Разговор со сверхъестественными силами 17 страница



– Похоже на то, что тебе все еще не хватает земли.

– Как?

– Сдается мне, что не далее чем вчера ты пришел ко мне с какой‑то ношей на спине. Если не ошибаюсь – в четвертый раз. Непонятно, зачем ты купил у меня землю здесь, наверху, если ты намерен занять все мое кладбище?

– Может быть, вы у себя в Редсмири победили смерть? – спросил крестьянин.

Но староста ничего не ответил на этот выпад.

– Что мне сказать, если я повстречаю в городе судью?

– Что его овца, которую я вытащил из болота в прошлом году на Иванов день, была шелудивая.

Староста в ответ лишь пожевал табак и затем пустил его изо рта струей, упавшей на пол, у самых ног Бьяртура.

– Сколько лет девчонке? – спросил он, не сводя глаз с А ус ты.

– Четырнадцатый пошел. Сдается мне, что бедняжка родилась незадолго до того, как я сделал первый взнос за землю.

– Как это на тебя похоже! Хозяйствовать на хуторе четырнадцать лет и не завести ни одной коровы.

– Да если бы меня не мучила совесть, что я должен во что бы то ни стало расплатиться за этот клочок земли, я, конечно, мог бы купить корову и нанять батрака. Но я всю жизнь стоял на том, что свобода и самостоятельность дороже, чем скотина, и что незачем залезать ради нее в долги.

Староста запыхтел.

– Как же ее зовут? – спросил он.

– Ауста Соуллилья.

– Что это значит?

– Это значит, скажу я тебе, старина, что никогда, пока я живу на этом хуторе, она не будет зависеть от других, ни телом, ни душой. А теперь не будем об этом больше говорить.

Но презрение старосты к самостоятельности Бьяртура из Летней обители не знало границ.

– Можешь ее послать ко мне зимой. Моя жена охотно учит читать и всему, что нужно. Мы будем ее кормить хоть месяц.

– У нас достаточно еды в Летней обители. А всякая чепуха, которой вы учите в Редсмири, может быть, и полезна, но только для тех детей, которых вы признаете своими.

Староста наклонился вперед, опять сплюнул на пол и с сонным видом, подавляя зевок, провел рукой по лбу и щекам.

– Я забочусь о своих, а ты о своих, – прибавил Бьяртур, не глядя на плевок.

– Твоя жена все болеет, – сказал староста. – Сколько тебе пришлось заплатить за ее лекарства зимой?

– Это совсем другое дело. Я и не думаю отрицать, что мне не повезло с женами, как с первой, так и со второй. У обеих оказалось больное сердце. Это уж воля божья или злая судьбина. Но это никого не касается.

Староста, никогда не обижавшийся на резкие ответы – ему даже нравился такой тон, – начал почесываться: видимо, его донимали вши. Он сказал, ни к кому не обращаясь:

– Да нет, я в это не вмешиваюсь. Но жена моя считает, что ребенка надо непременно учить. Ведь у нас вышел закон об обязательном обучении. А мое мнение на этот счет всем известно: вся эта волынка с учением – проклятье для простого народа.

– У меня такое мнение: кто принадлежит к простому народу, пусть и обучает простой народ, а богатые – богатых. Так и передай фру в виде привета от меня.

– Никакой мне от этого прибыли нет – обучать народ, – ответил староста. – А вот там, на юге, этого требуют. Да, что я еще хотел сказать?.. Женщины у нас внизу прямо помешались на том, что тебе надо завести корову.

– Я сам себе хозяин.

– А что мне сказать, если судья вздумает вмешаться в это дело?

– Передай ему, что мы здесь, на пустоши, самостоятельные люди.

– Да, и сами себе могилу роете, – фыркнул староста.

Но прежде чем Бьяртур успел найти подходящий ответ, у плиты раздался тягучий, надтреснутый голос:

– Правильно говорит староста: это не жизнь. Я прожила в Урдарселе сорок лет, и у нас всегда была корова. И все эти сорок лет мне не приходилось просить у бога чего‑нибудь еще.

– Послушай, – сказал староста, как будто случайно вспомнив о чем‑то. – Я могу продать тебе корову, ей семь лет, она к лету отелится. Надежная скотина. Молока она дает не так уж много, но зато долго будет доиться.

«Опять начинается канитель», – подумал Бьяртур, изучивший старосту с давних пор. Не впервые он спорил с ним. Убеждать его – это все равно что биться головой о каменную стену. У старосты есть привычка: всегда начинать с того, на чем он остановился. От своего он ни за что не отступится. Трудно сказать, раздражало ли Бьяртура это качество старосты или восхищало. Но тут произошло нечто такое, что заставило Бьяртура замешкаться с ответом.

Его больная жена сделала попытку подняться на локте, посмотрела на мужчин и кротко прошептала:

– Дай‑то бог!.. – И опять легла.

Когда этот вздох пронесся, Бьяртур наконец ответил старосте:

– Вряд ли ты предложил бы мне корову в прошлом или позапрошлом году, старина. Тогда еще было неизвестно, уплачу ли я в срок последний взнос.

– Я мог бы тебе дать сено для нее, – продолжал староста.

– Благослови тебя бог, – снова раздался вздох жены Бьяртура.

– Ты же получаешь свои лекарства от Финсена, – сказал Бьяртур, – ты никогда не терпела недостатка в них.

Староста, прославившийся в округе тем, что лечил гомеопатией иждивенцев прихода, попросил разрешения взглянуть на лекарства, которые Бьяртур приносил своей жене от Финсена, местного врача из Фьорда, депутата альтинга. Финна отдернула занавеску у шкафчика, висевшего в углу, над ее постелью, открыв большую и красивую коллекцию склянок всех размеров и цветов, размещенных на трех полках. Многие из этих склянок были ужо пусты. Староста взял в руки несколько бутылочек, вынул пробки и понюхал. На них была одна и та же надпись, выведенная по‑ученому, с завитушками, как это делают врачи: «Гудфинне, дочери Тоурарина. Принимать три раза в день, через равные промежутки. Для внутреннего употребления». Понюхав с презрительным видом две‑три бутылочки, староста поставил их на место.

В это время налили кофе, и Бьяртур гостеприимно предложил гостю и его спутнику налечь на оладьи. Старуха продолжала возиться у печки и что‑то бормотала. Ауста, слышавшая все, что было сказано насчет коровы и учения, засунув палец в рот, почтительно глядела, как староста глотал испеченные ею оладьи. Глаза мальчиков раскрывались все шире по мере того, как уменьшалась гора посыпанных сахаром оладий. Их лица все вытягивались и вытягивались; на блюде показались розы и девушка из сказки. Неужели им ничего не оставят?

– Что я еще хотел сказать?.. – заметил староста. – Возможно, что мой сын Ингольв будет здесь, в долине, по делам.

– Вот как, – сказал крестьянин. – Что же, я ему не загорожу дорогу. Говорят, он стал на юге большим человеком.

– Уполномоченный потребительского общества, – уточнил староста.

– А! Это уже кое‑что.

– Не знаю, известно ли тебе, – сказал староста, – что цена на шерсть в три раза больше того, что Бруни платил вам в прошлом году. И похоже на то, что он не меньше нажился на мясе этой осенью.

– Что до меня, – сказал Бьяртур, – то, покуда я могу платить тебе и лавочнику все, что полагается по закону, мне все равно, в чем вы, богачи, обвиняете друг друга – в обмане ли, в воровстве ли. Так повелось со времен первого поселенца по сегодняшний день.

– Все вы трусы, – говорит староста. – Живете и умираете с верой в того, кто больше с вас дерет.

– Говорят, что и ты не так уж тороват: платишь гроши за то, что покупаешь живым весом. Как говорил мне осенью лавочник, ты нажил пять – восемь крон на каждом ягненке, которых продал на юге, в Вике. Да и то ли еще говорят.

У старосты было странное свойство: если его обвиняли в воровстве или убийстве, он никогда не выходил из себя. Наоборот, это даже как будто было ему по вкусу. Но он не терпел, чтобы его обвиняли в одном лишь преступлении – в том, что он наживает деньги. Такого поклепа он никак не мог вынести, и язык у него развязывался. И теперь в один миг с него слетел сон, он весь подался вперед, лицо у него передернулось, глаза заблестели, от его ледяного спокойствия и следа не осталось, да и языку он дал полную волю.

– К счастью, я лучше знаю свои дела, чем лавочник из Фьорда. Я могу показать бумаги, в любое время, и всякому станет ясно, что мои закупки овец принесли мне больше убытку, чем крестьяне потерпели от лисиц здесь и во всей округе за несколько десятков лет. Ты веришь лавочнику, что я осенью покупаю овен ради собственного удовольствия. А на самом деле, если я покупаю овец у крестьян нашего прихода, то лишь из жалости. А что такое жалость? Хочешь помочь чужой беде, – а ведь, казалось бы, какое мне дело? Впутываешься, как дурак, в чужие дела, чтобы спасти несчастных людей от голода, или от долгов, или от банкротства – и все ради прихода. Мне‑то что от этого за корысть? Пусть бы перешли на иждивение прихода, а приход на иждивение округа, а округ на иждивение государства – и пусть бы все вместе шло к черту. Я, что ли, приглашал их к себе? Нет, я никого не зову к себе, но они все‑таки приходят. И как же быть? Один явился за зерном, другой за сахаром, третий за сеном, четвертому нужны деньги, пятому нюхательный табак. А у меня, может, и жевательного не осталось для самого себя. Шестому нужно и то, и другое, и третье, а седьмой требует, чтобы ему даже крошили табак, как будто это моя прямая обязанность. Бруни воображает, что у меня склад подарков, куда всякий может прийти и получить что угодно на даровщинку. Почему, смею спросить, сам Тулиниус Йенсен не превращает свою торговлю в банк, выдающий безвозвратные ссуды? Нет, передай Бруни от меня, что круглый год ко мне приходят люди, которых он раздел донага, а затем еще запретил им брать по собственному счету хотя бы горсть муки для своих голодных, отощавших детей. А что возьмешь с таких разоренных крестьян осенью? Каких‑нибудь несчастных ягнят, которые не годятся даже на то, чтобы служить приманкой для лисицы.

После такого взрыва староста начинает шарить по карманам в поисках табакерки, но он редко берется за табак раньше, чем переубедит своего противника или же махнет на него рукой.

– Уже пора, – говорит он, так и не откусив кусок табака, – и давно уже пора всем крестьянам, которые хоть чего‑нибудь да стоят, посовещаться друг с другом и уразуметь, в чем их выгода, и здесь, и в других местах. И тогда такому слабому человеку, как я, с маленькими средствами и большой ответственностью, не придется разоряться ради людей, которых лавочник почти что уморил голодом. Потом, в благодарность, тебя еще и вором ославят.

– Прежде говорили, что если ты начинаешь заботиться о других, то тут что‑то неладно, – заметил Бьяртур.

– В одном ты можешь быть уверен: что уж я могу приготовить для твоей Финны лучшее снадобье, чем эта никудышная водичка с камфорой, которую ты получаешь у Финсена. Он и Тулиниус одного поля ягоды. Насколько мне известно, эта братия в альтинге ничего не добилась, кроме постройки причалов для торговых океанских пароходов. И уж они нагрели руки на этом деле: получили субсидии на постройку двух причалов, но не успели их построить, как их размыло волнами. А теперь эти господа твердо решили выжать из казны еще сто тысяч крон – для постройки мола, который должен выходить в открытое море, как защита для разрушенных причалов. А кто оплатит все эти сооружения, которые выбрасывают в море, как мусор? Конечно, мы, крестьяне, – ведь из нас выжимают последние соки прямыми и косвенными налогами. Да, мы, исландские крестьяне, чтобы не попасть в кабалу к купцам, должны объединиться для защиты своих интересов – так же, как это сделали в Тингее уже лет тридцать тому назад. Он поднялся, выпрямился и начал закутывать шею шарфом.

– Да, да, девочка, – сказал он, остановившись возле Аусты; его глаза смотрели так ласково, в резких чертах его лица было столько силы, что она покраснела до корней волос; сердце у нее бешено забилось. – Мне хотелось бы подарить тебе две кроны. Для молодой девушки большое удовольствие купить себе носовой платочек, – он достал из кошелька настоящую серебряную монету и подал ей. Она всегда боялась старосты, а особенно в эту минуту.

Не удостоив мальчиков даже взглядом, он стал застегивать куртку.

– Корова обойдется тебе всего в сто пятьдесят крон. А в цене на сено – сойдемся.

 

Глава двадцать седьмая

Вечер

 

Приближается вечер. После песен и сказок, услышанных за день, мальчик чувствует себя неуверенно, он боится пошевелиться, он весь съеживается от страха перед нечистой силой и молча вяжет. Бабушка и сестра стоят спиной к нему, занятые весьма ответственным делом – приготовлением пищи; они священнодействуют. Хворост шипит и не желает загораться, комната наполняется дымом, от которого щиплет в горле. Это и есть поэзия дня; она живет в этом дыму, где мальчику видятся бушующие снежные вихри, опасные ущелья и призраки, посылаемые нам per nostia crimina l. Co двора изредка доносятся голоса ссорящихся братьев, но от этого Нонни не становится легче, его охватывает тоска; он вяжет все небрежнее, петли ложатся кое‑как, а указательный палец левой руки давно уже онемел. В сумерках стены комнаты как будто раздвигаются, их разделяют огромные пространства, и чудится, что человеку уже не под силу преодолеть их. Даже мать уже где‑то далеко‑далеко, и кажется, что к ее груди уж никогда не прильнешь, и боишься, что она безвозвратно исчезнет в волнах тумана. Ведь в этом тумане – поэзия жизни, поэзия смерти…

Во время ужина дети чувствовали себя скованными. Стояла ледяная тишина. Все украдкой поглядывали на Бьяртура, затем друг на друга. Ауста еле прикасалась к еде. Старуха мямлила что‑то про себя, не подымая глаз. Все досыта наелись соленой рыбы, покончили с картошкой, и никому уже не хотелось оставшейся от завтрака каши. Ауста убрала со стола; от волнения она сильно косила. Старшие братья зло шептались, а мать, тоже шепотом, останавливала их:

– Ну, ну, дети, милые!

Старуха взяла с полки свое вязанье и громко сказала, точно продолжая начатую сказку:

– Мычи, мычи, Букодла, если только ты жива.

– Что такое? – недовольно спросил Бьяртур.

– Возьми волос из моего хвоста и положи его на землю, – прошамкала, уткнувшись в вязанье, старуха; в тишине казалось, будто это потрескивает мороз.

Мальчишки начали драться.

Ауста вдруг подошла к отцу с тарелкой в руке и сказала:

– Отец, я хочу учиться. Ледяные оковы распались.

– Я‑то не учился, пока не начал ходить к пастору, как было положено. Только тогда я прочел «Сагу про Орвара Одда» и стал зубрить катехизис, – ответил Бьяртур.

– Отец, я хочу учиться, – настойчиво сказала девушка, наклонив голову и опустив глаза; ее голос и губы слегка дрожали, как и хрупкая тарелка в ее руке.

– Ладно, девочка, я как‑нибудь прочту с тобой стихи о Берноуте, и ты их выучишь.

Девушка прикусила губу и сказала:

– Я не хочу учить стихи о Берноуте.

– Странно, – ответил Бьяртур. – А чему же ты хочешь учиться?

– Хочу учиться закону божьему.

– Этому можно научиться у старой Халберы.

– Нет, – сказала девушка. – Я хочу отправиться в Редсмири, как сказал староста.

– Это для чего же?

– Чтобы узнать о боге.

– Слышать не хочу такие глупости, – сказал Бьяртур из Летней обители.

– А я все равно хочу в Редсмири.

– О! Вот как, девочка! – сказал Бьяртур. – Но, видишь ли, скорее я буду воспитывать редсмирских детей, чем редсмирцы будут воспитывать моих.

– Я хочу в Редсмири.

– После моей смерти, – сказал он.

– В Редсмири… – еще раз повторила она.

– Твоей покойной матери тоже хотелось уйти в Редсмири, по она не поддалась, она предпочла умереть. И умерла. Вот это был человек! Утиредсмири остается Утиредсмири. Я пришел туда, когда мне было восемнадцать, и потом я не мог разогнуть спину в течение тридцати лет. И до сих пор я еще с ними не покончил. Теперь они навязывают мне корову. Твоя мать умерла вот в этой самой комнате, но подачек не принимала. Она была самостоятельная женщина.

Теперь, через тринадцать лет после смерти своей первой жены, Бьяртур очень гордился ею. Он был влюблен в ее образ, такой, каким он сохранился в его памяти, и забыл о всех недостатках Розы. Но когда он увидел, как дрожат плечи его дочери, как она плачет, нагнувшись над посудой, ему подумалось, что женский пол все‑таки слабее мужского, и женщины нуждаются в утешении. Ведь он ни к кому не питал такой нежности, как к этой косоглазой девочке. Он дал ей такое красивое имя. подолгу смотрел на нее по воскресеньям, а летом защищал от дождя – и все без лишних слов. И он пообещал ей, что завтра же начнет учить ее читать, чтобы редсмирцы ни к чему не могли придраться. У него было семь книжек с прекрасными стихами.

– А весной, как знать, мы, может быть, сами купим себе книгу, где написано об Орваре Одде. И даже носовой платочек…

Молчание.

– Ты бы лучше отдала мне ту серебряную монету, девочка. Это иудин сребреник.

Никакого ответа.

– Кто знает, может быть, в сундуке найдется для тебя красивое платье. Да… Оно завернуто в мою праздничную куртку. Надо только подрасти к весне.

– Мычи, мычи, корова, – пробормотала старуха, нагнувшись над веретеном и губами втягивая нитку в отверстие.

– Я запрещаю тебе говорить такую чепуху при детях, Халбера, – сказал Бьяртур.

– Возьми волос из моего хвоста и положи на землю. Из глаз Аусты все еще капали слезы.

– Думается мне, – сказал Бьяртур, – что, раз ты уже такая большая, пора подарить тебе овечку. У меня есть красивая, желто‑коричневая, она немножко похожа на тебя.

Он смущенно смотрел на стройную фигуру девочки, у которой была своя мечта в этой снежной долине и которая так безутешно плакала… Он подошел к ней и стал гладить ее, этот цветочек.

– К весне, – сказал он, – я возьму тебя с собой в город. Это намного лучше, чем идти в Мири. Там ты увидишь море и заодно посмотришь свет.

И когда он прикоснулся к ней, она вдруг перестала грустить Е забыла свои печали. Он так редко ласкал ее… Она прильнула к нему и почувствовала, что во всем мире нет более могучей силы. На его шее, между воротом рубахи и бородой, было одно чудесное местечко; ее горячие губы дрожали от слез, она потянулась к этому местечку и нашла его. Так – вдруг – исчезают порой все невзгоды жизни. Одно мгновение в сумерках – и все прошло.

Зажгли свет.

Маленький мирок, где кое‑как перебивались люди, затерянные в снежных пустынях, снова зажил своей обычной жизнью. Бьяртур стал строгать доску для стойла. В его бороде застряли крошечные стебельки мха и обрывки стружек: время от времени он произносил нараспев какие‑то стихи. Старшие братья чесали шерсть. Они были непохожи друг на друга. Старший – курчавый, с длинными руками; характер у него был сложный и замкнутый. Средний брат был плотного телосложения; он отличался горячим и вспыльчивым нравом – черта, обычно свойственная простодушным людям. Старший часто корчил гримасы за спиной отца. Днем он забегал домой и царапал стол гвоздем, поглядывая на мать с глупым и упрямым видом; сидя он всегда то сдвигал, то раздвигал колени. Средний брат обычно, борясь со сном, таращил глаза и даже вставлял в них спички – это была его выдумка; он работал до тех пор, пока не валился с ног от усталости. Братья чесали шерсть и поминутно толкали друг друга локтями; дело могло кончиться дракой.

Ауста связала еще один ряд. Ну ее! Подумаешь! Ведь она только полчеловека, ей многого не хватает; из‑за всякого пустяка она ревет, – никому даже на ум не приходит реветь от того, от чего у Аусты появляются слезы… Наконец‑то она перестала плакать. А матери сегодня нисколько не лучше, так же, как вчера и позавчера. Может быть, она поправится от лекарства, которое приготовит староста?


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!