горизонте. Стоило ему посмотреть на Аусту, чтобы убедиться, как недоступны те страны, которые зимой так ясно рисовались ему на белом фоне беспредельной снежной пустыни. Но душа не хочет сдаваться. Весна – ее птицы, прилетевшие из дальних краев, ее ветры, ее небеса, вечность, – весна зовет и манит. Каждый раз, когда он выходит из низкой двери и останавливается во дворе, весна зовет его. Зовет и зовет. А он слушает. В нем просыпается тоска по жизни. Он прислушивается к этому зову с тех пор, как уехал учитель, а он уехал незадолго до пасхи. До сих пор Нонни не знал, что Ауста плачет, но однажды в воскресенье, когда стало вечереть, он увидел, ее лежащей на траве в ложбине. Он подошел к ней. Она не шевельнулась, она даже не почувствовала его присутствия. Подойдя еще ближе, он увидел, что плечи ее содрогаются: она плакала, уткнувшись в землю. Он ведь знал, он хорошо знал, что она менее значительное существо, чем он и брат; и все же она была их старшая сестра, и жалость ударила его в сердце. Сам же Нонни теперь плакал гораздо реже, особенно с прошлого лета, – скоро он будет уже совсем взрослым. Он окликнул Аусту. Она вздрогнула, села и краем платья отерла слезы, но они текли все сильнее и сильнее.

– Отчего ты ревешь? – удивился он.

– Ни от чего, – сказала она, всхлипнув.

– Что‑нибудь потеряла? – спросил мальчик.

– Да, – ответила Ауста.

– А что же именно?

– Ничего.

– Нечего тебе реветь, – говорит мальчик.

– Вовсе я не реву, – отвечает она, а слезы все текут.

– Отец обидел?

– Да.

– Что он сказал?

– Ничего.

– Он тебя побил?

– Да, однажды. Давно, очень давно. Это не важно. Я уже забыла об этом. Нет, он вовсе и не побил меня.

– Так отчего же ты плачешь? Тебе чего‑нибудь очень хочется?

И она отвечает жадно, задыхаясь:

– Да! – и разражается бурным плачем.

– Чего? – спрашивает он.

– Не знаю, не знаю! – И она продолжает отчаянно плакать.

– Соула, милая, ну скажи мне. Может, я тебе добуду это самое, когда вырасту.

– Ты ничего не понимаешь. Ты еще такой маленький… Никто этого не понимает. Я сама этого не понимаю, хотя и думаю об этом днем и ночью.

– Скажи, это потому, что ты не такая, Как мы, мальчики? – сказал он, полный сочувствия, зная, что сейчас они касаются самых сокровенных тайн человеческого тела, на которые даже намекать не принято. Может быть, это и нехорошо с его стороны, но слово сорвалось у него с губ.

– Да, – подумав, тихо ответила она в отчаянии.

– Неважно, Соула, дорогая, – прошептал он с твердым намерением утешить ее и потрепал ее по щеке. – Никто об этом не узнает. Я никому не скажу. Я попрошу Гвендура, чтобы он тоже никому не говорил.

– Значит, ты знаешь? – спросила Ауста, выпустив из рук подол, и посмотрела прямо в глаза брату. – Ты знаешь?

– Нет, Соула, милая, я ничего не знаю. Я не подсматривал. Но это не важно. Все равно это не поможет. И когда я вырасту и построю дом в другой стране, я возьму тебя к себе, и ты будешь есть картошку.

– Картошку? А для чего мне картошка?

– Ну, это как в Библии…

– В Библии не говорится про картошку.

– Я имею в виду то, что та женщина ела.

– Не надо мне того, о чем говорится в Библии, – сказала Ауста, глядя в пространство опухшими от слез глазами. – Бог… он враг души…

Мальчик вдруг спросил ее:

– Скажи, Соула, когда учитель нам велел гадать зимой, что ты загадала?

Соула испытующе посмотрела на него; в эту минуту она сильней обычного косила, – как всегда, когда плакала. Опустив веки, она начала пощипывать стебли травы.

– А ты никому не скажешь?

– Нет, никому. Так чего же ты пожелала?

– Любви, – ответила она и снова разразилась плачем, повторяя сквозь рыдания: – Любви, любви, любви…

– Что это такое?

Она упала на траву, плечи ее тряслись от рыданий, как тогда, когда он подошел к ней.

– Я хочу умереть. Умереть, умереть…

Оп знал, чем помочь такому горю, и тихонько сел около травы, такую свежую; и струны, скрытые в его груди, и запели.

Впервые он заглянул в лабиринт человеческой души. Ему еще трудно было понять ее, но важно было то, что он чувствовал и страдал вместе с ней. Много, много позже он воскресил это воспоминание в песне – прекраснейшей песне, какую знал мир.

Понять, как беззащитна душа, понять борьбу между двумя противоположными силами души – это еще не источник, из которого рождается песня. Источник прекраснейшей песни – это сострадание. Сострадание к Аусте Соуллилье, дочери земли.

 

Глава пятьдесят седьмая

Мальчик и страны

 

Самое удивительное в мечтах – это то, что они сбываются. Так всегда было, хотя никто не желает признавать этого. И люди обычно ничуть не удивляются, когда видят, что их мечты сбылись, – как будто они только этого и ждали. Цель, которой ты хочешь достичь, и решение достичь ее сродни друг другу, они дремлют в одном и том же сердце.

Случилось это за день до вознесения. В это время года через долину проходит много разного люда. Лишь немногие, однако, сворачивают с дороги и заглядывают на хутор. Но в тот день один из прохожих зашел в Летнюю обитель. В его наружности не было ничего приметного, ничего такого, что говорило бы о его занятиях и его назначении в жизни. Казалось, у него и не было другого назначения, как передать принесенное им письмо. Позже, через много лет, Йоун Гудбьяртурссон пытался и никак не мог воскресить в памяти образ того прохожего. Словом, это был самый обычный человек, которого потому и не замечаешь, что он обычный. Он просто вручил Бьяртуру из Летней обители письмо, попрощался и ушел.

Для Бьяртура получение письма было редким, почти единственным в своем роде событием, если не говорить о счетах, – ведь независимые люди не получают писем, такие вещи существуют только для тех, кто зависит от других. Он два раза прочел вслух адрес, повертел письмо в руках, внимательно осмотрел его с обеих сторон. Оба мальчика подкрались ближе к отцу, когда он распечатывал конверт, и следили за выражением его лица, пока он читал. Бьяртур держал листок на некотором расстоянии от себя, чуть‑чуть наискось, наморщив брови, откинув голову. По его лицу невозможно было угадать, о чем говорилось в письме. Он прочел его еще раз, раздумчиво почесал затылок и окончательно озадачил детей. Прочел он его и в третий раз, сунул в карман и ушел. Никто не знал, какая новость скрывалась в письме.

Была светлая ночь, над зеленым болотом плыли перистые облака. И птицам пелось так хорошо, что они не умолкали даже вечером. Да, весна шла вперед и вперед, с каждым днем, с каждым вечером все больше вступая в свои права. Бьяртур еще раз пошел на южный край выгона, – чтобы взглянуть на овцу, которая должна была окотиться. И хотя уже пора было спать, он с собой младшего сына.

– Я пойду с тобой, отец. Пусть маленький Нонни ложится спать, – заявил Гвендур.

Отец возразил:

– Я сказал, чтобы пошел маленький Йоун. А ты ложись. Зато я завтра разбужу тебя раньше, чем его.

Отец шел большими шагами к болоту, а мальчишка семенил за ним, прыгая с кочки на кочку. Они спустились вниз. Стройная вика тянулась к небу, рядом росли лютики и хмель. Утки, отдыхавшие на спокойной светло‑серой глади вод, уже построили себе гнезда; болтливый кулик следовал за Бьяртуром, рассказывая ему длинную чудесную сагу. А как послушаешь, то начинает казаться, что для такой длинной саги маловато содержания: все хи‑хи‑хи – и так без конца лет на тысячу.

Но когда‑нибудь на дальней стороне вспомнится тебе эта сага, и ты вдруг откроешь, что она красивее, пленительнее многих других, может быть, даже самая красивая на свете. И ты надеешься, что услышишь ее еще раз после смерти; что тебе будет разрешено скитаться ночью на болотах в канун вознесения, после твоей смерти, и ты еще раз послушаешь эту полную чудес сагу, – именно эту и никакую другую.

Они нашли овцу на болотном лугу; оказалось, что она уже окотилась. Это хорошо. Бьяртур поймал ягненка и пометил его. Овца подошла к нему и тихонько заблеяла. Он схватил ее и пощупал вымя – достаточно ли у нее молока. Да, молока достаточно. Завтра вознесение, маленькая Соула спустится в поселок и пробудет неделю у пастора, – ведь ей надо конфирмоваться на троицын день. На заре, должно быть, будет сильный дождь, – это хорошо для травы. Бьяртур сел на бугорок, поросший вереском, у самого берега, и смотрел на реку, которая так спокойно текла, на двух уток, плескавшихся у противоположного берега; они плавали взад и вперед, кланяясь ему. Мальчик тоже сидел и смотрел. Все было так тихо, так безмятежно. Казалось, что болото хочет загладить свою вину. Чего только не видела на своем веку эта болотистая! Теперь пустошь прощалась со своим любимцем, которого индола и последний раз.

– Да, маленький Йоун, – сказал отец; он вдруг стал называть от Йоуном; он смотрел не на него, а на реку, скользившую мимо. – Мне надо тебе кое‑что сказать, прежде чем мы пойдем домой.

Молчание.

– Внизу, во Фьорде, женщина, – сказал Бьяртур. – Я ее помню. Знаю только, что такая существует. Должно быть, она в родстве с судьей; но это меня не касается. Как бы то ни было, она родом из большой страны, что лежит где‑то на западе… Некоторые называют ее Америкой. Это другая часть света.

– Знаю, – сказал мальчик.

– Гм… ты это знаешь? – спросил отец.

– Да, я это учил.

– Ах, вот оно что, – сказал отец. – Ну, не всему, что учишь, надо верить. Но одно верно – пастбища там много лучше, чем у нас. Болтают, что овец там оставляют пастись круглый год – это, конечно, враки, как и вообще то, что рассказывают о кормлении скота в Америке. Но там, говорят, можно выучиться разным ремеслам. Вот уж это подходящее дело для юноши, который хочет стать самостоятельным.

– Да, – сказал мальчик. – И там есть река.

– Река? Да. Но реки есть и в других местах.

– И города.

– Черт их побери, эти города!.. Не верь всему, что болтают о городах. Ну, в общем, эту женщину просили захватить тебя с собой, когда она отправится в эту большую страну. Твой родственник – он там живет – хочет взять тебя к себе, чтобы ты мог обучиться полезному ремеслу. Как я понял, он послал тебе деньги. Она уезжает в субботу утром. Твоя покойная мать всегда строила особые планы насчет тебя, и я думаю, что тебе надо поехать.

Мальчик ничего не ответил.

– Я повезу тебя во Фьорд завтра вечером, – продолжал отец. – Конечно, если ты и сам этого хочешь.

– Хочешь ехать?

– Да, – сказал мальчик и заплакал.

– А! – отозвался отец и начал подниматься. – Ну, значит, так. Я спрашиваю потому, что, по‑моему, надо делать только то, что самому кажется правильным. – Он поднялся и прибавил: – Верь только наполовину тому, что тебе говорят, – не прогадаешь. Остальное выбрось из головы. Если будешь делать то, что сам считаешь правильным, – не прогадаешь.

Когда отец и сын пришли домой, все уже улеглись спать. Маленький Нонни молча разделся и улегся рядом с бабушкой.

Он перестал плакать. С болота доносилось птичье пение. А может быть, это было эхо птичьего пения, – оно звучало в его душе и не желало умолкать в эту тихую, короткую весеннюю ночь. То были звуки, которых никогда не забывала его душа, как бы далеко он ни уезжал и как бы роскошны ни были залы, где его принимали, – пение исландских птиц на болоте в короткую весеннюю ночь.

Да, после суровой зимы на пустошь нисходит мягкая, нежная, чудесная в своей сдержанности весна. И перед взорами мальчика открываются новые страны, которые поднимаются из моря подобно девам, моющим свои драгоценные раковины и яркие кораллы при первом свете летнего солнца; или старые страны, сплошь покрытые благоухающими садами; белоснежные города, простирающие свои объятия к зеленой глади моря; шумящие леса Калифорнии, позлащенные солнцем пальмовые аллеи на берегах Средиземного моря; река Миссисипи с ее берегами, где олень и пантера ищут пристанище в девственных лесах. А он – он должен петь для всего мира.

Разве не счастье, разве не высшее счастье лежать здесь под крошечным окном, в бабушкиной кровати, и видеть безграничные просторы, для которых он был рожден? Нет, в душе его было спокойствие – спокойствие весенней ночи, ее тишина. Но он не мог спать. Ему казалось, что ему уже никогда не захочется спать, будто вся его жизнь отныне будет бесконечной весенней ночью – после тех ужасных бурь, которые ему, такому юному, уже пришлось пережить. Прошли те дни, когда ему говорили, что за горой нет никаких стран; прошли те ночи, когда кастрюли и сковороды на полках и в шкафу произносили речи, чтобы прогнать скуку и пустоту жизни; когда звуки могучего отцовского храпа вызывали у него представление о странствиях по чужим мирам сквозь бесконечное пространство и неизмеримое время. О каких странствиях? Это он, он сам, отправляется странствовать.

Он не мог даже подумать о том, чтобы сомкнуть глаза. Ему хотелось смотреть на потолок, на тот сучок в дереве, который представлялся ему человеком, хотя и одноглазым. Он шел все дальше – сделал этот сучок своим родственником; и вот этот родственник прислал ему денег… Значит, все сбывается. Все, что человек создает в своем воображении, превращается в действительность. И в один прекрасный день ты оказываешься во власти этой действительности, которую ты когда‑то создал, и тоскуешь по тем дням, когда этой действительности не было, не было почти ничего, кроме праздных домыслов вокруг сучка на потолке. Глаза Нонни уже в эту первую ночь были грустными. «Мама», – подумал он. И она встала в его воображении – она, которая была выше и лучше всех. Он вспомнил ее вздохи, отзывавшиеся болью в его груди, – и боль отныне будет сопровождать его всю жизнь и будет звучать в каждой его песне. В каких бы лесах и чудесных краях он ни был, он никогда ее не забудет, не забудет тех дней, когда кочки на болоте казались такими высокими, что врастали в небеса. Нет, не забудет. Ему казалось, что он смотрит назад, с вершин какой‑то неправдоподобной жизни, через моря и страны, через годы и века и вновь видит перед собой эту маленькую теплую комнату, где он прислушивался к стонам матери в ночном мраке и думал: спит она или не спит? В лесах чужих стран встанет перед ним эта маленькая комната.

– Да, мальчик, – сказала наутро бабушка; она сидела, отложив в сторону вязанье, что случалось крайне редко, и смотрела на него из‑под полуопущенных век. – Чего только я не видела на своем веку!

Дневное солнце светило сквозь окошко, и пыльные светлые полосы ложились на пол. Ауста сидела у окна и чинила одежду Нонни; у него не было праздничной куртки. Бабушка связала ему новые чулки и варежки, а Соула сшила новые ботинки для поездки в Америку. Вдруг Нонни вспомнил, что однажды пытался от нечего делать сосчитать все морщинки на лице бабушки. Теперь ему было не до того, он уедет, так и не сосчитав их. Но они навсегда останутся где‑то в его душе, все до единой. Он в последний раз стоял у ее постели и молча разглядывал то одну, то другую вещь. Он смотрел на крышу, осевшую между балками и начавшую гнить в стропилах; на два ножа, завернутых в тряпку, на кровати, застеленные одеялами из некрашеной овечьей шерсти; на скамьи, лоснившиеся оттого, что на них сидели уже не один десяток лет; на пол, не очень‑то чистый, подававшийся под тяжестью шагов; на маленькое окошко, в котором одно стекло было цело, а другое разбито; на неестественно длинные стебли травы под окном; на угол болота, на блестящую излучину реки; на маленькую плиту, где все эти годы горел огонь, согревавший всю семью, и где теперь стояла закопченная кастрюля с остатками холодной каши. А там – Ауста, с которой он разговаривал на лугу в зеленой ложбинке… Но он не посмел заговорить с ней еще раз. Бедная старшая сестра: она познала любовь и поэтому жаждала смерти. Да, любовь… Любовь ужасна. И он содрогался при мысли, что оставит здесь Аусту совсем одинокой. Но что же он может сделать? Он получил письмо. И это письмо – его судьба. А она не получила письма: ее мать умерла прежде, чем успела задумать для нее желание. Единственным даром, полученным Соулой, было тепло жалкой собаки; а зимой, в тот час, когда можно было загадывать желания, она загадала любовь, которая, наверно, ужаснее всего на свете. Ауста Соуллилья, я должен уехать. В любви никто не может помочь тебе, кроме тебя самой. Теперь ты спустишься в поселок, пойдешь к пастору и будешь конфирмоваться… А я получил письмо.

Старуха сунула руку под подушку и достала маленький узелок. В нем лежали тщательно свернутые старые лоскутья, остатки вязанья. Она принялась разворачивать их слабыми, дрожащими пальцами.

– Ты еще здесь, постреленок? – спросила она, добравшись наконец до самой середки узла.

– Да, бабушка, – сказал мальчик.

Это были два единственных сокровища, единственные вещи, которыми она владела: косынка и палочка для чистки ушей. Она хотела подарить ему эти сокровища на прощанье, ему, который с самых пеленок был около нее. Ничего лучшего она не могла ему дать.

– Это, конечно, пустяк, – сказала она. – Но косынку ты можешь повязывать на шею по праздникам, в хорошую погоду. А эта палочка давно уже хранится в нашем роду.

Старуха не пела псалмов, не упоминала об Иисусе и не предостерегала его от греха. Она не просила его поклониться сыновьям в Америке – она не могла ощущать свое родство с людьми, жившими где‑то на краю света. Даже о маленьком Нонни она никогда не спрашивала после его отъезда.

Но бабушка сказала:

– Я хочу, чтобы ты, когда уедешь, помнил две вещи. – Ее старое, изрезанное морщинами лицо дрожало больше обычного. – Я прошу тебя никогда не быть грубым с теми, кто ниже тебя, и никогда не мучить животных.

– Поблагодари бабушку, милый Нонни, – сказала Ауста. – Она дает тебе единственное, что у нее есть.

Нонни протянул бабушке руку и молча поблагодарил ее, ибо он не знал слов, которыми мог бы выразить благодарность за такой подарок.

Она дала ему в дорогу то, что для нее было неотъемлемо от праздника рождества – самого убогого рождества, какое знал народ в этой стране. И Нонни понял, что отныне она уже не будет праздновать рождество.

 

Глава пятьдесят восьмая


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 56; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!