Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 43 страница



Огромные подспудные силы дремали в этих могучих людях. Это были невскрытые пласты талантов. У одних талант петь, у других талант рубать уголь. Они могли рубать больше, лучше. Они могли выжать из своих молотков чудесные силы, – дайте же нм воздуха, дайте им ход, сломайте проклятую шахтерскую рутину!

Об атом нельзя было не думать и томительные часы безделья, когда шахта сидела в прорыве, а механизмы и люди работали вполовину своей мощности.

А Донбасс лежал, раскинувшись могучими свитами пластов, жирными, богатыми жилами.

Угля было много, он тосковал по людям. Тосковали мощные пласты «Великана». Струились танцующие, прыгающие «Мазурки». Крепкие «Алмазы» ждали острых зубков. Вытянулись аршинные «Аршинки», «Десятки», пласты «Толстые» и «Тонкие». И податливые «Берали» охотно подставляли свои мягкие, рыхлые недра кирке шахтера.

Угля было много. О, много еще в старом Донбассе угля. И где‑то среди этих черных каменных рек тек и «Никанор‑Восток» – родина стахановского движения.

«Никанор» – пласт, в который сначала не веришь. Он начинается двумя тощими струйками угля, а между ними огромные отмели глины. Глины больше, чем угля.

Но следует терпеливо и упрямо идти по угольному следу, по всем изгибам и капризинам жилы, нужно все время держать жилу, как ящерицу за хвост, не упуская, и тогда вы наверняка придете к месту, где вдруг сливаются два ручья вместе, глина исчезает, – и вот перед вами крутой, крепкий, струистый пласт, пласт, которому верить можно.

Три человека верили, что на «Никанор‑Востоке» можно показать чудеса.

Три человека лежали августовской ночью в отвесно падающей лаве, укрепившись ногами о сосновые стойки. Начальник «Никанора» Машуров озабоченно озирался: хватит ли леса. Парторг Константин Петров держал лампу. И при свете ее Алексей Стаханов рубал уголь.

Он рубал один, в большой гулкой лаве – теперь ему не было тесно. Молоток дрожал от избытка воздуха, он гудел, как самолет, но подчинялся твердой руке мастера. Впервые за забойщиком шли крепильщики. И не успевали.

Большое дело начиналось здесь, – дрожащий свет лампы освещал взволнованные лица, но люди не чуяли еще размаха всего, что делали. Они знали только: работать, как раньше, нельзя. И каждый удар молотка Стаханова попадал в самые уязвимые места старого Донбасса. С грохотом рушились традиции. С треском ломались старые навыки, повадки, нормы. Новая сноровка, новое уменье, новые порядки рождались на «Никанор‑Востоке». Гул отсюда пошел по всей стране.

Но раньше всех взволновались сами шахтеры «Никанор‑Востока». Они сгрудились возле вышедшего из клети Стаханова и спрашивали его недоверчиво и тревожно:

– Врут, что ты сто токи вырубал?

– Вырубал, – отвечал Стаханов, – можно и больше вырубать.

Митя Концедалов потерял сон. Он не спал даже ночью дома. Он ворочался и спрашивал жену:

– Невжели я не справлюсь? Невжели не вырублю столько?

Он прибежал в шахтком комсомола всклокоченный, похожий на молодого петушка.

– Ленинский мы комсомол или не ленинский? – закричал он. – Дайте мне лаву, я покажу, как комсомол рубает.

На наряде Машурова обступали забойщики.

– Мы не мастера говорить, а мы мастера рубать, – заявляли они. – Пусти нас в лаву.

И новые рекорды прогремели на всю страну.

 

Давно скучал Донбасс по таким шахтерам. Сюда приходили раньше временные, легкие, кочевые люди, у которых вместо ног – колеса. Они текли сквозь шахты, как сквозь дырявое решето. Куда их несло? Чего они искали? Они бродили с шахты на шахту, почва горела под их ногами.

В шахте их презрительно звали «конешниками». Они вырубывали только одного «коня» (треть крепи), – остальное время они спали. Они рубали лениво и «для близира», чтоб не сочли прогульщиками, не прогнали с шахты, не лишили койки, пайка, карточки, талона в столовку. За заработком они не гнались. Зачем? Много ли надо денег, чтоб выкупить паек! Когда появились «Гастрономы», они стали рубать чуть больше. Они ударяли лишний раз обушком и приговаривали:

– Это на колбасу... Это на пол‑литра...

Жизнь сдула «конешников» с шахт. И на «Никанор‑Востоке» закрепились люди, которые любили шахту и полагали всю свою жизнь прожить здесь, среди сосновых стоек крепи, под синен шапкой террикона.

Они работали в шахте, чтобы у страны был уголь, а у шахтеров зажиточная жизнь. Чтобы румяные детишки бегали в школу. Чтобы жена ходила в шелку. Чтобы старые друзья приходили в гости на добрую чарку водки, послушать радио, поговорить о жизни.

Отличные забойщики собрались на «Никанор‑Востоке» вокруг Николая Игнатьевича Машурова. Сам старый горняк, коренастый и молчаливый, он распознавал людей, как пласты: жидкий или стоящий.

Он стоял среди своих шахтеров в нарядной, чуть расставив толстые ноги, и, покачиваясь, спрашивал:

– Ну, орлы, какую сегодня дадим добычу?

Шахтеры смеялись. Сейчас нельзя было называть старых норм. Старое рухнуло, стоило ли о нем толковать? «Пласт крепкий, кровля сложная, воздуху мало», – этим теперь не оправдаешься. Теперь надо говорить настоящие цифры, взвесив свои силы, пощупав свои руки. А каждый забойщик свою руку знает.

– Ну, стахановцы, сколько? – покачивался Машуров.

Васильков задумчиво смотрел на грязный, покрытый угольной пылью пол нарядной. Васильков знал: сколько скажешь Машурову, столько надо вырубать. Слово шахтера – уголь.

Наконец, он поднял голову.

– Я пройду сегодня сорок метров, – сказал он и снял войлочную шляпу.

Шахтеры с любопытством посмотрели на него, а Машуров спокойно усмехнулся:

– Да, меньше тебе рубать нельзя. У тебя рука хорошая.

Я лежал в уступе Василькова, приникнув к прохладному скату, и смотрел, как он рубает свои сорок метров. Никогда так раньше не рубали уголь.

Васильков не потерял ни одной минуты. Он приполз в уступ, осмотрел перекрышки, продул шланг и открыл кран. Молоток вздрогнул. Васильков крепче сжал его обеими руками и ворвался в пласт. Облако угольной пыли взлетело над нами, ударилось о низкую кровлю, а затем из‑под молотка на скат начал сыпаться уголь. Все быстрее и быстрее, все гуще и гуще. Треск молотка и стук падающего угля слились вместе; эта музыка больше уже не умолкала.

Казалось, что Васильков висит между стойками крепи: его ноги упирались о стойки, а руки прикипели к молотку. Все его тело вздрагивало. Его словно подбрасывало сжатым воздухом и бросало вперед, вперед, в черную тьму пласта.

Он работал молча, сосредоточенно. При тусклом свете лампы он как‑то безошибочно, чутьем находил струю, самое уязвимое место пласта, то, что шахтеры называют «кливажем», и сюда беспощадно врывался острым зубом молотка. Он вгрызался глубже, глубже, в самое сердце пласта, потом с силой выдергивал руку, продолжением которой был молоток, – огромные глыбы угля покорно падали вниз к ногам забойщика.

Так он шел по длинному уступу сверху вниз, и там, где еще недавно стояла сплошная стена черного угля, вдруг образовывалась широкая улица, словно распахивались перед забойщиком пласты и разрушались горы.

А сзади, еле поспевая за Васильковым, полз крепильщик Ткаченко. Пот блестел «а его грязных щеках; Ткаченко торопливо ставил стойки под матовую кровлю, прилаживая обаполы, – и хмурая лава вдруг становилась похожей на подземный белоколонный дворец. Прекрасные колоннады возникали по следу крепильщика, стройные, круто падающие вниз галереи.

По этим галереям торопливо бежал уголь. Он бежал все быстрей, шумной, волнующейся горной рекой. В верхних уступах тоже трещали молотки, и отовсюду тяжело падал уголь, черный, жирный, зернистый, приятный на ощупь. Он падал с шумом и грохотом и дробился на плитах. Он, словно водопад, с ревом стремился вниз. Он переполнял люки, просеки. Он стучался в закрытые заслоны. Он набухал и становился страшным.

А внизу метались отгребщицы. Не хватало вагонов. И десятник Цинида ласково ругался:

– Стахановцы, черти... Вагонов на них не напасешься...

И вдруг замер молоток Василькова. Я услышал, как забойщик чуть не со слезами в голосе выругался и швырнул молоток в уголь.

– Что случилось? – испуганно закричал Ткаченко.

– Молоток испортился!..

Огромное горе слышалось в голосе Василькова. Он скрипнул зубами. Вероятно, он подумал сейчас: «Как я выеду на‑гора, не срубав сорока метров?» Ему захотелось царапать уголь ногтями.

Три месяца назад он спокойно бы вылез на‑гора. Молоток испортился – причина уважительная. Но теперь на «Никанор‑Востоке» другие традиции. Уже полз к Василькову дежурный слесарь. Он торопился, он знал: каждая минута – уголь. В пятнадцать минут он сменил цилиндр в молотке Василькова, и тот стал снова рубать.

Снова поползла, побежала, помчалась вниз угольная река. Она смешалась с рекой, которая падала сверху. Там рубал Ожеговский. По всей шахте гремели молотки.

По всему Донбассу гремели молотки. Повсюду весело падал в вагоны уголь. Повсюду ломались барьеры, прорывались плотины, удлинялись уступы, выше и шире становились цеха, новые горизонты распахивались перед людьми...

...Простите взволнованность этого очерка. Я не могу спокойно писать об Ирмино. Здесь, в километре от Центральной, я родился. Вот он – домишко с железной заплатанной крышей. Вот соседская изба под очеретом. Ребята, с которыми я когда‑то рыл шахты в песке, стали теперь шахтерами, инженерами, парторгами, мастерами угля...

Центральная‑Ирмино,

1935

 

СЫН НАРОДА

 

Впрочем, он мог отказаться. Инструктор крайкома так и сказал ему, пожимая плечами:

– Если вы не хотите ехать на Север, вы можете отказаться.

При этом инструктор усмехнулся. Жестко, насмешливо. «Мобилизован», «переброшен» – эти слова надо ценить – они и приказ большевику и награда. Инструктор знал это и усмехался: ну, откажись. Трусишь? Боишься Севера?

– Нет, я поеду, – сказал Деревцов и сам испугался категоричности своих слов. – Я подумаю, – добавил он поспешно.

Вот он думает.

Север! Белое безмолвие, пустыня, одиночество, злые пурги, собачий унылый вой, тоска, глушь... Значит, он откажется? Он трусит? Нет, нет, он не трус. Друзья знают – он не трус. Его воспитал комсомол. Он не боится смерти. Пошлите его на войну, на границу. Он не дрогнет под пулями. Но Север – загадочный, непонятный, далекий край света, самая последняя кромка земли, дальше и нет ничего: Ледовитый океан. Северный полюс. Он представлял себе: бредут нарты, воют собаки, снега, снега, ни огня, ни хаты, мерзлый хлеб, застывший жир консервов, ни газет, ни людей – и так год, два, три... Да, он трусил, он боялся такой жизни.

Он разыскивал в Красноярске людей, приехавших с Севера. Их легко было узнать. Они бродили по пыльному, жаркому городу в сапогах, сшитых из желтого в серебристых пятнах меха нерпы, или в оленьих бокарях. Они толкались на базаре, радуясь возможности покупать. Они давно уже ничего не покупали. Они были богаты. Деньги не имели для них цены. Они толпились на вокзале. Они сами еще не знали, куда им ехать. Но можно было ехать, куда хочешь. Это была магистраль. Жители арктических островов называли все, что находится южнее Полярного круга. Большой Землей. Жители тундры звали это магистралью.

Деревцов жадно расспрашивал их: какой он, Север? Жить там можно? Трудно? Очень?

Люди отвечали уклончиво, разно.

Один говорили:

– Жить, парень, везде можно.

– А чего ж, однако, не жить? – пожимали плечами другие. – Вот кой‑чего прикуплю здесь, стариков навещу, да, однако, и обратно на Север.

Но встречались и другие люди с Севера. Один заядлый старикашка в обтрепанных бокарях, подвязанных бордовыми шнурками, закричал на Деревцова:

– Куда вы суетесь, молодой человек? Вам что, жизнь надоела?

– А что? – испугался Деревцов.

– Цингой болели? Северянам не страшно, а вам смерть. А пургу знаете? Своей руки не видишь. Смерть.

И Деревцов сидел, склонившись над дневником, и писал: «Пойти отказаться? Спросят: почему? Перечислить все, что есть страшного на Севере и что поэтому я не хочу ехать? Меня за это назовут трусом, и это будет правильно».

Трус! Презреннее этой клички в комсомоле ничего не знали. Трус, дезертир... Нет, нет!

Он ехал долго, два месяца. Наконец, он приехал на зимовье, где ему предстояло отныне жить. Зимовье называлось странно – Сопочная Карга. Над рекой стоял сырой туман, шли холодные дожди, обычные здесь в это время.

Камни, мокрый мох, скалы... Опрокинутый баркас на берегу. Пустые бочки. Несколько деревянных избушек. Одинокая радиомачта. Вот, стало быть, где ему жить. Он вытащил на берег свои вещи. Здравствуй, Север!

Енисей скоро покрылся льдом. Это случилось внезапно, сразу. Беспорядочные, уродливо исковерканные льдины нагромоздились одна на другую, спаялись вместе и – застыли.

Деревцов завел маленькую тетрадку. На первой странице он написал: «Фактория находится на 82°40” в. д. и 71°50” с. ш. Над ней Полярная Звезда находится высоко, под углом 75°. Тут же он приложил «чертеж этого угла». Место, которое занимал под Полярной Звездой Деревцов, определилось, таким образом, совершенно точно.

Потянулись однообразные дни, медленная жизнь зимовья. Больше всего в ней было забот о погоде. Ночью, ворочаясь на постели, прислушивались: тихо ли? Утром бросались из избы: какой ветер? Откуда дует? Поземок? Пурга?

Деревцов колол дрова, таскал снег, топил из него воду, ездил смотреть калканы и насти – не попался ли песец, – менял приманку‑накроху: рыбу, тухлые яйца, замерзшие шарики крови. Ходил на охоту, но неудачно. Однажды убил луня, полярную сову, птицу несъедобную и вредную. Вечером читал зимовщикам вслух, объяснял, слушал радио, играл в домино.

Первое время Деревцов хворал, мерз – обморозил нос, щеки. Потом обтерпелся, привык. Деятельно изучал Север. Ему предстояло скоро двинуться в большую дорогу – шестьсот километров – по зимовьям и промыслам его района, на север до Диксона и оттуда на восток до устья Пясины, по побережью Карского моря. Если он выдержит эту поездку, значит – годен для Севера. Но он боялся: не выдержу!

Четвертого февраля в одиннадцать утра он тронулся в путь на девяти собаках. Собаки принадлежали фельдшеру Диксона Андрееву, он возвращался на остров после объезда района. Он согласился взять Деревцова до Диксона. Погода была плохая, пасмурная. Падал снег. Ветер – юг.

К вечеру они доехали до мыса Шайтанского и остановились на ночевку в маленькой пустой избушке. Затопили печь. Натаяли снег в пустых консервных банках. Пили чай.

Снег падал всю ночь. Мягкие, густые хлопья его носились в воздухе. Ничего не было видно окрест. Собаки еле тянули нарту. Они проваливались по брюхо в пушистый снег и беспомощно барахтались, было похоже: они плывут по реке. Да, скверная была дорога, то, что называется на Севере «бродная».

Деревцов и Андреев по очереди уходили вперед, прокладывали путь собакам. Они шли спотыкаясь, мучительно было вытаскивать ноги из глубокого снега.

Где они теперь находились? Это было трудно сказать. На юг, на север, на запад, на восток все было одинаково: белая снежная пустыня. Они знали только направление: север. Стрелка компаса гнала их вперед, на север, на север.

Андреев скоро убедился, что сбился с дороги.

– Должна быть лайда, – бормотал он. – А лайды нет.

Где они были, на реке или в тундре? Они не знали и этого. Метет метель, ничего не видно. Темень стояла над миром.

Андреев стал топорам рубать яму.

– Зачем? – испугался Деревцов. – Неужели ночевать здесь в яме?

Но Андреев рубал яму не для ночлега. Он хотел узнать, где они. Он дорубался до льда – значит, они сбились, попали в залив. Повернули на восток, к берегу. Черев «некоторое время Андреев снова вырубал яму, оттуда выглянул жалкий коричневый клочок мха. Они были на берегу. Но где? Андреев пожал плечами.

Уныло побрели они берегом. Собаки хрипели. Люди задыхались. Так доползли они до занесенной снегом избушки. Летом здесь жили рыбаки, сейчас она занесена снегом. Они попытались войти в избушку. Долго отгребали снег от дверей. Усталые, ввалились в избу. Бросились шарить по полкам. Ничего, им крохи хлеба, ничего. У них тоже ничего не было. Голодные собаки тихо выли.

Высокий худой Андреев посмотрел на Деревцова:

– Не боязно? Ведь впервой?

– Нет, ничего, – Деревцов озлился: неужто он в самом деле трусит? Он стиснул зубы.

– Надо ехать, – сказал Андреев. – Здесь сдохнем. Надо найти Каменку. Она где‑то здесь, близко.

Андреев хмуро смотрел на собак.

– Не уехать на них вдвоем, – задумчиво прошептал он.

Ах, вот в чем дело. Ну, что ж. Деревцов готов остаться ждать.

Он долго стоял и смотрел вслед Сергею Андрееву. Собаки медленно брели по бродному снегу. Наконец скрылись. Он остался один. Один во всем этом белом безмолвии, один на всю тундру. Найдут ли его? А снег все падал и падал...

Деревцов провел в избушке ночь, день и еще ночь.

«Пропал?» – опрашивал он себя. И странное дело – больше он не чувствовал страха. Он был один на один с чужой, суровой природой. Кричи – никто не услышит. Беги – никуда не добежишь.

Он питался только снегом. Он мог бы выпить весь снег кругом, всю тундру, – и это не насытило бы его. У него были только дрова. Он поддерживал огонь в печке. Было тепло. Можно было лечь и уснуть. Уснуть. Уснуть. Так вот и умирают трусы на Севере. Закутаются в теплую одежду – и больше не просыпаются. А что же другое делать? Ждать? Чего? Добрел ли до Каменки фельдшер, или кружит где‑нибудь по тундре? Двое суток ведь прошло. Ждать? Ждать, пока сдохнешь с голода? Сейчас в нем есть еще силы, чтобы идти. Немного сил, последние ресурсы человеческого мотора. Пройдет день‑два, они иссякнут, нет горючего, он голоден. Он будет лежать здесь, как мешок костей, жалкий, беспомощный. Нет, пока еще есть сила – идти. Идти навстречу спасению, если оно близко, или умереть, но умереть, борясь за жизнь.

Он встал на ноги. Надел сумку. Шатаясь, вышел на улицу. Его обожгло холодом. Вернуться в теплую избу? А там что будет? Нет, так поступают трусы. Вперед! Лучше умереть в дороге, чем на печке. Он помнил направление – на север. Он брел, спотыкаясь на торосах.

Через каждые сто сажен Деревцов останавливался отдохнуть. Тогда его охватывал холод. Он дышал на руки, пытаясь согреться, колотил ногой о ногу. Но голодного ничто не греет.

Он увидел старые брошенные насти. Тайная надежда вспыхнула в нем: найти песца и съесть его. Надежда окрылила его. Это было бы удачей, счастьем, спасением. Дрожа от нетерпения, он бросился к пастям – в них ничего не было. Он брел от одной к другой, спотыкаясь от усталости, голода и разочарования.

Внезапно раздался выстрел. Деревцов встрепенулся. Спасение! Оно близко. Он увидел собак и человека на нарте. Шатаясь, он побежал навстречу.

Это был Сергей Андреев, его неудачливый товарищ. Он был страшен. Где он был? Где ночевал? Андреев махнул рукой – там, в тундре, в снегу. Нет, он не нашел Каменки.

Двух собак в упряжке не было. Деревцов спросил: где они?

– Застрелил. Накормил собак. Сам поел.

– Дай... и мне...

Андреев вытащил мерзлый кусок – это была собачья печенка – и протянул Деревцову:

– Ешь, политрук. Больше у меня нет ничего.

Деревцов начал грызть мерзлую печенку. Он торопился и задыхался от голода. Он поборол в себе брезгливость и отвращение. Он ел псину, чтобы жить, чтобы двинуться в путь, добраться до Пленной, гнать пушнину.

Андреев сидел на нарте, обхватив голову руками.

– Пропали! Пропали! – шептал он.

Но Деревцов, поев, чувствовал в себе силы. Пропали? Как бы не так! Большевики так, за зря, не пропадают. Даже на Севере. Пошли! Они тронулись в путь. Собаки еле‑еле брели по снегу. Люди молчали.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 52; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!