Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 42 страница



О баке знали широко окрест. Знающие люди качали головой:

– Как бы расклепывать не пришлось.

Лин в ответ посмеивался. Его беспокоили только морозы: в такие морозы железо хрупко.

– Мне снился бак, – смущенно рассказывала жена начальника, – будто бак поднимала, а он упал.

Начальник, как и Лин, смеялся и размешивал сахар в стакане.

– Если бак упадет, он упадет нам на голову.

Пятую стрелу поднимали с земли целиком. Схваченная за горло блоком, она покорно шла вверх.

Вдруг сверху что‑то полетело и, звякнув, упало наземь.

– Гайка, что ли?

Помощник прораба Поливянный нагнулся и ахнул. Глазунов бросился к нему.

– Что такое? – тревожно крикнул он.

Поливянный растерянно вертел в руке железный осколок.

– Ролик... лопнул... – прохрипел он.

Глазунов снял капелюху и вытер потный лоб. Позвонили Лину.

Перепрыгивая черев канавы и кучи железа, Лин уже бежал к баку. Ему молча подали обломок. Лин взял его, посмотрел и скрипнул зубами:

– Чугун...

Кромку огромного чугунного ролика срезало скосившимся канатом, словно это был не чугун, а лед, дрогнувший в марте.

– Что будем делать, хозяин? – тихо спросил прораб.

– Ролик менять, – резко ответил Лии, – вот что делать. Немедленно менять ролик. И никакой паники.

Но сам он был мрачен и темен. Он унес к себе обломок и опять и опять рассматривал серые зерна излома. Он возился с чертежами. Проверял расчеты. Потом, обхватив голову руками, долго сидел молча.

Вечером он сказал начальнику:

– Подымать на таких роликах рискованно.

– Вывод?

Лин пожал плечами.

– Буду подымать. За роликами сам следить буду. Других нет.

Для испытания канатов и роликов Лин произвел пробный подъем бака на триста миллиметров. Стрелы и канаты выдержали испытание. Лебедки работали дружно и плавно. Тогда Лин составил список лучших такелажников, которым поручил проверить состояние всех стрел, канатов, узлов, жимков, болтов. Все проверявшие дали личную расписку в том, что они сами осмотрели свой блок или канат и нашли его в полном порядке. Человек осознает себя в ответственности. Каждый из этих такелажников с чувством великой гордости щупал канаты.

Ночью Лин, присев на край стола в конторке, проверял «список мелочей»: что сделано, что нужно сделать.

– Ты все сейчас отстаешь. Колодочка, – сказал он скуластому бригадиру, – чтоб к утру канат на лебедке был.

– Понял. – Колодочка, прищуривая левый глаз, бросает папироску на пол, приминает ее осторожно подошвой, натягивая рукавицы. – Понял.

Он выходит, негромко хлопнув дверью.

– Обойди бак и иди спать, – говорит Лин Глазунову. – Спать надо. Спать.

– Ну, спасибо, что еще раз зашел, – тепло и тихо отвечает Глазунов. – Да, спать...

На стене – часы‑ходики. Двадцать минут третьего. Морозная ночь бредет по площадке. Подъем завтра.

Утром в конторе рвали на полоски кумач. Вороха красных лент валялись на столе. Было похоже – люди готовятся к праздничной демонстрации.

На площадке устранялись последние недоделки. Как всегда бывает, в последний момент их оказалось много. Лин был всюду: он сам ходил осматривать якоря, зачалки, лебедки. Вокруг места подъема уже стояла охрана.

В половине третьего Лин собрал в конторку командиров подъема. Они стояли один к одному, в брезентовых грязных плащах, валенках и капелюхах. Докуривали цигарки; сняв рукавицы, грели над печкой зябкие руки. Сбивали снег с валенок.

Лин вышел на середину с листком бумаги в руках. Это был приказ о порядке подъема.

– Подъем начать в три часа дня. Всем рабочим выдать красные повязки. Лиц, у коих повязок нет, удалять немедленно с площадки. Командует подъемом Глазунов. Он один отдает команду. Выполнять беспрекословно. Никаких советов и криков. Хочешь посоветовать – тихо передай мне. Чтоб паники не было. Ясно?

– Ясно.

– Расстановка людей такая: на якорях бригада Ломакина.

– Есть.

– Мартыненко ставит по одному человеку на каждую стрелу. Только с головой человека.

– Есть.

– Отвесы смотрит Керн.

– Есть.

– Лебедками командуют Поливянный, Беспалов, Медведев, Оборин.

– Все ясно? Прикажите всем, кто у лебедок, поднять уши на шапках. Слушать в оба. Световую сигнализацию знают все? Точка.

Он натягивает рукавицы и говорит веско:

– Это нам экзамен, товарищи.

Люди уже по местам. Глазунов несколько минут еще топчется около канатов, потом, кашлянув, говорит электрику:

– Ну, едем.

Они лезут на сигнальную вышку. Люди смотрят им вслед: вот уже долез прораб до верха, вот уже на вышке, вот хлопает рукавицами.

– Все по местам! – кричит Глазунов.

Гудит заводской гудок: три часа. Рокот раскатывается широко окрест; наконец, замирает последняя нота. Глазунов, как дирижер, разводит руками. Над лебедками – номера. Эти же номера написаны на баке возле блоков. Электрик включает лампы. Шестая и четвертая лебедки Поливянного, первая и седьмая Медведева начинают дребезжать. Медведевские – звонко. Поливянновские – с грохотом. У каждой лебедки свой голос.

Что‑то звякнуло, лязгнуло на баке. Бак завозился на шпалах, заерзал. Потом плавно пошел вверх. Воробьев спокойно посмеивается в усы. Лин внизу жмет каблуком канаты. Снег кружится по площадке. Ни одного голоса не слышно. Только лебедки поют.

Бак висит уже над землей – десять тысяч пудов железа.

Лину нечего больше делать внизу. Вместе с Воробьевым они взбираются на верх башни. Здесь будет все решаться. Лин то и дело поглядывает на ролики.

Верхолаз Рыбалка лезет снимать зацепившийся канат. Сотни глаз снизу следят за Рыбалкой, за тем, как он заносит ногу, как лезет, как освобождает канат. Вдруг вся площадка ахает: канат пошел. Рыбалка повисает на нем. Ноги его болтаются в воздухе. Наконец, он цепляется ногами за канат и вылезает на верх башни.

Он смотрит вниз и отворачивается.

Воробьев указывает Лину: канаты сбились в кучу. Инженеры берут доску и начинают ею высвобождать канаты. Инженеры работают на самом краю башни. Когда они толкают доску вперед, кажется: этот их бросок – последний. Переступят край и полетят вниз.

Уже весь бак поднялся выше башни. Лин чаще посматривает на ролики. Сейчас начинается самое трудное: передача на башню. Бак вздрагивает. Потом, качнувшись, медленно подвигается по горизонтали. Теперь звенят пятая и восьмая беспаловские лебедки, вторая и третья оборинские. Остальные только подыгрывают.

Вдруг какой‑то крик доносится снизу.

– Стоп! – Разом затихают лебедки. Тяжелая тишина падает на площадку.

Лин бросается к борту и кричит вниз:

– Что случилось? Что случилось?

Ему что‑то кричат в ответ. Неясно. Кажется, с роликом что‑то. Верхолаз полез выяснять.

Проходят долгие минуты. Лин нетерпеливо спрашивает, долез ли верхолаз. Отвечают: лезет еще. Лин бросается к другому борту и кричит:

– Разнесите людям по местам хлеб и консервы...

Наконец, Лин и Воробьев сами спускаются вниз.

Они видят, как со всех концов бегут люди. Люди сбиваются в черную толпу около Беспалова.

– Что случилось?

Беспалов вертит в руках обломок: серый кусок чугуна. Люди молча стоят вокруг. Кромку ролика срезало.

– Я думаю, ясно, – говорит Лин, – подъем надо продолжать.

– Мартыненко! – кричит Лин.

– Есть!

– Лезай, друг, наверх, сиди около ролика и смотри в оба. Как канат начнет слезать с ролика, командуй «стоп!».

Мартыненко кивает головой и идет.

Лин снова на башне. Глазунову теперь трудно командовать: не весь бак виден ему. Команду берет на себя Лин. Он весь в движении: бросается от борта к борту, смотрит на ролики, на канаты. Но говорят и кричит мало. Он завидно спокоен.

Бак медленно, но неотвратимо идет на башню. Вот он захватил уже край, вот уже метр, вот уже полтора. Бак висит над башней на уровне ста миллиметров. Иногда опускается ниже. Люди, столпившиеся на башне, обеспечивают себе выход на лестницу.

Еще немного, и страшное останется позади. Лян поглядывает на ролики. Ему тоже трудно командовать: бак заслоняет. Тогда все подлезают под бак. Теперь можно идти за ним следом.

В девять часов вечера бак стоял на башне. Было первое февраля. Плавку можно дать в марте. Сто тысяч тонн стали – награда за риск.

Лин вылез на верх бака посмотреть, каково с мачтами. Ветер зло бил в лицо и, обессиленный, приникал к баку. Лин озабоченно думал: «Вот бак подняли, вода есть, сейчас надо форсировать мартены. Глазунова куда? Ясно: на шихтовый двор. Там сейчас важно...»

Его глаза запорошило снегом. Он протирал их зябнущими пальцами. Внизу лежал скученный старый завод. Какой дикарь его строил?

Постукивая ногой о ногу, Лин ходил по верху бака и всматривался в темноту. Будет так: новые доменные печи выдают чугун. Ковши идут прямо в новомартеновский цех. Изложницы со сталью попадут отсюда в стрипперное отделение, прямой подъездной путь. Отсюда болванка пойдет прямо в нагревательные колодцы блюминга. Обжатая валками и разрезанная на блюмсы, она попадет в прокатные станы. Готовая продукция выходит с завода.

От домен до прокатного цеха ляжет блистающая асфальтовая дорожка для авто. Инженер уже видит ее, она играет перед ним солнечными пятнами. Вдоль нее – деревья. Очевидно, тополя.

Тополя хорошо серебрятся весною.

Макеевка,

февраля 1933 г.

 

МУЖЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ

 

В 1906 году Максима арестовали и сослали на дальний Север – в Обдорск. Его везли в зеленых вагонах, за железными решетками на окнах, гнали по этапу, волокли по тюрьмам: с арестантской баржи он удивленно глядел, как, широкая, вольная, разливается Обь.

Выползши из душного трюма, он вдыхал вольный воздух, жадно дышал запахами реки. Он был волгарь, он любил реку, он глядел на воду, думал: «Дальше солнышка не увезут».

Его спрашивали:

– За что тебя сослали, Максим?

Он отвечал охотно и простодушно:

– За пятый год.

Когда люди допытывались, он добавлял:

– Барыню пожгли, Свиридову.

Он был батрак, пастух, печник, голытьба, сельский пролетарий, кочующий по окрестным селам с холщовым мешком за плечами и инструментом. На сходках он кричал горластей всех: «Жги бар». Он скинул мешок и взял инструмент, когда пошли крушить усадьбы. Он ломал азартно и деловито, он разбивал их по бревну, по кирпичу. Он ломал, думал: «Вот она, новая жизнь, без бар, без купцов». Но его арестовали и повезли. Его везли сквозь Россию, сквозь широкие равнины.

В Обдорске Максим стал заниматься своим ремеслом печника, – на Севере печей много. Первое дело на Севере – печь. В свободное время он уходил в лес, в тундру промышлять зверя: горностая, лисицу, зайца‑ушана.

В 1918 году Максима Гаврюшина избрали председателем Обдорского совета. Он пожалел, что плохо учился грамоте, но работать не отказался. После контрреволюционного переворота его арестовали и снова поволокли по тюрьмам. Он снова плыл в арестантской барке по Оби, сидел в тобольской губернской тюрьме. Валялся в переполненной, заплеванной, загаженной камере. Болел тифом. Умирал и выздоравливал. Полуживой «грузился» в арестантские вагоны. Равнодушно и тупо прислушивался к стуку колес, по ночам бредил и стонал, метался, рвался из вагона и, обессиленный, падал на нары. Он очнулся в концентрационном лагере на Дальнем Востоке, в Спасске. Первая его мысль была бежать. Поправившись, он бежал с товарищем в сопки, к партизанам. Ему было уже сорок лет, и его прозвали дядей Максимом. Это имя навсегда сохранилось за ним. Ом решил навсегда остаться на Севере.

«Молодость кончилась, – думал он, – куда подашься!»

Вечная тишина тундры полюбилась ему, в шумном городе он терялся. В тундре он был дома. Он бродил с ружьем за плечами, неутомимый и крепкий, хлопотливый старик. Он читал на снегу песцовые следы, кружево леминга (полярной мыши), скачки оленя. Он читал: вот песец пил снег, вот он валялся и нежился. Экий шалун! Вот шел за медведем, питаясь его отбросами.

Первый год после демобилизации дядя Максим зимовал на Диксоне. Здесь были тогда только деревянный маяк с керосиновым фонарем, дымный жилой дом да склад. Восемь человек зимовало здесь. Восьмым был он.

В 1923 году дядя Максим поставил в бухте Диксона, в тридцати километрах от Диксона, свой деревянный балаган и стал промышленником. Двенадцать лет живет он здесь, и давно уже это место прозвали «зимовкой дяди Максима», а ручей, что течет вблизи, – «ручьем дяди Максима». Здесь жил он со своей женой Татьяной. Рослой, большой и полногрудой женщиной, настоящей женой промышленника. Она знала промысел, тундру, охоту не хуже мужа.

Раз в три года дядя Максим выезжал в Красноярск, рассчитывался с трестом, покупал обновки, толкался среди людей и снова возвращался к себе на зимовку. Он обзавелся хозяйством, упряжкой собак, построил хорошую избу, приручил двух диких гусей, завел поросенка. Был ли он счастлив? Да, вполне. Но в это время погибла жена. Она ушла однажды вместе с приехавшей в гости женой диксоновского радиста Швецовой осматривать капканы и насти. Ушли и не вернулись. Дядя Максим ждал их до вечера. Началась пурга. Он успокаивал себя: случалось и раньше жене блуждать в пургу по восемнадцати часов – такова тундра. Но вечером он не выдержал и бросился на поиски.

Он ринулся в пургу, как в реку. Волны снежной метели хлестали его в лицо. Бушевал шторм. Дядя Максим исходил все окрестности, – женщины не могли далеко уйти, – он искал их следы и не нашел, все было заметено метелью. Он метался во все стороны, потеряв спокойствие, завал, кричал, сам не слыша своего голоса. Он стрелял из винтовки, расстрелял все патроны, бывшие при нем, но ничего не услышал в ответ, кроме воя жестокого ветра. Тогда он вытащил на гору большую керосиновую бочку с грязным бензином и зажег ее. Он стоял у огня и ждал. Но ничего не дождался.

На другой день в собачьей упряжке он продолжал поиски. Он поехал в сторону Диксона, рассчитывая, что женщины уклонились туда. Ему встретился ехавший с Диксона радист Швецов.

– Как моя жена гостит? – весело спросил Швецов, и дядя Максим опустил голову...

Теперь они продолжали поиски вдвоем и, наконец, нашли два замерзших трупа. По следам они прочли драму. Женщины сбились с дороги. Они взяли не влево, а вправо, болезненная жена Швецова, очевидно, не могла идти, Татьяна ее тащила. Устав, они остановились. Здесь их застала смерть.

Теперь дядя Максим остался один в своей зимовке, в своей тундре, у своего ручья. Ему не с кем было сказать слово. Он рубил дрова и разговаривал с деревьями.

Он вел долгие разговоры с капканами, которые чинил, с собаками и с тундрой. Он говорил, чтобы слышать человеческий голос, чтобы не разучиться разговаривать. Он вмешивался в собачью драку, бил их, мирил и судил, испытывая потребность в обществе. С какой надеждой ждал он гостей! Уходя на промысел, он по обычаю тундры оставлял в избе записку, где лежат хлеб, спички, пшено. В записке он приписывал: «Дождитесь, скоро вернусь». Он возвращался, но его никто не встречал.

В мае тундра начала оживать, в июне появились гуси, сошел снег, – короткое северное лето коснулось своим крылом Максима и согрело его. Он чаще стал смотреть на реку, ожидая: вот за этим далеким мыском покажется нежный дымок парохода.

Все оживает вокруг. Зашумели гудки пароходов над рекой; курлыча, пролетают гуси, утки; журчит ручей, веселый шум стоит над тундрой, над Севером. Едут люди. Люди, умеющие разговаривать, петь, смеяться, кричащие звучным голосом. Едут промышленники, рыбаки, географы. На пароходах, на баржах, на лихтерах, ледоколах, летят на самолетах. Никогда не было столько людей на Севере, никогда не было так шумно на Енисее. Старик смотрит и удивляется.

Приехавшие люди сказали дяде Максиму, что будут ставить новые промысла и зимовки. Прежде от Диксона до бухты Омулевой была только одна зимовка дяди Максима, потом появилась еще одна, сейчас их пять. Молодые промышленники нерешительно осматривались на незнакомых местах. Они обращались за советами к дяде Максиму.

И он охотно, долею и обстоятельно отвечал на вопросы. Он суетился вокруг молодых, хлопотал, волновался. Он говорил, что промышленник перво‑наперво должен уметь ходить по тундре.

Молодежь внимательно слушала старого промышленника, а он разошелся, он чувствовал себя молодым и ловким, он кричал, куражась:

– Ого, я какой, ну‑ка, молодежь, ну‑ка, соседи. Поглядим, кто промышлять лучше будет. Хоронить меня рано.

В прошлом году Главное управление Северного морского пути премировало старика путевкой в Кисловодск.

Он отдыхал, он добросовестно лечился, он с уважением глядел на докторов, беспрекословно подчинялся им, пил нарзан, семенил на прогулки. Это был благоприятный край, теплый, ласковый. Но все‑таки, – в этом старик признавался себе, не желая никого обидеть, – все‑таки Север был лучше.

В Москве ему встретились старые знакомые – бывшие ссыльные, начальники они теперь. Они приглашали дядю Максима оставаться жить в Москве, он качал головой. Он боялся ходить по Москве, он удивлялся москвичам, как они не боятся трамваев, автомобилей, машин. Они ходили по Москве уверенно, как дядя Максим по тундре.

«Каждому свое», – подумал старик; еще пуще захотелось ему домой, на Север.

Он приехал в Красноярск и стал собираться на зимовку. Но промышленнику нельзя без хозяйки, и дядя Максим на пятьдесят седьмом году снова женился. Он чувствовал себя молодым и сильным.

Да, он чувствовал себя молодым и сильным, годным к труду, борьбе. Нет стариков в нашей стране. Он чувствовал в себе силы, удесятеренные отдыхом. Он снова был на Севере.

[1935]

 

«НИКАНОР‑ВОСТОК»

 

О чем он думал в эти бездельные часы в темной молчаливой шахте? У него было время подумать: он кончал работу раньше всех.

Ему было тесно в десятиметровом уступе. Он владел тяжелым отбойным молотком, как рыцарь – шпагой. Он и был рыцарем угля, забойщик Алексей Стаханов. Он фехтовал молотком. Он делал выпады и наносил удары, всегда точные, всегда сокрушительные. Он попадал в самые уязвимые места пласта. Мастера любовались его благородным искусством рубки.

Он мог бы давать горы угля: в своих руках он чуял силу мастера, руки нетерпеливо хотели рубать, рубать, рубать, но пневматический молоток вдруг захлебывался – ему не хватало воздуха, – судорожно всхлипывал и умирал.

– Воздуха‑а‑а! – ало кричали забойщики. Уголь дразнил их, он подпирал к горлу. – Воздуха‑а‑а!..

Но воздуха не было, молоток был мертв. Стаханов отшвыривал его и валился на спину. Он лежал в мрачной конуре уступа и злобно смотрел в матово поблескивающую кровлю.

И все‑таки он кончал работу раньше всех. Ему смешна была норма, что давали ему на наряде. Ему было тесно в уступе. Он хотел рубать, но рубать было негде.

Что же, выезжать на‑гора? Это было неловко. Он вылезал в штрек и там сидел по‑забойщицки, на корточках, поджав ноги. Лампочка болталась на поясе, ее непрочный, прыгающий свет дрожал на тусклых рельсах, на породе, в лужах подземной воды.

В шахте нельзя курить, – он сидел и думал.

О чем он думал в эти бездельные, томительные часы? О славе, о любви, о предстоящей получке?

Нам кажется, больше всего он думал об угле. Уголь окружал его. Уголь сжимал его со всех сторон. Он дышал углем. Угольная мелочь поскрипывала на его зубах. Когда он втягивал воздух носом, ноздри его делались черными.

Уголь! В самом дальнем уступе, раскинув руки, спал на угле отличный забойщик – комсомолец Митя Концедалов. Кудрявой головой он прижался к угольному пласту. Мыслимое ли дело? Страна задыхалась от жажды угля, а отличный забойщик спал в уступе! Но он «имел право» спать, – он давно перевыполнил норму. Он храпел на зависть соседям, еще ковырявшим молотками.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 43; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!