Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 39 страница



По обуви на ногах чугунщиков, очищающих дымящуюся еще канаву, узнают заботливого мастера, по заработку людей, по их расчетным книжкам, где в звонком рубле показаны успехи бригады.

Вот как узнают мастера.

С утра стояла смена мастера Трофима Губенко: в бункерах не было кокса.

Около холодного горна тоскливо бродили доменщики, иногда заглядывая в мертвые, стеклянные глаза фурм, словно ожидая, что там сам собою загорится радостный и жданный огонек.

Только мастер беспокойно метался по печи: то бежал на бункерную эстакаду глядеть, не идут ли долгожданные хоперкары, нагруженные доверху дымчатым коксом, то бросался к телефону, нетерпеливо дергал рычажок, хрипло, надсадно кричал в трубку и бессильно бросал ее, услышав короткое:

– Нет.

– Нет угля, стали коксовые печи.

Нет угля! Где он, уголь? Трюхает ли уже по путаницам железных дорог, или поблескивает еще в шахте, ожидая вруба? Где он, уголь? Эй, земляки‑донбассовцы!

Но угля нет – нет кокса. Нет кокса – нет чугуна.

– Губенко? – бесновался Трофим. – Та в инвалиды меня списать или в сторожа: капусту караулить.

И он опять бросался к телефону;

Шлаковщик убирал канаву, вытаскивал клещами застывший шлак из желоба. Работница подметала около горна и поливала площадку водой. Было чисто и холодно. С Днепра тянуло тонким сквознячком, печальным, сентябрьским.

И старый мастер Засада, прислонившись широкой спиной к шкафчику, прошептал тихо и горько:

– Ой, обидно!

Трофим Губенко только что вернулся с курорта. С первого дня задувки печь № 7 работала прекрасно, все время перевыполняла план, не имела аварий и перебоев в ходе, и мастер, уезжая на курорт, беспокоился о своей бригаде.

– Ой, засыпят черти! Ой, поцарапают наше первенство...

Меньшой брат Трофима, чернобровый и статный красавец Николай, старший горновой, у которого в крепких руках ломик вертелся и блистал, как пика, стал мастеровать вместо Трофима.

Николай Губенко был практик: руки, ноги и плечи его в незаживающих ожогах. Он не первый день у печи. Горячее ее дыхание, дымок, выбивающийся из летки, синие языки пламени, лижущие фурмы, – все было ему здесь близко и понятно. Он читал по этим знакам, как по писаному.

Но мастеровскую теорию знал не крепко. Газовое хозяйство печи, все, что делается по ту сторону клети, ему менее знакомо. Трофим имел основания беспокоиться за молодого мастера, за меньшего брата.

В Пятигорске Трофим с нетерпением развертывал «Правду», искал сообщений о своей печи.

С удивлением, радостью и гордостью отмечал: не отстает меньшой брат, не отстает бригада.

Это была хорошая, дружная бригада. Старший газовщик Синюк, «всем газовщикам – газовщик», крепко помогал молодому мастеру.

И Трофим, бродя по широким пятигорским аллеям, попивая солоноватый нарзан, похожий по вкусу на подсоленную воду, которую пьют доменщики, снова и снова перечитывал в газете, как орудуют ребята на седьмой печи, и завидовал, завидовал самым настоящим образом: люди работают, а он вот...

Наконец, не выдержал и, не дождавшись конца отпуска, вернулся к печи, горячий, тоскующий по делу, по чугуну.

И вот в первые дни – простой: нет кокса.

– Ой, обидно! – тихо жалуется дежурный монтер Засада и крутят печально головой.

Обидно потому, что бессильно сложены на груди руки: ничего они не могут, хорошие, дельные руки.

Бывали на печи затруднения с рудой: транспорт не успевал подать руду к домнам.

Трофим Губенко собирал тогда бригаду.

– Руда, га? – кричал он своим ребятам. – Без руды чугун бывает? Га? Без чугуна мы кто? Никто мы.

И посылал бригаду помогать транспорту: нагружать руду в вагоны, конвоировать ее до печи и разгружать на эстакаде. А у печи оставались только горновой да газовщик.

Были затруднения с ковшами, – и тогда мастера и инженеры бушевали на разливочной, стучали кулаками в конторе транспортного цеха, бегали в партийный комитет; устранялись неполадки, тек по желобам чугун, ровно и тяжело падал в ковши.

Но сейчас: куда бежать, кого тормошить? Где он, уголь, земляки‑донбассовцы? Транспортники южных железных дорог?

– Сели! – безнадежно махнул газетой Синюк. – Села наша знаменитая домна. Села теперь.

В газете, которой он размахивал, писали о конкурсе домен, о том, что «печь №7 – главарь конкурса».

– Не может этого быть, чтобы сели! – метнулся мастер. – Не может этого быть! – он сгоряча стукнул кулаком по деревянному шкафчику и опять бросился к телефону.

К концу смены все‑таки прибыло несколько хоперкаров кокса: достали где‑то. Несколько хоперкаров – пища домне на несколько часов.

Печь все‑таки задули. Вечером должен был еще прибыть кокс.

Сдавая смену, осунувшийся Трофим Губенко тихо и тепло сказал мастеру Мазуру:

– Ну, Мазур, ты вытягивай... – и пожал ему руку.

Мастер Мазур неторопливо пошел по печи. Он тщательно заглядывал во все уголки и щелки, осматривал желоба, инструмент, зашел и на каупера: он понимал в этом толк, сам долгое время был газовщиком.

Тихий его, неслышный, шелестящий шаг, походка вразвалку, приплюснутая кепка‑блин, редкие, белокурые усики – все было непохоже на Губенко. Он был старше Трофима на несколько лет, спокойнее и тише. Они оба были коммунисты, но Трофим Губенко бушевал на собраниях, Мазур говорил редко и негромко. Трофим был хорошим организатором и общественником: он знал, как получают чугун из резолюций. Для него соцдоговоры, хозрасчетные протоколы, обязательства – это был тот же чугун марки О, нужный стране. Мазур был тяжелее на раскачку и к бумаге относился недоверчиво. Они оба пошли учиться на металлургическое отделение фабрично‑заводских технических курсов: мечтали стать инженерами. Губенко упорно ломил вперед, не пропуская занятий, и ночами просиживал над тяжелыми формулами: в них все тот же переливался и поблескивал знакомый чугун. Мазур бросил курсы.

Оба они – прекрасные мастера, хорошие по‑разному и не похожие друг на друга. Один из горновых, другой из газовщиков.

Мазур принял смену, его люди заступили на вахту. Печь ровно гудела. Синее пламя вырывалось из фурм.

Старший горновой бригады Мазура Николай Губенко опоздал на полчаса: всю ночь его трясла жестокая лихорадка. Обожженная нога вспухла и неимоверно болела. Утром Николая бросало то в холод, то в жар. Лицо его пожелтело, стало похоже цветом на формовочный песок. Николаю дали бюллетень.

Но к двум часам стало немного лучше. Николай, осторожно ступая на больную ногу, прошелся по комнате. Ему определенно было легче. Он одел спецовку и пошел на работу, опоздав на полчаса.

И когда вырвавшееся из разбитой летки пламя обожгло его горячим дыханием, лихорадки у него уже не было.

Такая уж это порода горячих доменщиков Губенко. Да, целая порода, потому что есть еще третий Губенко – Федор, старший горновой смены Трофима, кандидат на звание лучшего горнового Союза.

Пять ковшей, полных до краев, налила смена Мазура. Мастер вышел на эстакаду и, прищурив сухие глаза, смотрел в ночь. Пять ковшей не радовали его: тревожно думал мастер о том, что скоро опять останавливаться: кокс на исходе.

– Еще бы хопер! Еще бы хопер!

Ночь поблескивала огоньками. Их было много. Завод большой, но среди них острый глаз Мазура искал только один огонек: фонарь паровоза, идущего с коксом.

– Нету! – безнадежно сказал горновой. Он тоже вышел на эстакаду.

Но Мазур вытянулся, охватил руками поручни и пристально глядел в темноту. Потом он протянул вперед руку.

– Идет! – сказал он облегченно и пошел обратно на печь. Горновой долго смотрел туда, куда показал мастер: он ничего не видел. Но потом вдруг из темноты словно выпрыгнул паровоз. Да, это был кокс.

– Острый у мастера глаз! – удивился горновой и восхищенно покрутил головой.

А Мазур, идя на печь, вдруг вспомнил мастера Светлова, у которого работал до войны.

«Вот когда хорошо мастерам было!» – усмехнулся Мазур. Толстый живот Светлова всплыл перед ним. Живот, колыхаясь, брел по печи. Потом уполз в конторку. «Была у Светлова около домны каютка, – вспомнил Мазур, – кабинет, что ли. Ванна оцементованная в нем. Кушетка. Самовар. И мальчик. Мальчик за водкой бегал, самовар раздувал. Светлов целую смену валялся на кушетке».

– Вот как раньше мастерам было, – усмехнулся Мазур.

Мазур любовно обходит седьмую. Заходит то с кауперов, то с литейного двора.

– Раньше разве такие домны были? – Он глядит в сторону стародоменного цеха и беззвучно смеется: – Самовары.

Сдав смену Сокуру, он уходит. Коксу еще подвезли, на ночь хватит. В конце концов можно будет перекрыть утренний простой. Вот уж и Новобазарная улица. Вот и калитка. Собака Мальчик ласково бросается навстречу.

Дома Мазура встречает детский плач. Он идет к сыну. Жены нет дома: уехала в Чернигов.

– Цыть, цыть. Ваня, цыть! – качает он двухлетнего сына.

– Чистое наказание, – бормочет Мазур. – Там чугун, тут дите.

Он ходит по комнате с сыном на руках.

– Цыть, цыть, Ванюша, – утешает он. Добрая и теплая улыбка ползет по его губам. – Цыть, сынок. Ты ж промфинплан мне срываешь, – смеется мастер.

Ночью смена Сокура налила еще пять ковшей. Печь была щедра, словно хотела оправдаться за десятичасовой простой.

Но к утру в хоперкарах опять не было кокса. Это снова выпало в смену Трофима Губенко. Не выдав ни фунта чугуна, бледный и растерянный, он остановил печь.

– Ой, не везет! – только и выдохнул он.

– Ну, теперь сели! – говорили на домне. – Сели и не выберемся!

Но Трофим, беспокойно слушая эти тревожные и беспорядочные разговоры, упрямо качал головой.

– Не может этого быть! – шумел он. – Догоним!

– А кокс?

Вот взял бы любой: себя бы вывернул, лишь бы кокс. Но нет кокса.

Нет кокса. Печальный пришел домой Трофим Губенко. Молча сел обедать, только воды холодной много пил, словно у него горело в горле. Хотел взяться за книжку – книжка валилась из рук. Не находил места. Бродил по своей новой чистой квартирке: три комнаты, кухня, ванна. Не радовала белизна стен. Не смотрел на развешанные по углам рушники с петухами – женино вышиванье. Взглянул на фотографии на стене: сам он в военной форме, – это когда чекистом был. Потом – фотографии бригад, в которых работал. Доменщики на фотографиях были не похожи на тех, что копошатся у горна. На карточках они немного надутые, важные, в парадных костюмах, с галстуками.

– Хорошая тоже бригада была, – невольно улыбнулся Трофим. – На ять бригада.

После обеда у Трофима собрались братья: Николай и Федор. Они уселись около стола, и Трофим, старший, сказал им без лишнего:

– Ну, браты, нема кокса.

Молчаливый Федор ждал, что еще скажет брат. Но Николай зашумел:

– Это ж нам соромно людям в очи смотреть. Да это что ж? Из‑за кокса...

– Нема кокса, браты, – сказал Трофим. – И нас тогда нема.

Федор осторожно спросил:

– Так что ж думаешь, брат?

Трофим встал и стукнул ладонью по столу:

– Надо писать письмо, браты! Писать надо!

– Яке письмо?

– Где уголь? Га? Шахтеры, где ваш уголь? Транспортники, где уголь? Вот яке письмо писать надо. В газеты. В шахты пошлем. В депа. Как думаете?

Братья сказали разом:

– Пиши, Трофим. Все бригады подпишут.

– Пиши.

Трофим жадно хлебал холодную воду. Он повеселел, он снова был шумен, говорлив, уверен в победе.

– Не может этого быть, – гремел он, – чтобы наша печь села. Наша печь, браты, го‑го! Эта печь дорого стоит!

Такова высшая похвала у Трофима: «Это дорого стоит!» О двух людях на домне говорит он так: «Эти люди дорого стоят!» – о начальнике цеха Георгии Александровиче Тустамовском и об обер‑мастере Александре Александровиче Гречунасе.

Потому что эти люди – начальник и обер – отдают домне все, что имеют: опыт, знания, душу, отдых.

Нужно, чтобы был кокс. В заводском бюро ИТР бубнит старый Гречунас:

– Надо молнировать в Наркомтяжпром... Как же так: коксу нет.

В заводоуправлении волнуется начальник цеха:

– Молниями их, молниями...

И летят во все концы тревожные молнии: дайте домне кокс, и мы дадим чугун марки О, превысив план, как превышали все время.

И вот прибыл кокс. Хоперкары, полные до краев, грохоча, вошли на эстакаду. Как радостен был их ровный шум! Как здорово, когда в пустые железные бункера, грохоча, летит жирный, хороший кокс. Наполняется, наполняется бункер, уже тише, глуше, мягче стучат о его полные бока падающие куски кокса. Это так же здорово и вкусно, как когда насыпают в закрома зерно, пахнущее урожаем.

– Ну, давай! – закричал у горна мастер Губенко. – Ну, давай чугун, ребята.

Весь месяц на курорте и два дня простоя мечтал он об этом моменте.

Вот стал у летки Федор Губенко, первый горновой. Подручный стал с ним в паре. Остальные сзади еще двумя парами. Вот ударили в летку ломом, еще, еще раз.

Уже курилась летка. Курчавый дымок, завиваясь и петляя, выползал из‑под лома, врывающегося в горячую глину.

Грязный, тяжелый пот катился по горячему лицу Федора.

– Твердая, – произнес он тихо, – дуже глина твердая, – и взял лом побольше.

Трофим бросился на подмогу.

– Ну, давай! – закричал он и схватился в пару с Федором.

– Взяли! – скомандовал мастер и рванулся вперед.

И в этом энергичном и строго рассчитанном рывке, в том, как держал он лом, как пригибался перед ударом, как бросался вперед, словно хотел вместе с ломом вгрызться в летку, в самой технике его работы была видна высокая и красивая культура мастера своего дела. Так командир, обучая бойцов штыковому удару, щеголяет точной отшлифовкой и пластичностью приемов.

Брат не отставал от него. Это была хорошая, дружная пара.

Горновые работали молча. И команды раздавались редко. Они не были нужны: каждый знал свое дело.

Было точно рассчитано и установлено, что, кому и когда делать, кому перевал ставить, кому плиту держать, кому лист положить, кому пику подать, кому шлак подрезать.

И чугун рванулся из печи бешеный и неукротимый.

– Береги глаза! – предостерегающе закричал мастер. По его разгоряченному лицу метались багровые отсветы плавки. Он жадно глядел, как, бурля, бежал чугун по желобу. Потом мастер бросился к ковшам. Напряженно следил, как наполнялся ковш. Два других ковша ждали, жадно раскрыв пустые глотки.

– А ведь я четыре налью, – вдруг сказал мастер и забеспокоился: ковшей всего три.

Он побежал тогда вниз на пути. Полный ковш увезли. По второму желобу лился чугун во второй ковш. В это время Губенко добыл еще ковш и подал его под первый желоб. Все было в порядке.

Печь неистовствовала. Она щедро швыряла потоки чугуна. Казалось, чугуну не будет конца. Он то переполнял высокие края желоба, то оседал, приникая книзу. Похоже было: канава неровно дышала. Но вот дыхание ее стало тише. Чугун тек уже спокойно, даже лениво, медленно сползая в ковш. Из печи теперь било только пламя. Чугуна в ней не было.

Пушка Брозиуса закрыла летку. Гудел гудок. Бригада мастера Ровенского на ходу заступала у печи. Вот уже у рукоятки пушки другой горновой. Вот уже командует не Губенко, а Ровенский. У него отчетливый, резкий голос. И сам он не похож ни на Губенко, ни на Мазура, хотя, как и они, отличный мастер.

Сменившиеся доменщики уже все голые. Горновой стоит на четвереньках, подставляя голую спину сильной струе воды. Товарищ моет ему спину. Грязная вода весело стекает на плиты площадки.

В этот день домна горячо работала. Дело шло к перекрытию проектной мощности. В этот день пришли на коксовый завод эшелоны с углем. В этот день бригада мастера Губенко подписала протокол о переходе на хозрасчет.

И когда, наконец, Трофим освободился и пришел домой, у ворот он встретил брата Федора, взволнованно поджидавшего его.

Трофим побежал навстречу.

– Ну? – крикнул он тревожно.

– Сын! – выдохнул Федор и отдал Трофиму записку.

– Сын? – растерянно и радостно улыбнулся Трофим. – Сы‑ын... – он прочел записку: из родильного дома писала жена Анна, что родился сын, здоровья хорошего, и сама она чувствует себя хорошо.

Трофим повертел в руках записку, прочел ее еще раз и улыбнулся.

– Ну, значит, еще один доменщик будет. Это дорого стоит!

Каменское,

завод им. Дзержинского.

Сентябрь 1932 г.

 

ПРОФЕССИЯ ПАНТЕЛЕЯ МОВЛЕВА

 

Вот правдивая история о том, как Пантелей Мовлев, сын маломощного середняка села Ясиноватки, пастух, чернорабочий, летун, носильщик, грузчик, ремонтник, шахтер, красноармеец, бетонщик, трамбовщик, стал командиром бетонного цеха Краммашстроя.

Но прежде надо сказать, как он стал пролетарием.

Савелий Мовлев, отец Пантелея, был мужик беспокойный: он все умел делать, и все же не мог выбиться в крепкие хозяева. Он умел работать бетонную работу, ремонтную, плотницкую, он ходил на чугунку, на прокладку путей, на сезонку, на варку сахара. Он жадно искал заработка, удачи. И выбиться все же не мог. Крепкая кость была у старика, он жил долгий век – семьдесят четыре года. Такая же кость и у сына его Пантелея.

Но путь другой.

Прежде чем стать пролетарием, Пантелей работал дома по хозяйству. Потом его отдали в пастухи. Ему не было еще десяти лет, когда началась германская война. Пока люди газами и бомбами уничтожали друг друга, он гнал в село теплое, ленивое и сытое стадо, щелкал бичом и чихал от пыли.

Потом он попал на Саблинский сахарный завод, на мойку бураков. Он работал там два года, но считал себя деревенским парнем.

Он был парень из деревни, его руки пахли землей, а одежда – стадом, он смутно понимал, что произошла революция, по праздникам он мылся, причесывался и отправлялся в село.

Ребята с сахарного говорили ему:

– Что бураки? Бурак – он бурак и есть. Летим!

Среди них случались бывалые: они рассказывали о теплых краях. Синее море плескалось в их рассказах, красивое и тихое, как сон.

Шел девятьсот девятнадцатый разломный год.

Эшелоны, грохоча, проходили мимо сахарного. Пульмановские товарные вагоны гремели песнями. В теплушках любились, рожали, болели тифом, умирали: на долгих остановках люди бездумно лежали на траве, отдыхая от вагонной тряски. Все ехали. Вся страна была на колесах. И хотя поезда шли плохо и медленно, все стало вдруг близким и досягаемым: теплые края – рукой подать.

– Что бураки? Бурак – он бурак и есть. Летим?

Пантелей Мовлев очутился в Туапсе. Ему понравилось: большое море в жирных пятнах мазута, лодки качаются на воде, пароходы качаются на воде, сама вода качается, и город в ней, и солнце, и горы...

Пантелей бегал по туапсинскому вокзалу:

– Не поднести ли, гражданин? – бросался он к случайным пассажирам. – Берем недорого.

Веселый город Туапсе нравился ему. Арбузы здесь дешевые. Лежал на берегу моря, бил арбузы о колено, арбузный сок полз по штанам. Эх, жизнь, – разве есть еще такая?

Иногда он, впрочем, тосковал по деревне, по дому. Поля родной Кременчугщины казались ему тогда красивей и милей моря. Туапсе был веселый, но чужой город. Зарабатывал здесь Пантелей мало. Жизнь была дорогая. Это всегда и везде кажется: дома лучше.

Кончилось тем, что через год он вернулся домой. Теперь от него пахло солено: морем и югом. Загорелый, он бродил по деревне. В деревне голод и уныние, безделье. Бабы шили себе белые рубахи, ожидая конца света.

Пантелей пошел по старой отцовской дорожке: на чугунку. На станции Знаменка не было моря. Зато была работа: убирали пути, меняли шпалы. Прогнившие выбрасывали, ставили новые, – страна вышла из войны, ей нужны были крепкие шпалы.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 51; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!