Разговор со сверхъестественными силами 22 страница



Она никогда еще не испытывала ничего похожего. Весь ее страх исчез, дрожь, сотрясавшая теперь ее тело и душу, была уже совсем иная, чем раньше, и на губах появилось ощущение голода, как бывает у человека, который давно не ел, и садится за стол, уставленный снедью. Но голод этот вызвали в пей его движения. Ничто, ничто не может помешать ей приникнуть к нему; и она обеими руками крепко обхватила его, упоенная этим безличным властным инстинктивным порывом, который на мгновение заставил ее забыть обо всем. Может быть, это и есть неведомая прелесть мира?

И тут – тут произошло то, чего она никогда не могла забыть, что набросило черную тень на ее только что пробудившуюся молодость! В тот самый миг, когда она забыла обо всем на свете, кроме него, он оттолкнул ее и встал с постели; быстро натянул чулки и штаны, завязал ботинки, надел куртку – и вышел. Он закрыл за собой дверь, она слышала его шаги в коридоре, внизу хлопнула входная дверь – и он исчез. Она была одна‑одинешенька среди храпящих мужчин, она лежала в полном оцепенении, без единой мысли в голове. Но он не вернулся. Понемногу в ее душе стала расти обида. Что она сделала? Что случилось? Она ничего не понимала, но смутно чувствовала, что произошло нечто ужасное. В сто раз хуже того, что было зимой, когда он влепил ей пощечину из‑за непонятного отрывка из саги; что‑то такое, чего он никогда в жизни не простит ей. Что она ему сделала? И почему именно она сделала это? Но откуда она могла знать, что это ужасное, незабываемое кроется в невинном желании приникнуть к его шее? Что же произошло с ней? «Милый мой отец, что я тебе сделала? Неужели я такая дурная?» Слезы потекли по ее щекам, она горько заплакала и уткнулась лицом в подушку, боясь разбудить храпящих мужчин. Видно, отец отправился домой и прогонит ее, если она последует за ним.

Наконец слезы ее иссякли, она села и оглянулась, полная отчаяния. Да, он ушел. А она осталась, одинокая и беспомощная в этом скверном мире. Кто теперь даст ей поесть, когда она проголодается? Она подумала, что, может быть, ей разрешат остаться у отца Манги – у кладовщика, который вчера взвешивал шерсть. Или набраться храбрости и пойти к самому купцу? Не приютит ли ее уполномоченный, сын Йоуна, который был с ней так ласков весной? Не придя пи к какому решению, она в отчаянии встала, надела свое платье и башмаки; она заметила, что ее ожерелье порвалось и бусы рассыпались по постели, – не все ли равно, на что ей бусы, раз отец покинул ее. Жизнь ее загублена, она одна на всем свете.

Ауста тихонько прокралась к двери, выбралась в темный коридор и вскоре оказалась за порогом. Светлая весенняя ночь стояла над безлюдным городом. Моросил дождь, туман добрался до середины горных склонов. Ауста не знала, который час. Должно быть, до утра далеко – на улицах ни души. Морские птицы кричат над фьордом, – это не похоже на обычное пение птиц. Ауста пошла куда глаза глядят.

Она не могла и представить себе мир таким безлюдным, а город таким пустынным. Ни души. Завеса холодного дождя висит над улицами и домами. Многие строения покосились, кое‑где выбиты окна; краска на железных кровлях облупилась, с них сорвало ветром целые листы, дождь смыл штукатурку с просмоленной бумаги, и она висит со стен лоскутами. Повсюду – на заборах, на частоколах – зловонные рыбьи кости и головы. На склонах, спускающихся к морю, вяло жуют жвачку коровы. Кошка перебежала улицу и исчезла. Ни нарядных мужчин, ни красивых женщин. Пустота и безмолвие…

Она брела неуверенным шагом, беспомощная, по главной улице, в сторону горы. Дождь мочил ее волосы, платье быстро промокло – но ей было все равно. Вдруг сквозь туман проступили очертания мужчины с лошадью. Подойдя ближе, она увидела, что это отец.

– Что ж это такое? Почему ты не спишь? – спросил он. Она опустила голову и отвернулась, не отвечая ему.

– Подожди здесь, – сказал он, – я пойду за повозкой.

Она села на камень. Дождь поливал ее волосы и шею. Пальцы у нее окоченели, но она продолжала сидеть, вялая, озябшая, голодная, сонная. Наконец в ночной тишине послышалось громыхание колес: это приближался отец с запряженной лошадью.

– Можешь сесть, если хочешь, – сказал он. Но Ауста предпочла идти пешком.

Отец повел лошадь в гору по крутой извилистой дороге. Девушка шла сзади. Дождь усиливался. На самом верху он повис тяжелой плотной завесой. Ауста давно уже насквозь промокла, вода стекала с волос на спину и на грудь. Вдруг она вспомнила о своем носовом платке, которому она так радовалась и который ей так любезно подарили сильные мира сего. Куда же девался носовой платок маленькой Аусты Соуллильи? Она потеряла его. Но это не важно. Ей все равно. Ничего ей не нужно. Поскользнувшись на размякшей дороге, она упала. Когда она поднялась, платье оказалось измазанным в грязи и разорванным.

– Пусть лошадь отдохнет здесь, на перевале, – сказал отец. – Да и мы подкрепимся.

Вчерашнее неоглядное море исчезло за пеленой дождя и тумана, да и вся низменность с большим городом, раскинувшимся на ней, скрылась из глаз. Впереди поднималась гряда холмов, терявшаяся в тумане. Дорога, которую еще оставалось пройти, казалась холодной и бесконечной. Девушка невесело думала об однообразной и долгой, как вечность, веренице дней, ожидавшей ее.

Они сели на мокрый придорожный камень. Отец повернулся к ней спиной. На коленях у него лежала сумка со снедью. Он подал Аусте через плечо черствый кусок хлеба с рыбой – остатки вчерашнего обеда. У нее не было никакого аппетита, хотя совсем еще недавно опа чувствовала голод. От дождя эта сухая пища стала еще более невкусной, и она с отвращением проглатывала каждый кусок. Отец не говорил ни слова, и они сидели спиной друг к другу, а дождевые капли стучали по камням. Проглотив два‑три куска, она почувствовала приступ тошноты, встала и отошла на несколько шагов. Ее вырвало, сначала проглоченной с таким трудом пищей, потом желчью.

Позади них лежала пустошь.

 

Глава тридцать третья

Тиранство

 

Это лето осталось памятной вехой в истории хутора: Бьяртур впервые нанял рабочую силу. Впоследствии, упоминая о каком‑нибудь событии, домашние Бьяртура говорили, что это было за столько‑то лет «до того лета, когда здесь жила чертовка Фрида», или же: «стольло‑то лет спустя после того, как нелегкая принесла сюда Фриду».

Кто же такая Фрида?

С наймом Фриды дело было так. Теперь, когда на хуторе завелась корова, требовалось больше рабочих рук, чтобы запасти сена на зиму. Точно так же, как Бьяртуру навязали, по настоянию редсмирцев, корову, так и работницу водворили у него под их же натиском, – конечно, прежде чем согласиться, Бьяртур, не стесняясь в выражениях, высказал все, что он о них думал. И в Летней обители появилась Фрида.

Староста, у которого хватило бы ума на целый поселок, сумел, конечно, выбрать для Бьяртура такую работницу, которая была бы ему по карману. Фрида давно уже получала пособие от прихода. Это была препротивная старуха и такая сварливая, что охотников держать ее у себя находилось мало. Она постоянно ссорилась со своими хозяевами и хуже всего отзывалась о тех, у кого служила в данный момент. Она считала их «голытьбой», и это было близко к истине. Мысли свои она обычно выражала вслух. У нее было немало всяких хворостей, и она постоянно принимала лекарства, чтобы поддержать свое здоровье, а если они кончались, укладывалась в постель, – уж эту‑то роскошь, говорила Фрида, она может себе позволить. Сначала лекарства для нее покупались у доктора Финсена, за счет прихода; под конец старосте это прискучило; он находил, что такие счета могут разорить его налогоплательщиков, и начал сам варить ей лекарственные снадобья. Он считал себя знатоком по части медицины, в особенности когда дело касалось иждивенцев прихода, и пользовал их бесплатно. Изготовляемое им лекарство было нестерпимо горьким; выдавая его, староста всегда ворчал, но не скупился и вручал Фриде целую бутыль, иногда даже две сразу. Обычно старухе не платили за работу деньгами, разве только в разгар страдной поры, но этим летом староста устроил так, что Бьяртур получил преимущественное право на ее услуги и должен был платить ей несколько крон в неделю, из них половину – шерстью.

Фрида верила в какого‑то Иисуспетруса и взывала к нему в своих молитвах. В Летней обители, где людям почти не о чем было говорить друг с другом, старая Фрида казалась каким‑то чужеродным телом. У Бьяртура была привычка, находясь во дворе, разговаривать с женой через дверь, обращаясь как бы в воздух, неизвестно к кому. Оставалось невыясненным, слышала ли его Финна, находясь в доме. Это были замечания о погоде, о работе по дому или хозяйственные распоряжения. Все это говорилось в безличной форме и ответа не требовало. Старшие мальчики украдкой толкали друг друга за спиной отца, но если Бьяртур это видел, им доставалось, он не скупился на затрещины и тумаки. Сидеть без дела детям не полагалось.

– Хельги, как тебе не стыдно, оставь мальчика в покое! – Виноватым Бьяртур всегда считал Хельги, а «мальчиком» называл Гвендура.

Бабушка сидела и, покачиваясь, что‑то бормотала. Ауста Соу‑ллилья смотрела вопрошающими глазами, глазами взрослой девушки, словно сквозь стену или сквозь небо. Она ни с кем не делилась своими мыслями, подобно Бьяртуру, который втихомолку сочинял стихи и потом, ко всеобщему удивлению, читал их своим гостям.

И вдруг этот самостоятельный хутор, где все держались особняком и каждый таил свои мысли про себя, захлестнуло неистовым потоком слов. Болтая, пришла на хутор со своим узлом на спине старая Фрида; она без передышки проболтала весь день, пока не улеглась спать с бабушкой и Нонни. Эта болтовня лилась безостановочно, как в ненастье льется из‑под стрехи дождевая вода. Сгребая сено на лужайке, она разговаривала сама с собой. Мальчики, подкравшись к ней, прислушивались. Старуха болтала о делах прихода, о ведении хозяйства на хуторе, судачила о том, кто с кем изменяет мужу или жене, кто истинный отец незаконнорожденного ребенка; ругала богатых крестьян за то, что они морят голодом овец, почтенных жителей поселка честила ворами, шельмовала старосту, пастора, даже судью, поносила все начальство и многое замечала там, где другие видели только вязкое болото. Всегда верх был ее, людей она охаивала за глаза. Речь свою она обычно уснащала проклятиями и больше всего возмущалась позорным притеснением людей, «тиранством». В своих разговорах, во сне и наяву, она постоянно возвращалась к этой теме, говорила ли сама с собой, с людьми, случайно проходившими по полю, с собакой или овцами или с невинными певуньями‑пташками. Она жила в состоянии вечного и безнадежного протеста против «тиранства», и поэтому в ее взгляде было что‑то злое, дерзкое, вызывающее, как у тех страшных животных неопределенной породы, которых подчас видишь во сие: обличье их трудно разглядеть, но близость их ощутима. Бабушка поворачивалась к Фриде сгорбленной спиной и еще глубже уходила в себя, точно погружаясь в вековечное молчание пустоши. Финна время от времени мягко вставляла лишенные содержания односложные слова. Хельги слушал прищурившись, с коварной ухмылкой и иногда вечером прятал юбку старухи или украдкой бросал камешек ей в кашу. Бьяртур, которому основательно от нее попадало, никогда не отвечал «проклятой старой ведьме» и проходил мимо нее с презрительным видом, а Гвендур подражал ему в этом, как и во всем другом. Но маленький Поини, широко открыв глаза, прислушивался к болтовне старухи и пытался связать ее слова воедино. Он часто становился поблизости от нее, чтобы лучше видеть, как она шевелила языком и губами, и восхищался количеством и силой выбрасываемых ею слов. Она говорила с ним, как с взрослым мужчиной, не выбирая ни выражений, ни темы.

«Однажды зимой, в сильную метель, королева сидела у себя у окна и вышивала…» В ночь перед уборкой сена Ауста Соуллнлья сидела на камне, читая книгу. Так, сидя у порога, она читала за полночь, а кончив, начала сначала. Когда она прочла ее второй раз, уже всходило солнце. И она долго смотрела на юг, через пустошь, еще раз мысленно переживая все, о чем говорилось в сказке. Вновь и вновь она шла по следам Белоснежки через семь гор, ее спасал повар, она нашла приют в доме гномов. На нее обрушивались всевозможные беды, но под конец являлся прекрасный принц и увозил ее в свое королевство в стеклянном гробу. Ауста так горячо сочувствовала маленькой Белоснежке, ее горестям и радостям, что на глаза у нее навертывались слезы, грудь вздымалась, – но не от горького, тягостного чувства, а от сладкого волнения, какое бывает, когда хочется умереть за хорошее и прекрасное. Так близка и понятна была Аусте сказка, что сквозь слезы она видела принца, как живого, видела и себя в стеклянном гробу. Слуги короля несли ее, они споткнулись, и кусочек яблока выскочил у нее из горла. Она поднялась, взглянула на принца, и они поздоровались друг с другом. Ей показалось, что они знакомы давно‑давно, испокон веков; и после всех страданий, выпавших на долю Белоснежки, она стала королевой. Впервые Ауста была вся захвачена волшебной силой поэзии, показывающей человеческую судьбу так правдиво, с таким сочувствием и великой любовью к добру, что мы сами делаемся лучше и начинаем яснее понимать жизнь: мы верим, мы надеемся, что добро победит в жизни каждого человека.

Бьяртур, наняв работницу, не изменил своим привычкам крестьянина‑одиночки и по‑прежнему много работал; он, как всегда, вставал среди ночи, а следом за ним поднимались его взрослые помощники Фщша и Фрида. Они работали до утра натощак. Детям разрешалось спать, пока не сварят кофе. Старуха возилась у печки. Будить внуков было нелегким делом и летом и зимой; что это за дети, она таких и не видывала; ее причитаний они не слышали, она пыталась вытащить их из постели силой, но это было то же самое, что тянуть резинку: как только ее слабые руки переставали тормошить детей, они засыпали еще крепче. Их веки были точно свинцом налиты. Наконец они вылезали из постели и начинали одеваться, но глаза у них вновь смыкались, дети словно теряли равновесие и опять сваливались на подушку. Частенько старуха шлепала их по лицу мокрой тряпкой, чтобы они наконец подняли эти непослушные веки. Каждое утро бабушка твердила, что из них никогда ничего путного не выйдет.

Когда дети наконец вставали, на них порой нападала такая тошнота, что они не могли ни пить, ни есть. Только через час после начала работы у них появлялся аппетит, всякие лакомства начинали дразнить их воображение. Дети плелись на болото с котелком кофе для взрослых, они шли неуверенной походкой, как овцы, больные вертячкой. Ноги плохо слушались их, в коленях покалывало, все тело жаждало отдыха. Как чудесно было бы упасть на землю между двумя кочками, ведь падать никому не запрещено. Не беда, что ты вымокнешь, что в следующее мгновение надо будет сделать усилие и подняться, – зато побудешь минуту в объятиях блаженного сна. Иногда детям становилось так плохо, что холодный пот выступал у них на лбу; иногда они, согнувшись, останавливались на болоте: их рвало, а пот застывал, как лед. Выпитый кофе выливался обратно, но уже не сладким, а горьким, и после этого рот наполнялся какой‑то странной жидкостью. У детей часто по утрам болели зубы, иногда даже в течение всего дня; во рту и в носу они ощущали невероятно дурной вкус и запах.

Старшим мальчикам дали по косе, а Нонни помогал женщинам сгребать траву, чтобы они не отставали от косцов. Дети работали по шестнадцать часов в день. Два перерыва для еды и один для кофе; после обеда короткий сон под открытым небом. В погожие дни, под сияющим солнцем, отчаянная, непосильная тяжесть труда забывалась и мысли летели вперед, находя отраду в мечтах о будущей, более свободной жизни, в другом счастливом краю. Эти извечные мечты о счастье облагораживали раба еще на самой заре человечества. В такие ясные дни кажется, что и солнце на твоей стороне. Но этим летом, к сожалению, было очень мало хороших дней, когда дети, равномерно взмахивая косами, уносились в страну грез. Лето было дождливое. А когда промокнешь до нитки на болотистом лугу, не так‑то легко забыть действительность и уйти в мечты. Детям нечего было надеть для защиты от дождя, как не во что было нарядиться по праздникам. Дырявая фуфайка, рубашка из холстины или реденького ситца – вот и вся их одежонка. В эти тяжелые времена не стоит расходовать шерсть на что‑либо, кроме самого необходимого. У Бьяртура была кожаная куртка, которую он надевал в торжественных случаях, например, на собрания овцеводов или при поездках в город осенью. Во всем доме только эта вещь и заслуживала название одежды. Бьяртур никогда не надевал эту куртку во время работы, она была лишь символом его самостоятельности. Но иногда, если дождь лил с самого утра без всякой надежды на просвет, случалось, что Бьяртур протягивал куртку дочери. Ауста принимала ее и поглядывала на отца, не поднимая головы; вот и все. Зато старая Фрида, хоть и состояла на иждивении прихода, владела толстой грубошерстной курткой, была у нее и парусиновая юбка. В это лето дождь без конца поливал трех маленьких беззащитных работников и женщину, пролежавшую зимой четыре месяца в постели. Каждое волокно их лохмотьев насквозь промокало, платки и шапки у каждого превращались в мокрый бесформенный ком, волосы тоже, вода ручьями стекала по шее и лицу, окрашиваясь в цвет их головных уборов, и струилась по спине и груди. Так они часами стояли в лужах топкой грязи, в тине, – казалось, что потоки воды, извергавшиеся из туч, неиссякаемы. Мокрая трава уныло хлюпала под косами, которые становились все тяжелее и тяжелее; время не двигалось, будто и оно прилипало к телу, как промокшая рубаха. Летняя страда; птички молчат, только кулик суетится где‑то поблизости и рассказывает свою странную бесконечную сказку: хи‑хи‑хи несется над полем. Счастливые птички – вода не проникает сквозь их мягкое густое оперенье. Даже болтовня старой Фриды заглушалась шумом дождя. Часами дети слышали только урчание в собственных желудках. Они не только промокли, не только отчаянно устали, но были зверски голодны и не питали никаких надежд на благодетельное вмешательство аульвов.

– Да, никуда не уйдешь от тиранства. Не так уж важно, что он убивает меня, этот дьявол. Беру в свидетели бога и людей, что я давно уже насмерть замучена, живу только милостью прихода. Но я еще не докатилась до того, чтобы оставаться без верхней одежды, несмотря на все обманы, притеснения и нищету. Попомни мои слова, мальчик, он так замучает твою бедную мать, что она не доживет до будущего лета. Проклятый тиран!

И так без конца, одно и то же.

И в самом деле, нельзя было отрицать, что даже среди лета мать часто хворала и не могла работать, а что касается детей, то из носу у них непрерывно текло.

– Но я сама виновата. С какой стати я соглашаюсь, чтобы староста, эта бестия, каждое лето устраивал меня у каких‑то вшивых нищих, да к тому же еще сквалыг, у которых даже кофе не похож на кофе. Что ни день, живая или мертвая, жри соленую зубатку или прошлогоднюю солонину, от которой все нутро горит. И уж до чего кисла – дух занимает! А попросить в воскресенье кусочек мяса – Иисуспетрус! Это у них считается грехом, вроде убийства.

Тиранство – это слово было как капля, что непрерывно падает на камень и понемногу долбит его. И эти капли без конца падали и падали в душу детей.

– Я ли их не знаю, этих проклятых нищих. Я‑то, которая была их рабой, их подстилкой чуть не полвека. Впервой, что ли, я их вижу? Растрясли последние крохи ума и все готовы отдать ради больных вертячкой овец. Черта всегда можно узнать по его копытам. Все они хотят стать богатыми, спеси у них хоть отбавляй: они, конечно, не перешли на иждивение прихода, они, видите ли, самостоятельные люди! Самостоятельность! Слыхала я, как же, эту песенку! Но где же тут, я вас спрашиваю, самостоятельность? Не в кишках ли у овец, когда они дохнут от голода у хозяев на руках? Знаю я их богатства, мальчик мой, – помои вместо кофе и тухлая вареная рыба! Вот Колумкилли и высасывает мозг из их несчастных, замученных ребят, о которых они будто бы заботятся.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!