Черные дни гитлеровской армии 22 страница



– В станице людям и коням отдых. До зари.

Казаки вошли в станицу поздним вечером, И все было как всегда в эти дни. Бабы, смеясь и плача, припадали к стременам, обнимали ноги казаков, заглядывали в глаза и искали среди этих богатырей, в мохнатых, покрытых снегом бурках, своих мужей и сыновей. И каждой казалось, что обязательно должен быть здесь, среди этих родных людей‑освободителей, он – самый родной и желанный.

Штаб разместился в теплой просторной хате. Майор Дорошенко, отдав необходимые распоряжения и убедившись, что все в порядке, кратко сказал адъютанту: «Пошли!» – и вышел на улицу. Адъютант тотчас же выскочил вслед за ним, едва успев набросить бурку на плечи.

Адъютанта майора звали Васей Селивановым. Он только недавно с великим нетерпением окончил училище и с великим рвением выпестовал себе усы, полагая, что без усов нет казака. Нынешние бои были его первым огневым крещением. Его первый бой был победным боем. Он не знал горьких дней неудач. И война представлялась ему такой, как он видел ее в эти три дня. Рубка лозы – вот что такое война. Веселая рубка лозы.

Майора Дорошенко он уважал, даже почитал, но немного побаивался. Побаивался не только как начальника, но и как человека. С веселыми, беспечными, легкими людьми Вася сходился быстро, хмурых же побаивался всегда, а майор Дорошенко был непонятно хмур, и молчалив, и лицом умен. Не таким должен быть казак, по мнению Васи, – казак воюет весело, и гуляет весело, и умирает весело, а у Дорошенко и в бою брови насуплены, губы сжаты и горькие морщины у рта. Но однажды довелось Васе увидеть, как блестят мрачные глаза майора, – страшным гневом горели они, братцы мои, и Вася вдруг почувствовал себя желторотым мальчиком и догадался, что есть в этой войне, и в жизни, и в людях что‑то такое, чего еще не дано ему понять и почувствовать. Но об этом некогда было Васе подумать, веселая рубка лозы захватила его целиком. Одно только правило положил себе Вася по отношению к майору: лишних вопросов не задавать, понимать с полуслова, а длинные беседы держать при себе.

И сейчас на улице он не стал спрашивать Дорошенко, куда это они идут ночью, молча шел вслед за ним и даже догадок особых не строил. «Верно, караулы проверять идем».

Но Дорошенко вдруг остановился у одной избы и постучал в оконце.

– Куда это мы, товарищ майор – невольно вырвалось у Васи.

– В гости.

Дверь распахнулась, и на пороге появился старик с лампой. Он удивленно всмотрелся в гостей и, вдруг узнав, радостно заулыбался.

– Господи боже ж мой, – засуетился он, – товарищи, да пожалуйте, пожалуйте в хату. Как же так? Боже ж ты мой, радость какая!

Казаки вошли в избу. Было в ней пусто, и холодно, и одиноко, и Вася никак не мог понять, что им делать тут, в этой хате бобыля.

Майор тяжело опустился на лавку. Он молча следил за тем, как суетился старик, потом протянул к огню руки, сперва левую, на которой не хватало пальца, потом правую, и казалось, что за этим он и пришел сюда – вот так посидеть у огня, помолчать, обогреться после дороги. Потом он потер руки, пальцы хрустнули, и поднял голову.

– Стало быть, не признал ты меня, дед?

– Ась? – удивленно отозвался старик.

– Не узнал, говорю?

Старик нерешительно подошел к нему и всмотрелся.

– Не взыщи, батюшка, – виновато сказал он, – памятью слаб.

– А мы встречались. И недавно. Целые сутки у тебя жил.

– А‑а, – обрадовался старик, – жил, жил… Много вас тут прошло, жило. Как же… Только когда же это? Запамятовал, не взыщи…

Майор вдруг резким движением сбросил с плеч бурку и, отстегнув от ремня полевую сумку, швырнул ее на стол. Вася следил за ним недоумевающим взглядом. Ничего не мог понять он в этой встрече. Майор что‑то достал из сумки и выложил на стол, и Вася увидел, что это были Георгиевские кресты – два серебряных крестика на стареньких, потертых ленточках.

– Возьми свои кресты, дед! – громко произнес майор.

Старик растерянно взглянул на кресты, потом на майора, потом на кресты опять.

Вдруг он испуганно съежился.

– Может, я, – пробормотал он, – может, что обидное я сказал тогда? Может, оскорбил?

– Нет, чего уж, – усмехнулся майор.

– Оскорбить не помышлял. А только сердце у меня в ту пору горькое было. Может, и сказалось что невпопад, тебе в обиду. Так ты, родимый, не осуди.

Вася сидел теперь, широко раскрыв глаза, и глядел на этих непонятных ему людей, и все не мог сообразить, что между ними вышло.

– Дождевая вода, и та горькая, потому она и камень долбит, – произнес майор. – Нет, я не обиделся на тебя, дед. Жестокие были твои слова, уж на что я – камень, а и меня продолбили.

Старик машинально взял кресты в руки и потер их шершавой ладонью. Тускло блеснуло серебро под огнем лампы.

– У меня за немцев кресты, – дрогнувшим голосом сказал он, – ерманцами мы их тогда звали. Уж рубили, рубили! Ты не вини, родимый, старого человека. Горькое у меня в ту пору сердце на вас было…

– А у меня? – вдруг закричал майор, да так, что Вася даже вздрогнул. – А у меня тогда не горькое было? Думаешь, дед, легко мне было командовать «на коня» и прочь? Легкое, думаешь, дело из родных станиц уходить?

– Большое тогда отступление было, – пробормотал старик.

– Мне, может, каждая слеза станичной бабы в душу падала, душу жгла, – горячо продолжал майор. – Мне, может, каждый младенческий крик сердце на куски разрывал. Ведь и мои где‑то так тоже… – Он заскрипел зубами и замолчал.

С минуту длилось молчание, и в тишине было явственно слышно, как хлопает о ставни ветер, словно птица крылом. Майор вдруг подошел к старику и, глядя на него в упор, бросил отрывисто:

– Помнишь, что ты крикнул мне, когда кресты бросал?

– Как не помнить, – пробурчал дед.

– И я помню. «Ироды! – крикнул ты мне. – Опозорили вы русскую славу, опозорили!» – и швырнул свои «Георгии» в пыль. Так?

– Так, – хмуро отозвался старик.

– Я те кресты поднял. Черт его знает, всего навидался я на своем веку, не человек стал – камень, а крик твой, дед, до сих пор у меня в ушах звенит. Я ведь понял, все понял: за кого ты меня тогда счел, что обо мне, казаке, думал. Вот твои кресты, дед. Я их три месяца за собой таскал. В сумке были, а словно я их на груди носил. Тяжелые твои кресты, дед. Тяжелые! Возьми их назад. Хочешь – на груди носи, хочешь – в сундук спрячь. Спроси у моего адъютанта, он тебе расскажет, как мы твоих ерманцев лупили. Не хуже вашего, дед. Расскажи ему, Вася.

И он вдруг расхохотался громко и весело, и это было в первый раз, что видел Вася майора смеющимся.

– Признал теперь, дед? Вспомнил? – смеялся майор.

– Признал, – улыбнулся и дед, – как не признать?!

Он взял со стола лампу и поднес ее прямо к лицу майора.

Огоньки загорелись в мрачных глазах Дорошенко.

– Ну, такой же? – усмехаясь, спросил он.

– Словно бы у тебя на лице рубцов прибавилось. Ась?

– Казаку рубец – что Георгиевский крест, награда, – снова усмехнулся майор. – А и у тебя, дед, словно бы морщин больше стало!

– Война, сынок, всех метит. Военного человека – шрамом, нас, отставных, – морщинкой. – Он поставил лампу на стол и вздохнул. – Как морщинам не быть? Что мы тут без вас пережили… Старики, бывало, ко мне сойдутся. Беседуем шепотком. Ты, говорят они мне, Тимофей, старый казак. Воевал. Кавалер. Тактику и стратегию понимаешь. Как, мол, по‑твоему, что дальше будет? Карт у меня нет, плантов нет, известия, и те редко доходят. Видывал я старых немцев‑ерманцев, поглядел на нонешних. По моей стратегии выходит: должны мы фашиста побить, такой я себе план строю. А покуда немец по моей хате ходит, моими половицами, как хозяин, скрипит… эх! – Он задумался на минуту. – Или еще бабы забегут, то одна, то другая. Ты б пошел, дед, кудахчут, артиллерию б послушал. Наступают наши аль отступают? Ну, выйдешь на бугор, обернешь на восток ухо, слушаешь… Ветер шумит в степи, артиллерия бьет… Ухо слышит: уходят наши, удаляются. Ухо слышит, а сердце не верит. Не верит сердце, товарищи, уж такое у меня, у старика, сердце. Не верит оно, что может немец русского человека одолеть. Ну, вернешься к бабам, и шепнешь им: не сомневайтесь, мол, ждите, вернутся наши, не обманут. Вот вы и вернулись, – он вдруг по‑стариковски всхлипнул, затрясся весь, – вернулись родные. Не обманули!

– Не обманули, дед?

– Не обманули.

– Эх, дед! – Майор вдруг подошел к нему и крепко стиснул за плечи. – Эх, казачина!

Даже Васю взволновала эта сцена, чуть не всхлипнул и он. До сих пор земля, на которой он дрался, казалась ему только полем веселой сечи. А сейчас словно края раздвинулись, и увидел он дали и всю землю под кровью и пеплом, курганы в степи, и как стоят на них, обернув на восток скорбные лица, наши люди и прислушиваются. Ветер ли то шумит, или наши идут? Беда ли то хлопает крыльями, или наконец свобода?

– Что ж, долго погостите у нас или как? – улыбаясь и вытирая слезы, спросил старик.

– До зари, дед, – ответил майор. – Не одни у меня твои кресты, дед. Не один ты ждешь. И за Северным Донцом дела у нас есть. И в Донбассе ждут. А в Запорожье ждут меня мои… – Он запнулся и через силу закончил – Может, одни могилы меня там ждут, все одно торопиться надо.

– Эх, беда какая, – всплеснул руками старик, – и угостить‑то нечем! Все проклятые гитлеровцы вытаскали.

– Найдем! Вася, фляжку! Давай, дед, стаканчики. Да вот есть один.

– Нет, постой, – хитро усмехнулся дед, – этот не годится. Я сейчас.

Он подошел к двери, поднял половицу и нырнул куда‑то под пол. Скоро он появился оттуда. В руках у него были три старинные казацкие червленые чарки.

– Дедовские, – торжественно произнес старик, ставя чарки на стол, – уберег от немцев.

Майор стал медленно наливать водку.

На заре полк уходил из станицы. Откуда‑то из‑за Дона подымалось и растекалось по небу огромное красное солнце, и лучи его, как золотые сабли, замахнулись уже над Северным Донцом, словно солнце перешло в атаку.

Глядя на это солнце, встающее над синей от мороза степью, старик сказал майору:

– Кровавый этот год будет, сынок. Ишь, заря какая.

Он стоял, осененный солнцем, седой, худой, без шапки, и голос его звучал пророчески.

– Великая сеча будет, сынок, ох, великая! И в той сече погибнет, расточится враг. И люди очистятся, и братья соединятся, и мать встретит сына, и жена – мужа, и дети – отца.

Отдохнувший конь бодро взял рысь, и вот уже вынес майора на околицу, и понес, и понес навстречу новым боям и сече.

А старик остался у околицы. Долго с завистью глядел он, приложив ладонь ко лбу, на гарцующих казаков. И вздохнул, что молодость прошла и не вскочишь теперь на доброго коня, не понесешься в сечу. Потом повернулся и пошел в станицу. Нынче условились старики собраться в колхозе, поглядеть: чем весну встречать, чем пахать, чем сеять.

А над станицей, над степью, над казаками, окутанный снежной пылью, все выше и выше подымалось солнце, кроваво‑алое, веселое, молодое солнце сорок третьего года.

 

 


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 59; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!