Разговор со сверхъестественными силами 27 страница



Плохо спалось на хуторе в эту ночь. Что ей надо в Рейкьявике? С кем она хочет встретиться? Разве у Аусты не такой же высокий лоб и изогнутые брови, как у нее? Теперь Ауста уже не долговязый подросток, а настоящая молодая девушка, полная тоски и отчаяния. Его дом, думалось ей, стоит одиноко в лесу, перед домом нет молодой девушки, как на блюде для пирогов. Нет, он стоит одиноко в лесу, как на стенном календаре, упавшем через люк в позапрошлом году и затоптанном овцами. Ауста первая завладела им, он был гостем на их земле – не на земле Одур. Боже мой, как она мечтала о нем всю зиму и даже всю весну, когда смерть пришла на хутор. Сегодня ночью она тоже лежала без сна и мечтала так же страстно, как раньше, еще более страстно. Но одним суждено остаться здесь, лицом к лицу со смертью, а другие уезжают на юг.

Наутро Ауста Соуллилья проснулась рано, после короткого забытья: ее разбудил звонкий, жизнерадостный смех. Погода прояснилась. Дочь старосты была счастлива, она набросилась на свои бутерброды. Нет, она не опоздает на пароход! Правда, ее спутник уверял, что погода ненадежна, но дочь старосты рассмеялась и сказала:

– Да ну ее к черту, не все ли равно! – Она опять стала чертыхаться, вышла к лошадям и беспрестанно звала своего провожая того: – Разве нельзя уже выехать?

А он сидел на чердаке и пил кофе с хозяевами.

– Какой шум и крик!

– Девчонка спешит, – сказал Бьяртур.

– Да, – ответил провожатый, прихлебывая кофе. – Эти бабы все с ума сходят, когда собираются замуж.

– Или я ошибаюсь, или она действительно раздалась в боках? – спросил Бьяртур.

– Мне кажется, это нетрудно разглядеть.

– Кто‑то, значит, побывал в ваших краях?

– А ты думаешь, что они охотятся только на твоей земле, эти герои с юга, из потребительского общества?

– А‑а, значит, он был из этой своры, черт этакий? – сказал Бьяртур. – Как это я сразу не догадался!

Все же он проводил своих гостей до дороги.

Погода была неспокойная – должно быть, снова выпадет снег. Провалиться бы ему в тартарары! Неужели эти бесенята не могут вовремя вылезти из‑под перины? Бьяртур взял два больших ножа, завернутых в кусок мешковины, развернул и положил ножи на кровать, на ту сторону, где он спал, снял с полки точильный камень, поплевал на него, – раздавшийся звук пронзил все живое и мертвое…

– Хельги, вставай, мальчик, ты мне нужен.

Хельги нехотя поднялся, натянул штаны и начал искать чулки. Отец продолжал точить. Остальные ребята выглядывали из‑под перин. Бьяртур выдернул волос из головы, затем достал из ящика заржавленную отвертку, вытер ее о штаны и тоже наточил.

– Оделся ты наконец, лодырь?

– Что я должен делать?

– Что делать? То, что я тебе скажу. Спустись‑ка вниз.

Подталкивая мальчика, он спустился следом за ним по лестнице. Жена смотрела безумными глазами на мужа, стоявшего у люка с ножом в каждой руке. Уж не думала ли эта измученная женщина, верившая в победу добра и взбивавшая молоко, как научил ее Иисус Христос, что она сумеет сломить эту непоколебимую волю к завоеванию, на которой строилась свобода и независимость нации целое тысячелетие – тысячелетие существования Исландии!

Она бросилась на шею своему мужу, стоявшему у люка с ножами в обеих руках.

– Это все равно что убить меня, Гудбьяртур, – сказала она. – Я не могу больше видеть, как голодают дети.

Она вся, от головы до ног, сотрясалась от рыданий. Она была как цветок, окропленный росою слез.

Но он стряхнул ее одним движением плеч. И она смотрела ему вслед безумными глазами. Бьяртур спустился вниз.

Некоторое время внизу слышалась тихая возня. Бьяртур освободил конец свернутой в пучок веревки и сделал из нее петлю, затем поднял корову, – она еле держалась на ногах, издавая жалобные стоны. Он вывел ее из стойла; она тоскливо мычала в открытую дверь…

В это мгновение все рухнуло перед Финной из Летней обители, этой молчаливой женщиной, любившей песни, родившей много детей – на благо родине и для смерти. Она была добра, у нее были друзья среди аульвов, но ее сердце долго билось в страхе и трепете. Жизнь? Казалось, что в эту минуту жизнь вернулась к своему истоку. Ноги у Финны подкосились, и она молча, без единого звука повалилась на руки старой Халберы, – упала как пыль и прах на увядшую грудь своей матери.

Барселона – Копенгаген

Зима 1933/34 года

(по наброскам 1932 года)

 

 

Часть третья

Тяжелые времена

 

Глава сороковая

У порога дома

 

Если смерть побывала в доме весной, все лето омрачается воспоминанием о похоронах. А какие мысли таятся в душе осенью, на пороге зимы?

– Что, если в этом году будет длинная зима, – говорит старший брат, сидя на пороге дома, в сумерки, – если зима будет все тянуться, тянуться и кружить, кружить, как собака, когда ее дернут за хвост, – все кружит и не может остановиться, как бы ее ни останавливали? Тогда что?

И сам отвечает:

– Теперь ничего уж больше не может случиться.

– Такой зимы не бывает, – ответил младший брат. – А если бы наступила зима, которая тянулась бы… ну, например, сто лет, – то я за это время взобрался бы на нашу гору.

– А зачем?

– Чтобы увидеть оттуда другие страны.

– Какие еще страны?

– Страны, о которых мне говорила мама, когда была жива.

– Никаких других стран нет.

– А я говорю – есть. Я часто вижу, как ветер гонит водопад не вниз, а вверх, на вершину горы.

Старший брат, конечно, не соблаговолил ответить на заявление Копии. Так он ему и поверил! Все это выдумки. Но немного погодя он продолжает начатый разговор:

– А, например, похороны? Если они будут тянуться долго и пастор псе будет говорить, говорить, длинно, нудно – ну, знаешь, как Дождь с крыши течет, и это никогда не кончится? Если он будит говорить «аминь» сто пятьдесят лет? Тогда что?

– Таких похорон не бывает. Люди возьмут да и уйдут.

– Ну, а гроб‑то, болван? Он, по‑твоему, тоже уйдет?

– Гроб люди заберут с собой.

– Ты в своем уме? Неужели ты думаешь, что кто‑нибудь посмеет забрать гроб раньше, чем пастор в последний раз скажет «аминь»?

– Когда маму хоронили, пастор говорил и говорил, но когда ему захотелось кофе, он сам остановился. Я все время знал, что когда‑нибудь он кончит.

Старший брат придвинулся к младшему, покровительственно положил руку ему на плечо и сказал:

– Нонни, ты еще такой маленький, и не удивительно, что ты кое‑чего не понимаешь.

– Я все понимаю, – возразил младший, стряхивая руку брата с плеча. – Я понимаю все, что ты понимаешь, и даже еще больше.

– Ладно, – ответил старший. – Коли ты так умен, скажи: что такое похороны?

Младший братишка задумался: он твердо решил ответить правильно. Он долго думал, но так ни до чего и не додумался. Нет, ни за что он не сумеет толково ответить на такой простой вопрос.

И старший ответил сам.

– Похороны – это похороны, дуралей! – сказал он.

Нонни был изумлен: как же он сам не мог понять такой простой вещи!

А старший брат продолжал:

– Да, похороны никогда не кончаются… Хотя бы люди ушли, хотя бы пастор сказал «аминь» в последний‑распоследний раз, хотя бы водопад повернул назад, как это будто бы случилось прошлой весной, – хотя это неправда, водопад не может повернуть назад, – да, так вот – похороны никогда, никогда не кончаются. И знаешь, почему?

– Не хочу я тебе отвечать, дурак.

– Это оттого, что покойник уже никогда не оживет.

– Почему ты всегда хочешь, чтобы верх обязательно был твой? Оставь меня в покое, – сказал младший брат и отодвинулся.

– Тебе страшно?

– Нет.

Сумерки сгущались, стало прохладно. На горизонте скоплялись темные гряды туч – должно быть, будет дождь. А бабушка все ждет не дождется новолуния.

– Нонни, послушай‑ка, рассказать тебе что‑нибудь?

– Не надо, – говорит мальчуган. – Не хочу я слушать.

– А если мы здесь будем сидеть и сидеть целых сто или сто пятьдесят лет, и все будут сумерки, как сейчас, и отец все будет кормить одну и ту же овцу одним и тем же сеном из одной и той же охапки, и…

– Если бы отец был дома, вам бы здорово попало за то, что вы сидите и болтаете всякий вздор, вместо того чтобы работать, – это сказал Гвендур, средний брат; он подкрался к ним, словно вор.

Но, как ни странно, огрызнулся не тот, кто говорил почти все время, а тот, кто «еще не все понимал».

– А мы не с тобой разговариваем, – ответил младший. Старший прибавил:

– Мы вовсе не так глупы, чтобы разговаривать с тобой.

Гвендур никогда не раздумывал о том, что такое душа, между тем как эти двое наедине без конца толковали о душе. Это объединяло их против среднего брата, помышлявшего только о работе.

– Отец‑то, во всяком случае, скажет, что я умнее вас, – сказал Гвендур.

– Ну и что же? Зато мама нас очень любила.

– Гм, мама! А вы ни одной слезинки не проронили на ее похоронах. Никто из вас. А старая Гудни из Мири сказала, что стыдно смотреть на вас: мать хоронят, а вы таращитесь на пастора, как бараны.

– Неужто ты думаешь, что мы стали бы реветь в угоду отцу? Нет. Совсем нет. Мы хныкать не будем. Мы как викинги из Йомсборга. Ты ревешь, а мы уж скорей будем ругаться.

В самый разгар ссоры Ауста просунула голову в дверь; она взглянула на окутанную сумерками дорогу, вытерла тонкие руки о край юбки и спросила:

– Мальчики, вы видели его?

– Кого это – его?

– Как – кого? Не такие уж вы дурни. Сами знаете, о ком я говорю.

– Ты что думаешь, умер он, что ли?

– И не стыдно вам так говорить про отца?

– Да им только того и нужно, чтобы он умер, – сказал Гвендур. – Они тогда перестали бы работать, торчали бы тут, как собаки, на пороге и тявкали бы день‑деньской.

Маленький Нонни возразил:

– Если мы захотим, то уйдем и будем странствовать по свету, а вы здесь останетесь.

– Ну и хорошо, отправляйтесь странствовать. Чем раньше, тем лучше. Никто из нас вам не позавидует, – сказала Ауста, уходя. Она‑то по опыту знала, что такое странствия.

Ребята остались сидеть на пороге.

– Она тоже ревела, – сказал наконец вслух Хельги, когда молчать уже стало невмоготу.

– Да она и теперь ревет. Она ревела вчера вечером и позавчера. Другой такой плаксы нет.

– А ты знаешь, Нонни, ей даже не полагается плакать: она ведь не родня маме, да и никому из нас.

– Да, какая там родня!

– Это сразу видно по ее глазам. Один глаз у нее косит.

– Да, она косая.

– Она воображает, что уже взрослая и может распоряжаться здесь, оттого что у нее груди стали, как у женщины… А на самом деле она вовсе не взрослая, и нечего ей здесь командовать. Я вчера все хорошо разглядел, когда она ложилась спать… Ой, как бы она не услышала! А то подслушает и даст подзатыльника, когда и не ждешь.

– Ну, я ее не боюсь. Знаешь, она виновата в маминой смерти: пальто купили ей, а не матери; ей разрешалось два раза в день уходить домой отдыхать, а маме надо было все работать и работать, без отдыха, – больной‑то.

– Нонни, а ты помнишь, как мама упала на руки бабушке и не могла подняться? Помнишь, как она дрожала?

Мальчик не посмел ответить.

– Это было в тот день, когда зарезали Букодлу, – продолжал Хельги.

Молчание.

– Нонни, а ты заметил, что некоторые люди еще при жизни мертвы? Ты разве не видишь этого по глазам? Я это сразу вижу. Я сразу отличаю живых от мертвых, стоит мне только взглянуть. В тот день, когда мама упала на руки бабушке, она и умерла, живой она уже больше не была. Вспомни только, какими глазами она на нас глядела по вечерам.

– Замолчи, Хельги. Ну зачем ты всегда мучаешь меня?

– Теперь сбылось все то, что предсказывала старуха Фрида в позапрошлом году. «Все это тиранство мужское! – сказала она. – Угробит он вас всех».

Так говорил старший брат. Некоторые люди наделены странным даром: они слышат поступь рока. Их мысли устремлены в сторону самого непостижимого, они даже видят головокружительные пространства, которые лежат по ту сторону мира и которые бог обычно скрывает от взгляда смертных. Такой дар ясновидения пугал младшего брата, он чувствовал себя растерянным и беспомощным: ведь сам он ничего не видел, кроме своей мечты.

– Хельги, как мне хочется поскорее стать взрослым, – говорил он, бывало. Своими мечтами, даром покойной матери, он пытался защитить себя от судьбы и от того, что за ней стояло. Как хорошо было бы иметь крылья и взвиться птицей, пронестись через пустошь, через высокую ограду в Утиредсмири, через телеграфные провода… Но, как бы он ни фантазировал, он чувствовал себя бескрылым, как четвероногое животное, и старший брат был для него словно ограда из колючей проволоки; он мог растянуть сумерки, и они превращались в вечность, наполненную одним только возгласом: «аминь!» Даже когда он, Нонни, отодвинулся и сел у самого края порога, послышалось еще более мрачное – гробовое «аминь».

– Послушай, Хельги, – сказал он наконец; ему пришла в голову блестящая мысль. – Почему бы нам не убежать из дома? Помнишь ты мальчишку‑приемыша, который воспитывался в Гиле? Он этой весной сбежал. Да, сбежал! И все бежал, бежал – на восток, до самого Вика.

– У него там родители живут, – пояснил старший брат. – Они взяли его к себе, когда он спустился с горы. А нас кто возьмет? И куда? Никто. Никуда.

Опять они сидят на пороге, и вечерний мрак все сгущается, в особенности над младшим братом, на свою беду лелеющим мечту о светлом будущем. И когда ему становится невтерпеж, он начинает сызнова:

– Когда мама была молода, она дружила с аульвами; это было у нее на родине, в Урдарселе. Она мне о них рассказывала в прошлом году, когда мы с ней сторожили Букодлу, – мы тогда пасли ее на склонах. И мама пела мне песенки. А давно‑давно, когда я был еще совсем маленьким, эти аульвы говорили маме, что я буду петь песни…

Он не смел открыть брату, что ему предстояло петь для всего мира, боясь, что брат посмеется над этой хрупкой мечтой, ибо самые заветные желания окутаны глубочайшей печалью. И он скромно сказал:

– Я должен буду петь в церкви Редсмири.

– Чего только не рассказывают маленьким детям, разве ты но знаешь? А почему? Потому, что мы еще малы. Мама мне рассказывала то же самое. Она говорила, что есть феи, живущие в далекой стороне, где все‑все совсем другое – и бури, и хорошая погода, и солнце! И самые дни – другие. И каждый раз, когда она дышала, я чувствовал, как ей больно; и я не спал по ночам и прислушивался к ее боли. Иногда в метель, по вечерам, я убегал из дому. Я подходил к каждому утесу, шептался с ними, скалывал с них ледяную корку, чтобы им было лучше слышно, – я умолял каждый утес помочь матери, потому что в ее сказках скалы помогали людям. Однажды ночью я просил помощи у десяти, а может быть, у тридцати утесов. Я думал, что если в одном нет никаких фей, то, может быть, в другом они есть. Если только там живут феи, они помогут маме и, может быть, нам всем. И все‑таки мама умерла. Умерла. Скажи‑ка, почему феи не помогли ей? Ведь ты думаешь, что все знаешь. Они не помогли оттого, что их нет. Ни в этой скале и ни в той – ни в какой. Мама рассказывала нам эти сказки, потому что мы были маленькие, а она была добрая.

– Ты говоришь неправду, – чуть не плача сказал Нонни; слова брата его больно задевали.

– А когда я подрос, – продолжал старший, – я часто заходил в комнату, где мама лежала больная, и хотел спросить у нее, правда ли все это. Но ни разу не спросил. «Если это правда, – думал я, – то феи помогут ей и всем нам. А если неправда – зачем ей знать, что я уже вырос и все понимаю?» Потом приходил отец и прогонял меня.

– Все это враки, враки, враки! – кричал маленький Нонни, молотя кулаками брата, будто это было осязательное доказательство существования другого, лучшего мира.

– Нонни, ты помнишь псалом против непогоды? – спросил старший брат, когда Нонни перестал колотить его. – Нонни, послушай, что я тебе расскажу.

– Не хочу, – сказал младший. – Оставь меня в покое! Не понимаю, почему ты не хочешь оставить меня в покое!

– Ты заметил? Когда что‑нибудь случается, бабушка всегда говорит: «Я так и знала», или: «Будет еще хуже… Я еще утром почуяла неладное… дурные приметы», – ну что бы ни случилось! Она никогда не радуется и никогда не горюет. Ты помнишь, что она сказала, когда мама умерла и Ауста накрыла ее? Она поцеловала маму и сказала: «Меня это ничуть не удивляет».

– Это потому, что ей уже сто лет, – тихо заметил младший как бы про себя.

Но старший брат и тут не согласился.

– Нет, – ответил он. – Это потому, что она все понимает, она знает обо всем, что делается между небом и землей. Помнишь бесноватого, который вселялся в зверей? О нем говорится в псалме против непогоды. Кто понимает бабушку, тот понимает все.

– Мама никогда не читала псалмов, – сказал маленький Нонни. – А отец говорит, что нет никаких Иисусов.

– Может быть, их и нет, но бесноватый в том псалме не кто иной, как Колумкилли. Это я наверно знаю. Откуда я знаю? Видел собственными глазами. Когда? Часто. Однажды вечером, когда отец гнал стадо домой, – ты помнишь, у одной из овец было разодранное ухо; тогда еще шел сильный дождь, – я видел своими глазами, как появился Колумкилли. Он подошел к одной из овец и что‑то над ней делал – не знаю что. Да, это был он.

– Он? – растерянно переспросил мальчик.

– А прошлой зимой, когда дохли овцы, – это он над ними колдовал. Вот потому они и передохли. Это он. Его семь раз убивали, и всегда он опять воскресал… Он разорил хутор в долине. Семь раз он его разорял, ведь это знает весь приход. Я вижу Колумкилли каждый день.

– Враки это, ничего ты не видишь! – протестовал мальчик и опять начал со слезами колотить брата.

– И знаешь, почему я его вижу? – Старший схватил маленького Нонни за руку и прошептал ему на ухо: – Потому, что я тоже умер. Нонни, посмотри мне прямо в глаза – и ты увидишь, что я неживой.

Два брата – две противоположности; и одна дополняет другую. Вечные противоположности, воплощенные в человеке. Было это осенью на пороге зимы, в сумерках, когда грани между бытием и небытием стираются. Из‑за туч взошла новая луна.

 

Глава сорок первая

Крысы

 

Рождественский пост. Бьяртур отправляется в овчарню: стоит сильный мороз, и овец нельзя выгнать на пастбище. Бабушка, как обычно, воюет с упрямым огнем в печке, еле двигая онемевшими пальцами. Дети, окутанные дымом, лежат, свернувшись калачиком, спят или уже проснулись и слушают слабый треск хвороста в печи. Так было в прошлом, так было и в позапрошлом году. И прежде чем бабушка делает первую напрасную попытку разбудить Аусту, маленький Нонни так же безуспешно пытается сосредоточиться на том, что может когда‑нибудь произойти, – где‑то, как‑то, с кем‑то. В прошлом году все они мучились, прислужи на ясь к тяжелому дыханию, которое теперь смолкло, как лопнувшая струна, о которой поется в песне. Ушла скорбь, в ко юрой есть и своя радость, так как она возрождает все, что умерло в нашей душе. Красивое блюдо тоже давно уже разбилось.

Вдруг, задолго до того как разгорелся огонь и закипела вода, ном им лен отец. Быстро и яростно шагая, он поднялся в дом, схватил нож, которым резал овец, и вынул его из чехла.

– Гм, похоже на то, что он задумал еще кого‑нибудь извинил, – сказала бабушка.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 55; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!