Марка Теренция Варрона, ВОРОНА 3 страница



— До завтра!

У метро машинально сунул руку в карман, да ведь денег‑то нет! Денег нет — есть бумажка. Вынул, развернул. Увидел пятачок и сопроводительную записочку: «Память тренируйте, голубчик. Это Вам на метро». Подпись: «С. Л.». А жутко не стало — стало легко. И Петр взглянул на небо — перед тем как войти в метро.

 

Глава ВТОРАЯ

А ЕЩЕ Эвридика!

 

Вечером того же дня в немыслимой‑одной‑компании прямо‑таки погибала уже Эвридика. С ней и вообще в последнее время происходило что‑то неладное: «Дичаем», — говорил отец. И в компанию эту пришла она из чистого упрямства: ее явно не хотели приглашать, а она — нате вам! С‑поздравлениями‑новобрачным!.. Принесла в подарок молодой, наспех состряпанной семье большую‑дешевую‑вещь — вроде бы, соковыжималку… она не помнила точно; просто в магазине электротоваров ткнула пальцем в первый попавшийся предмет: заверните‑это‑сколько‑с‑меня — и пешком отправилась на Новокировский, где жила ничем не примечательная знакомая, в данный момент выходившая замуж за ничем не примечательного незнакомого из технического какого‑то института, потому что, кажется, была беременной, а может быть, и нет.

Прихода Эвридики и не заметили бы, если б не соковыжималка‑или‑как‑ее‑там. Соковыжималку‑или‑как‑ее‑там сразу отнесли в спальню (спать), а Эвридику посадили между двумя весельчаками, тут же с веселыми прибаутками завалившими тарелку ее замечательно мелко нарезанной пищей кирпичного цвета и наперебой благодарившими судьбу за «такое общество».

Между прочим, их нетрудно понять, потому что красивее Эвридики не было на этом торжестве никого. Сомневаюсь, кстати, что такие вообще бывают. Если только где‑нибудь далеко‑далеко, в горных грузинских селениях…

Родители ее, давно обрусевшие и осевшие в Москве грузины, уже настолько обрусели и осели, что даже не научили дочь грузинскому языку, однако не настолько еще, чтобы не подарить ей одно из причудливых литературно‑мифологических имен, красота которых до сих пор не даст покоя народу‑солнечной‑Грузии. Но народ‑солнечной‑Грузии, по‑видимому, не вполне отчетливо понимает, до какой степени ответственное это дело — давать имена… И что же? Именем своим Эвридика с самого рождения отделена была от прочих смертных: имя сделалось печатью, тавром, клеймом, обрекающими на нездешность, на ненужность‑тут‑никому. Знаете, у нас во дворе есть одна девочка, которую зовут Эв‑ри‑ди‑ка! — Да ну! — Точно. — Побежали смотреть. И бежали смотреть — принцессу, заморскую царевну, маленькую фею… А видели — замухрышку какую‑то — худую, с прямыми волосами, с неприветливыми глазами в пол‑лица. В общем, гадкий утенок… даже, пожалуй, очень гадкий. И молчит все время. И одна. А еще Эвридика!

Аещеэвридика!.. — это и стало эмблемой ее. Что ни скажешь, что ни сделаешь, о чем ни подумаешь даже — «аещеэвридика»! И — непомерные требования, которых не выдержало бы гораздо более могучее существо. Если всем ставили четверки и тройки — Эвридика за то же самое получала пару. Если всех отчитывали в классе, Эвридику просили «прийти с родителями». Ну‑а‑что‑скажет‑нам‑Эвридика, ну‑а‑что‑по‑этому‑поводу‑думает‑Эвридика, Эвридика‑и‑кавалеры‑успокойтесь… Хотя и кавалеров‑то никаких у нее не было: вплоть до десятого класса от нее чуть ли не шарахались. Поручить кому‑нибудь сделать подарок Эвридике к 8 Марта или навестить ее во время болезни означало наказать человека.

Трудно вырасти жизнерадостной и общительной, если зовут тебя Эвридика. В этом лесу валь, галь, надь, свет, оль, лар… Они — семья, они — сестры, они — одной породы. Их приглашают на бал. Им примеряют башмачок — хрустальный башмачок, потерянный на балу первой красавицей. Им, на худой конец, через весь класс — диковинным белым цветком, хризантемой! — бросают записку: валь‑пошли‑в‑кино‑после‑школы! А от «Эвридики» даже уменьшительного никакого имени не образуется: не обращаться же к ней Эвря… или Дика, в самом деле' Вот и обращаются — если обращаются вообще — Эвридика, так это же язык сломаешь… Плюс фамилия Эристави. Эвридика Эристави — полный бред. Пойдешь фотографироваться: ваша фамилия? Как‑как, простите? Нет уж, давайте по буквам. И долго‑долго, нудно‑нудно: э…в…р…и…д…и…к…а…э…р…и…с…т…а…в…и…

Ну, слава богу, записали. Правда, Эвридика такие ситуации довольно рано уже из жизни исключила. Везде, где не требовалось особенной точности (опять же — фотография, мастерская по ремонту обуви, прачечная и т.п.), она гордо и громко представлялась: Лена Фролова. И никаких проблем. Лена Фролова — и все тут. Скушали? Так‑то! В школе — хуже… В школе знают, что никакая ты не Лена Фролова. Появится новый учитель — и поехало! По всему журналу поехало — от А до Э: Эвридика в журнале последняя. Класс притаился, ждет. Константинов, Леонова, Лукина… ближе, ближе… Соколов, Тиль (на Наташу Тиль — ноль внимания, проскакивает без запинки!), Уваров, Федоровская (Светка Федоровская — первая статс‑дама), Хохлов, Царева, Чугунов… ближе, ближе… Шаров, Щепкин — ну, здравствуйте: Э‑э… Э‑э‑э… (тишина, как в морге)… Эрн… Эрп… Эрис… Эристаева! Вот оно, наконец! Народ в отпаде: впереди еще имя. В восьмой класс практикантом назначили молоденького такого — студентика. Красивый, черт. И зовут — просто и красиво: Сергей Петрович Рыбкин. Этот, дойдя до конца журнала и промучившись положенное время, прочитал в конце концов правильно, головой покачал. Потом узнал имя, руками развел: дескать, чего только не бывает! — и пообещал: «Тебя я ни разу к доске не вызову: пока выговорю — урок пройдет». Шутка, что называется. Очень смешно.

Мама с папой, конечно, не знали ничего об этом. Их совсем другое волновало — заикание Эвридики и плохая успеваемость по всем почти предметам. Впрочем, они не требовали от дочери больше того, на что она была способна. А одна способность у Эвридики все‑таки была. Даже не способность — талант. Талантище, как говорили в музыкальной школе. Скрипка. Скрипка была музыкой, а музыка презирает слова. Музыке неважно, заикаешься ты или нет. Музыка об этом и знать не хочет. Музыка, может быть, и сама заикается — особенно старинная: долго‑предолго не может выговорить всю фразу целиком, штурмом ее берет — такт за тактом… чуть‑чуть вперед — наза‑а‑ад, еще чуть‑чуть вперед — наза‑а‑ад. Как Эвридика.

Заикание стало невыносимым в седьмом классе, это Эвридика точно помнила. Ничего, вроде бы, не случилось — ни особенно радостного, ни трагического, а говорить сделалось невозможно. Ходили к логопеду — велел правильно дышать. Показал, как именно. Дышала. Потом велел петь. Показал, как именно. Эвридике не понравилось так петь. Однако пела. И — никаких результатов. Через некоторое время попала в одну «перспективную группу», где всех унижали страшно и ставили в совершенно дикое положение друг перед другом, это называлось "ломать "я". Эвридика сказала руководителю: «Ф…ф…ф‑фа‑шист», — и ушла. Ломать "я" она считала преступным.

Второе событие, имевшее место в седьмом классе, тоже принесло массу хлопот. Ни с того, ни с сего начали буйно виться волосы. Опять завилась? — ежедневно встречал ее завуч («завыч», — называла завуча Эвридика) и спроваживал в‑туалет‑для‑девочек, под кран. Эвридика шла туда молча, не сопротивляясь, на уроках сидела с мокрой головой, высыхала только к концу занятий, дома — ни слова, а утром, сразу же за школьной дверью: опять завилась? — и под кран. Продолжалось это полтора месяца и кончилось воспалением легких. Мама узнала о причине от доброжелателей — и больше завыч не разговаривала с Эвридикою. Никогда. И не отвечала на «здравствуйте». И гордо несла мимо нее свою огромную, как у дракона, голову с безукоризненно прямыми волосами, подстриженными «под горшок».

Никто не понимал, а я не хочу придумывать, почему Эвридика не решилась поступать в консерваторию, а предпочла музыкально‑педагогическое училище после восьмого класса, хотя уже к этому времени легко играла Паганини. От разговоров о консерватории она постоянно уходила — впрочем, и вообще уходила от разговоров на какую бы то ни было тему с кем бы то ни было последние год‑два. Скорее всего, сказался комплекс неполноценности, любовно воспитанный в ней ее окружением. Девочка отказывалась замечать в себе малейшие признаки исключительности, а заметить между тем кое‑что уже было можно. Во‑первых, конечно же, скрипка — тут и обсуждать нечего. А во‑вторых… во‑вторых, произошло то, что неизбежно происходит со всеми гадкими утятами на свете: они имеют обыкновение превращаться сами знаете в кого. Изменения такого рода становились все более разительными, и в один прекрасный день, случайно подняв глаза от земли, Эвридика засомневалась, не забыла ли она одеться, выходя из дома: на нее смотрели все. И, что самое поразительное, во всех взглядах — безразлично, мимолетных или пристальных, — была любовь. Любовь мира обрушилась на нее, как горные водопады той страны, о которой не имела она даже смутных воспоминаний, но имя которой — Г‑р‑у‑з‑и‑я — навсегда застыло на губах ее.

В училище Эвридика была отличницей по музыке и двоечницей по всем остальным дисциплинам. Но за Музыку и за Красоту даже самые сумрачные люди склонны прощать и большие прегрешения… А потом… что же потом? Ничего, кроме того, что способно дать музыкально‑педагогическое училище. Воспитатель по музыке в детском саду №165. И как случилось, что год спустя оказалась Эвридика на филологическом факультете МГУ, могла бы рассказать она одна. Могла бы… да не рассказала. Видимо, судьба решила все же один раз улыбнуться этой сильно заикающейся и плохо подготовленной по всем школьным предметам красавице. Как бы там ни было, на данный момент она студентка первого курса МГУ. Эвридика немножко старше всех, несравненно красивее всех… а козни имени продолжаются. Только старая песенка под названием «Аещеэвридика» спета — начинается новая песенка, песенка под названием «Ещебыэвридика»… Знаете, она почти ни с кем не разговаривает. — Еще бы… Эвридика! — Она отказалась ехать на картошку. — Еще бы… Эвридика! — У нее столько клевых тряпок! — Еще бы… Эвридика! — Она ходит по Москве со скрипкой. — Еще бы… Эвридика!.. Ну и так далее. Впрочем, «Аещеэвридика» или «Ещебыэвридика» — какая разница! Пусть люди поют свои песенки, если так им легче живется. В крайнем случае, можно ведь и не слушать.

Да она и не слушает, что, между прочим, раздражает всех еще больше. Сейчас, например, она не слушает слов невесты, обращенных непосредственно к ней.

— Ну же, Эвридика! — шипит соседка напротив. — От тебя ждут тост…

То‑о‑ост? Ах, понятно. Невеста на минуточку забыла, что Эвридика заикается, и хочет напомнить об этом себе и всем остальным — за компанию. Веселенькое будет зрелище.

И Эвридика встает. Поднимает бокал. Улыбается. Смотрит на жениха и невесту. Жених никогда раньше не видел Эвридику, а сегодня не заметил ее появления. Сейчас он забыл о том, что жених — это без пяти минут муж. Он тупо глядит на Эвридику и промокает покрытый испариной лоб тончайшим лепестком красной рыбы. Но оставим жениха. Эвридика, вперед!

— Я… (ну же, Эвридика!)… я хочу (молодец, Эвридика!)… я хочу предложить (и еще чуть‑чуть, Эвридика!)… я хочу предложить музыкальный…

Слово «тост» (трудное слово!) можно и не произносить: и так понятно, о чем идет речь. Довольно, пожалуй, Эвридика. Все обошлось. Пора доставать из футляра скрипку.

И она достала скрипку, еще не зная, что будет играть, — взяла первый попавшийся аккорд и поняла: Сибелиус, «Грустный вальс». Он начался уже — сам, без ее воли, она ни при чем тут… просто в Москве зима и снег. И чужая свадьба в снегу. Можно было и не сомневаться, что выйдет из всего этого только Сибелиус, только «Грустный вальс». Он полетел по Москве, тот «Грустный вальс». Тот грустный вальс. По Москве, по снегу, по всем бульварам. Легонько подхватил пешеходов, легонько завертел — в воронки случайных встреч, случайных разговоров в снегу. В воронки случайных зимних сюжетов: внезапных узнаваний, диковинных открытий, сумбурных признаний… Эвридика играла слепой троллейбус, ощупью пробирающийся в снегу; молодого человека, одетого до крайности модно и потому вполне нелепо, окликаемого судьбой на перекрестке жизни; загадочного старика: бледное усталое лицо с глубокими и чуть ли не прекрасными морщинами, аккуратно подстриженные седеющие усики, тонкие и чуть искривленные губы… берет, забывший, какого он цвета, серое пальто, шарфик в шотландскую клетку, на коленях — авоська с одинокой маленькой плюшкой в целлофановом пакетике… люди живут быстро, Вы не замечали? если бы мы жили не так быстро, мы могли бы заметить кое‑что… кое‑что интересное… буря‑мглою‑небо‑кроет‑приумолкла‑у‑окна‑своего‑веретена… нам, конечно, будут даны и другие жизни… много других жизней… Господи, что она играет, она же не знает всего этого, откуда оно пришло, какой это опус — ах, да!.. Сибелиус, «Грустный вальс». Грустный вальс.

— Эвридика, ты прелесть! — запах духов с дурацким названием «Анна Каренина» душит ее. — Эвридика, какая роскошная музыка! — От жениха вовсю пахнет рыбой. — Эвридика, это потрясающе' — Весельчак‑сосед пахнет замечательно мелко нарезанной пищей…

— А теперь давайте споем все вместе! Ну же, ребята! Эвридика аккомпанирует: начинай!..

Прости меня, Сибелиус, прости меня, грустный вальс, прости меня, скрипка: я аккомпанирую. Я аккомпанирую этой компании, но я не в ней — я только аккомпанирую, аккомпанирую — и ничего больше. Потом я искуплю свой грех — двух‑… нет, трехдневным не‑при‑кос‑но‑ве‑ни‑ем к музыке, все‑таки двух‑, двухдневным: я клянусь не дотрагиваться до музыки, не думать о музыке, не брать музыку в руки!

А на улице смеркается — и вот уже все окончательно опьянели, дуются в карты, не обращая внимания на Эвридику, которая машинально уничтожает шоколадные конфеты, благо в них нет недостатка. Щуря глаза, смотрит на играющих, на танцующих, на празднующих‑бесконечно‑свой‑праздник, но на часах начало одиннадцатого и, стало быть, пора убираться отсюда. Она пришла по‑английски — по‑английски же и уходит: ни с кем сначала не поздоровавшись и ни с кем потом не простившись. Скрипку под мышку — и поминай как звали: Эвридикой звали, мол, — нет, не Эвридикой… Леной, например, Фроловой — так и запомните, так и запишите.

Что‑то скрипка стучит… В скрипке что‑то стучит. Эвридика села на скамеечку в снегу, открыла футляр, вынула скрипку, потрясла — стучит. Перевернула. Из отверстия выпал окурок. Вот как бывает, значит… прямо так, значит, и бывает. Ну что ж, пусть. И в отместку всему свету она еще раз пережила в себе грустный вальс — здесь, на скамеечке‑в‑снегу, в чистоте зимы. Оказалось, что ситуация еще не исчерпана… если бы вы знали, насколько не исчерпана… (Какие странные фразы вытаскивает на свет божий этот грустный вальс — Эвридика не понимает, откуда!) А не все нужно понимать… есть и непонятные вещи… много непонятных вещей… — и чей‑то смех, уникальный смех — легкий, как бабочка, залетевшая в вальс: забудьте, дескать, обо всем… это так, под настроение… все ведь под настроение… в том‑то и есть чертовщина жизни, что‑в течение получаса все может измениться на полную свою противоположность! («Голоса, голоса, — думает Эвридика и придумывает голосам имена: молодому — Петр, старому — Станислав Леопольдович. — Ну, это уж слишком, такого нет в „Грустном вальсе“, довольно!»)… Поговорим еще, будет время: все только начинается.

Она тряхнула головой и поднялась со скамеечки. И стала жить дальше: вечер, ночь, утро.

Консультация по античной литературе во втором гуманитарном корпусе на Соответствующих Горах…

А на консультацию Эвридика, как всегда и на все вообще, опоздала. Правда, дверь в аудиторию была еще открыта, и она остановилась на секунду, чтобы отдышаться. За секунду успело, однако, кое‑что произойти.

— Статский! Статский!..

На зов обернулся высокий молодой человек и помахал рукой громадной‑одной‑девице, одетой‑под‑пятилетнюю‑крошку.

— Ты сдал?

— Сдал.

— А я завалила. Кутить будем?

— Лучше потом, когда сдашь.

— Значит, никогда… — со вздохом, потрясшим второй гуманитарный корпус до основания.

И — разбежались кто куда: она — вперед по коридору, он — вниз по лестнице, на ходу пару раз крикнув «привет».

Эвридика вошла в аудиторию, кивнув сразу всем — здрасьте, и села за стол с краю: думать о Статском, потому что Статский этот был тем‑самым‑Петром‑из‑грустного‑вальса… «Ваlауеs pour toujours», — почти беспечно сказала она себе уже на улице, решив забыть о молодом человеке по фамилии (или прозвищу?) Статский. Он забывался плохо, но в конце концов все‑таки если не забылся, то подзабылся, по крайней мере, — и тогда Эвридика отправилась в «Головные уборы» на Пушкинскую, имея в кошельке восемьдесят рублей («Вот‑тебе‑деньги‑купи‑наконец‑что‑нибудь‑на‑голову‑смотреть‑холодно»).

Этой зимой температура не опускалась ниже минус пяти, этой зимой была весна, но люди свято соблюдали законы января и парились в шубах (правда, распахнутых) и меховых шапках (правда, съехавших набок или на затылок). Только негры ходили, как всегда, в ослепительно белых штанах, дружно противопоставляя африканский конформизм московскому. Москвичи, впрочем, не видели их белых штанов в упор. Эвридика полюбовалась штанами двух или трех негров, постояла у витрины с сарафанами и купальниками, сказала себе: «Какая глупость покупать зимнюю шапку», — и решила истратить деньги на что попало. На «Частную коллекцию» вот… Однако пришлось только глубоко вздохнуть: с «Частной коллекцией» ее не поймут дома. И потом… глупо: ходить в джинсах и пахнуть «Частной коллекцией». Если в джинсах — надо пахнуть «Диореллой». Но «Диореллы» в данный момент нет. Ладно, оставим духи. Оставим духи и купим… купим‑купим‑купим… ну‑ка, за чем тут очередь, — это и купим! Нет, не купим, пожалуй: тут мужские рубашки. А вот интересно, изменится ли что‑либо в моей жизни, начни я с завтрашнего дня носить, скажем, во‑он то платье?.. красивое, между прочим, платье! Ведь заведет же оно меня куда‑то, платье это, а? Не может быть, чтобы от покупки его ничего не изменилось: это ведь уже разные пути — жить, имея такое платье, и жить, не имея такого платья. Да что платье — даже вот этот аккуратно сложенный носовой платок в зеленую клетку, и тот способен повернуть жизнь на сто восемьдесят градусов! А потом, в старости, спросишь себя: с какого момента жизнь пошла в этом направлении? — и ни за что не вспомнишь об аккуратно сложенном носовом платке в зеленую клетку, который один, может быть, и стал главной причиной всего… Осторожнее, осторожнее: каждый предмет стоит уже наизготове, он приготовился влиять, только качнись в его сторону, и… пошло‑поехало! Стало быть, идем мимо: мимо платья (нет, а красивое все‑таки платье!), мимо носового платка, мимо длинного красного шарфа — уж этому‑то попробуй дать волю! Окрутит, заманит, обманет. Значит, и мимо шарфа идем — и вообще мимо всего идем, на улицу идем, на воздух.

…А в воздухе — прямо возле галантерейного магазина — покачивался на ветру толстощекий пузырь: наверное, родителей дожидался.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 45; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!