КОРОЛЕВА ЭВЕРЕСТА И КИНОМАГНАТ ПОГИБЛИ 5 страница



«Твоя беда, — говорила ему Рекха Мерчант, появившись из облака, — что все всегда прощали тебя, бог знает почему, и тебе всё спускали с рук; ты избежал даже неприятностей с убийством. Никто никогда не привлекал тебя к ответственности за то, что ты делал. — Ему нечего было возразить. — Дар божий! — кричала она на него. — Бог знает, кем ты себя возомнил, выскочка из трущоб; бог знает, сколько болезней ты принёс».

Но именно это делали женщины — думал он в те дни, — они были сосудами, в которые он мог изливать себя, и когда он уходил, они понимали, что такова его природа, и прощали. Истиной было и то, что никто не осуждал его за уход, за тысячу и одну неосмотрительность, сколько абортов, взывала Рекха сквозь просвет в облаках, сколько разбитых сердец! Все эти годы он был бенефициантом бесконечного женского великодушия, но и его жертвой — тоже, ибо их прощение сделало возможным самое глубокое и самое приятное из всех заблуждений: идею о том, что он никогда не поступает неправильно.

Рекха: она вошла в его жизнь, когда он купил пентхауз в «Эверест-вилас», и предложила, как соседка и деловая женщина, показать ему свои ковры и антиквариат. Её муж был на международном конгрессе производителей шарикоподшипников в Гётеборге[66], Швеция, и в его отсутствие она пригласила Джибрила в свои апартаменты каменных решёток из Джайсалмера[67], резных деревянных перил из дворцов Кералы[68] и каменных чатри[29] Моголов — куполов, перевёрнутых и превращённых в джакузи; наливая ему французское шампанское, она прислонялась к стенам «под мрамор» и чувствовала прохладные вены камня за спиной. Когда он пригубил шампанское, она дразнила его: конечно, богам не следует употреблять алкоголь[69], — и он ответил цитатой, почерпнутой некогда в интервью Ага-хана[70]: О, вы знаете, шампанское — только для видимости, в тот миг, когда оно касается моих губ, оно обращается в воду. После этого ей не требовалось большего, чтобы коснуться его губ и раствориться в его объятьях. К тому времени, как её дети вернулись с айей из школы, она, безупречно одетая и накрашенная, сидела с ним в гостиной, раскрывая секреты коврового бизнеса, признаваясь, что искус-шёлк — искусственный, а не искусный, убеждая его не обманываться её брошюрами, в которых коврик обольстительно описывается как сделанный из шерсти, выщипанной из горла овечьих детишек, и это на самом деле значит, поверь, всего лишь низкосортную шерсть: реклама, что поделаешь, так, мол, и так.

Он не любил её, не был ей верен, не помнил дня её рождения, не всегда отвечал ей по телефону, появлялся лишь тогда, когда это было менее всего удобно для неё из-за обедающих у неё дома гостей из мира шарикоподшипников, и, как и все, она прощала ему. Но её прощение не было тихим, мышиным «что поделаешь», которое он получил от других. Рекха выражала своё недовольство, как сумасшедшая, она грозила ему адом, она кричала на него и проклинала его, называя никчёмным лафанга и харамзада и салах[30], и даже, в крайних случаях, обвиняя его в невозможном подвиге половых сношений с собственной — несуществующей — сестрой. Она не жалела его ни капли, называя поверхностным, как киноэкран, но проходило время, и она прощала его так или иначе и позволяла ему расстегнуть свою блузку. Джибрил не мог устоять перед оперным прощением Рекхи Мерчант, которое было тем более убедительным из-за шаткости её собственного положения — её неверности королю шарикоподшипников, от упоминания которого Джибрил воздерживался, принимая словесную взбучку как мужчина. В то время как прощения, полученные им от остальных женщин, оставляли его холодным и он забывал о них в тот же миг, когда они были произнесены, он продолжал возвращаться к Рекхе, чтобы она могла снова и снова оскорблять его, а потом утешать так, как умела она одна.

Потом он чуть не умер.

Он снимался в Канья-Кумари, стоя на самой верхушке Азии, участвуя в сцене драки на мысе Коморин[71], где кажется, что три океана в самом деле врезаются друг в друга. Три потока волн накатили с запада востока юга и столкнулись в могущественном ударе водяных ладоней, и вместе с ними Джибрил получил удар кулаком в челюсть — прекрасно выбранный момент — и упал без сознания в треёхокеанную пену.

Он не встал.

Сначала все обвиняли английского великана-каскадёра Юстаса Брауна[72], нанёсшего удар. Тот горячо возражал. Разве не он был тем самым парнем, что играл противника главного министра Н. T. Рама Рао[73] в его многочисленных теологических киноролях? Разве не он усовершенствовал умение старика хорошо выглядеть в бою, не получая повреждений? Разве жаловался он когда-нибудь, что НТР никогда не фиксировал ударов и потому он, Юстас, всегда выходил из боя в синяках, будучи нелепо избит хлипким старикашкой, которого он мог бы проглотить на завтрак с тостом, и терял ли он когда-нибудь самообладание — хоть однажды? Ладно, тогда? Как мог кто-нибудь подумать, что он повредит бессмертному Джибрилу?.. — Они уволили его всё равно, а полиция поместила его под замок, на всякий пожарный.

Но не от удара пострадал Джибрил. Когда звезда была доставлена в бомбейский госпиталь Брич-Кэнди[74] предоставленным по такому случаю реактивным самолётом Воздушных сил; когда исчерпывающие тесты не дали почти ничего; и когда он лежал без сознания, умирающий, с анализом крови, упавшим с нормальных пятнадцати до убийственных четырёх и двух десятых[75], — представитель больницы предстал перед национальной прессой на широких белых ступенях Брич-Кэнди. «Это необъяснимая загадка, — выдал он. — Назовите это, если вам угодно, рукой божией».

Внутренности Джибрила Фаришты кровоточили безо всякой видимой причины, и он просто смертельно истекал кровью под кожей. В моменты осложнений кровь начинала сочиться из его пениса и прямой кишки и, казалось, в любой момент могла бы хлынуть обильным потоком из носа, ушей и уголков глаз. Кровотечение продолжалось семь дней, и всё это время он получал переливание и все способствующие свёртыванию средства, известные медицинской науке, включая концентрированный крысиный яд, и хотя лечение привело к незначительным улучшениям, врачи решили, что его песенка спета.

Вся Индия собралась у постели Джибрила. Его состояние сделалось главной темой каждого радиобюллетеня, оно стало предметом почасовых экспресс-новостей национальной телесети, и толпа, собирающаяся на Уорден-роуд[76], была столь огромной, что полиции пришлось разгонять её дубинками и слезоточивым газом, хотя каждый из полумиллиона скорбящих и без того стенал и плакал. Премьер-министр[77] отменила все свои встречи и прилетела навестить его. Её сын[78], пилот авиалинии, сидел в спальне Фаришты, держа руку актёра. Дух предчувствий витал по стране, потому как если Бог обрушил такое возмездие на свою самую знаменитую инкарнацию, то что приберёг он для остального народа? Если Джибрил умрёт, долго ли протянет Индия? В мечетях и храмах страны различные конфессии молились не только о жизни умирающего актёра, но и о собственном будущем, о самих себе.

Кто не посещал Джибрила в больнице? Кто ни разу не написал, не позвонил ему, не послал цветов, не принёс восхитительного тиффина домашнего приготовления? В то время как многочисленные любовницы бесстыдно посылали ему открытки и баранью пасанду[31], кто, любя его больше всех, берёг себя от подозрений своего шарикоподшипникового мужа? Рекха Мерчант железом оковала своё сердце и проходила все повороты своей каждодневной жизни в играх с детьми, переписке с мужем, действуя, если того требовали обстоятельства, как его управляющая, и никогда — ни разу — не открыла сурового опустошения своей души.

Он поправился.

Выздоровление было столь же таинственным, как и болезнь, и столь же быстрым. Это тоже объясняли (врачи, журналисты, друзья) волей Всевышнего. Был объявлен национальный праздник; фейерверк разлетался над землёй вверх и вниз. Но когда Джибрил восстановил силы, стало ясно, что он изменился — и в поразительной степени, ибо утратил веру.


В день своей выписки из больницы он прошёл, сопровождаемый полицейским эскортом, сквозь огромную толпу, готовую праздновать собственное избавление так же, как и его, забрался в свой мерседес и велел водителю оторваться от всех сопровождающих машин, на что ушло семь часов и пятьдесят одна минута, и, завершив манёвр, он понял, что должен сделать. Он вышел из лимузина возле «Тадж-отеля»[79] и, не оглядываясь по сторонам, направился прямо в его просторную гостиную с буфетным столом, стонущим под весом запретных яств; и загрузил свою тарелку всем этим: свиными колбасками из Уилтшира[80], целебными йоркскими[81] ветчинами и ломтиками бекона из бог-знает-где; вместе с окороками собственного неверия и свиными рульками атеизма[82]; и, стоя в самом центре зала пред очами выскочивших откуда ни возьмись фотографов, он принялся уплетать всё это с таким проворством, на какое только был способен, наполняя мёртвыми свиньями свой рот так быстро, что ломтики бекона свисали с уголков его губ.

Во время болезни он провёл каждую сознательную минуту, взывая к Богу — каждую секунду каждой минуты: Йа-Аллах[32] чей раб лежит истекая кровью не покидай меня теперь после стольких лет присмотра за мной. Йа-Аллах, яви мне какой-нибудь знак, какую-нибудь крохотную метку своего покровительства, чтобы во мне нашлись силы исцелить мой недуг. О Боже, самый милостивый, самый милосердный[83], будь со мной в минуты моей нужды, моей горчайшей нужды. Затем на него снизошло озарение, что он наказан и на некоторое время должен претерпеть боль, но немного погодя он рассердился. Хватит, Боже, — требовали его невысказанные слова, — почему я должен умереть, если я не убивал? ты — месть, или ты — любовь? Злость на Бога переносила Джибрила в следующий день, но потом исчезла и она, уступая место ужасной пустоте, одиночеству, когда он понял, что говорит с тонким воздухом, что вовсе нет там никого; и тогда он, чувствуя себя глупее, чем когда-либо в жизни, начал умолять пустоту: Йа-Аллах, просто будь там, чёрт возьми, просто будь. Но он не чувствовал ничего, ничего-ничегошеньки, пока однажды не понял, что ему и не нужно там что-либо чувствовать. В день этой метаморфозы болезнь отступила и началось выздоровление. И, доказывая себе не-бытие Бога, стоял он теперь в обеденном зале самой известной гостиницы города, со свиньями, ниспадающими с его лица.

Он оторвался от тарелки, чтобы встретиться взглядом с женщиной, разглядывающей его. Её волосы были столь светлы, что казались почти белыми, а её полупрозрачная кожа была цвета горного льда. Она засмеялась над ним и направилась прочь.

— Разве ты не видишь этого? — вскричал он на неё, брызжа изо рта ошмётками колбасы. — Никаких молний. Вот в чём суть.

Она вернулась и предстала перед ним.

— Ты жив, — произнесла она. — Ты вернулся к жизни. Вот в чём суть.

Он рассказал Рекхе: в миг, когда она повернулась и стала уходить, я влюбился в неё. Аллилуйя Конус, альпинистка, покорительница Эвереста, белокурая яхудан[33], ледяная королева. Я не мог противиться её вызову: измени свою жизнь, или получил ты её без пользы.

«Ты и твоё реинкарнационное барахло, — ластилась к нему Рекха. — Полная голова ерунды. Ты выходишь из больницы, возвращаясь через двери смерти, и тебе сразу приходит это в голову, мой псих; тебе сразу надо совершить какую-нибудь авантюру, и там — presto — она, белокурая мэм. Ты думаешь, я не знаю, что ты такое, Джиббо, и теперь ты хочешь, чтобы я простила тебя, так?»

В этом нет необходимости, сказал он. И покинул апартаменты Рекхи (их хозяйка рыдала, простёршись ниц на полу); и никогда не входил туда снова.

Спустя три дня после того, как он встретил её, набивая щёки нечестивым мясом, Алли села на самолёт и улетела. Три дня вне времени, под вывеской не-беспокоить, — но, в конце концов, они согласились, что мир реален, что возможное возможно, а невозможное — нет, — короткая встреча[84], любовь в зале ожидания: мы разошлись, как в море корабли. Когда она уехала, оставшийся Джибрил пытался заткнуть уши на её зов, надеясь вернуть свою жизнь в нормальное русло. То, что он потерял веру, ещё не подразумевало, что он был не в состоянии делать свою работу, и, несмотря на скандал со свиноедскими фотографиями — первый скандал, связанный с его именем, — он подписал новые киноконтракты и вернулся к работе.


А затем, однажды утром, его каталка оказалась пустой, а сам он ушёл. Бородатый пассажир, некто Исмаил Наджмуддин, летел рейсом АI-420 в Лондон. Этот 747-й был назван именем одного из райских садов, не Гулистана[85], но «Бостана». «Чтобы вам родиться вновь, — сообщил Джибрил Фаришта Саладину Чамче значительно позже, — прежде надо умереть. Что до меня, я отдал концы лишь наполовину, но это было дважды, в больнице и в самолёте, так что это складывается, это считается. И теперь, Вилкин, друг мой, я стою перед тобой здесь, в Благословенном Лондоне, в Вилайете, возрождённым, новым человеком с новой жизнью. Мистер Вилкин, разве это не дьявольски прекрасно?»

 

*

Почему он уехал?

Из-за неё, из-за её зова, новизны, неистовства их обеих, неумолимости невозможного, настаивающего на своём праве существовать.

И, или, может быть: потому, что вслед за тем, как он пожирал свиней, наступило возмездие, ночное возмездие, наказание снами.

 


3

Е

два взлетел самолёт на Лондон, благодаря своему магическому трюку — скрещению двух пар пальцев обеих рук и вращению больших пальцев, — худой мужчина сорока с лишним лет, сидя у окна салона для некурящих и созерцая город своего рождения, сброшенный подобно старой змеиной коже, позволил облегчённому выражению мимолётно проскользнуть по лицу. Лицо это было красивым на несколько кислый, патрицианский лад, с длинными, пухлыми губами с опущенными, как у надменной камбалы, уголками и тонкими бровями, резко изгибающимися над глазами, взирающими на мир с каким-то бдительным презрением. Господин Саладин Чамча заботливо создавал это лицо: потребовалось несколько лет, чтобы это получилось у него правильно, — и много больше лет спустя он воспринимал его как своё собственное; в действительности, он просто позабыл о том, как выглядел раньше. Более того, он сформировал себе голос, подходящий такому лицу: голос, чьи томные, почти ленивые гласные смущающе контрастировали с отточенной резкостью согласных. Комбинация лица и голоса была мощной; но за время недавнего посещения родного города — первого такого посещения за пятнадцать лет (точный период, должен я заметить, кинославы Джибрила Фаришты) — там произошли странные и волнующие события. Это, к сожалению, привело к тому, что (сперва) его голос, а затем и выражение лица начали подводить его.

Это началось — вспомнил Чамча с закрытыми глазами и тонкой дрожью ужаса, позволив пальцам расслабиться и лелея смутную надежду, что его последнее суеверие осталось незаметным для других пассажиров — во время его полёта на восток несколько недель назад. Он погрузился в сонное оцепенение над песчаной пустыней Персидского залива, и во сне к нему явился причудливый незнакомец — человек со стеклянной кожей, чьи суставы мрачно постукивали под тонкой, хрупкой мембраной, сковывающей его тело — и попросил Саладина помочь вырваться из этой стеклянной тюрьмы. Чамча поднял камень и начал колотить в стекло. Тотчас кровавое решето проступило сквозь расколовшуюся поверхность тела незнакомца, а когда Чамча принялся отдирать растрескавшиеся осколки, стеклянный человек[86] закричал, ибо куски его плоти отрывались вместе со стеклом. Тут стюардесса склонилась над спящим Чамчей и спросила с безжалостным гостеприимством своих сородичей: Не хотите ли пить, сэр? Выпить? — и Саладин, вынырнув из грёз, обнаружил в своей речи невесть откуда взявшиеся бомбейские переливы, которые так старательно (и так давно!) искоренил.

— Ах-ха, что такое? — бормотал он. — Алкогольный напиток или что?

И когда бортпроводница заверила его: чего бы вы ни пожелали, сэр, все напитки бесплатно, — он вновь услышал предательские нотки в своём голосе:

— Так, ладно, биби[34], всего лишь виски с содовой.

Какая отвратительная неожиданность! Он резко взбодрился и выпрямился в кресле, игнорируя выпивку и арахис. Как смогло его прошлое вспузыриться в преображении гласных и словаря? Что дальше? Он примется умасливать волосы кокосовым маслом? Начнёт сжимать ноздри большим и указательным пальцем, шумно сморкаться и отправлять вперёд серебристую дугу соплей? Станет приверженцем профессиональной борьбы? Какие ещё дьявольские унижения припасены для него? Ему следовало знать, что это было ошибкой — домой: после стольких лет к чему, кроме регрессии, могло это привести? Это была противоестественная поездка; опровержение времени; восстание против истории; всё это соединилось, чтобы принести беду.

Я не сам, подумал он, чувствуя лёгкий трепет возле сердца. Но что это значит, так или иначе, добавил он горько. В конце концов, «les acteurs ne sont pas des gens»[35], как объяснил большая свинья Фредерик в «Les Enfants du Paradis»[87]. Маски под масками, и вдруг — голый бескровный череп.

Зажёгся сигнал пристегнуть ремни, голос пилота предупредил о вхождении в зону турбулентности, и они запрыгали по воздушным ямам. Пустыня покачивалась под ними, чернорабочий-мигрант, принятый на борт в Катаре, вцепился в свой огромный транзистор и начал блевать. Чамча заметил, что человек этот не пристегнулся, и взял себя в руки, вернув голосу обычно-надменный английский выговор.

— Послушайте, почему бы вам не сделать так... — продемонстрировал он, но бедняга между блевками в бумажный пакет, который Саладин подал ему как раз вовремя, покачал головой, пожал плечами и ответил:

Сахиб[36], для чего? Если Аллах желает, чтобы я умер, я умру. Если нет, то нет. Зачем мне заботиться о безопасности?

Грёбаная Индия, — тихо проклинал Саладин Чамча, снова рухнув в своё кресло. — Пропади ты пропадом, я избавился от твоих оков давно, ты не посадишь меня на крючок снова, ты не затянешь меня назад.

 

*

Давным-давно — было ли, не было, как говорится в старых сказках, а что было, быльём поросло, — может, тогда, может, нет, десятилетний мальчик с бомбейского Скандал-Пойнт нашёл на улице возле дома бумажник. Он возвращался домой из школы, только что покинув школьный автобус, где ему приходилось сидеть зажатым толпой липких от пота ребятишек в шортах и оглушённым их криками, и, поскольку уже в те дни он был человеком, чуждавшимся хрипоты, толчеи и пота посторонних, его слегка тошнило на длинной ухабистой дороге домой. Однако едва увидел он чёрный кожаный бумажник, валяющийся под ногами, тошнота прошла, он взволнованно наклонился и подобрал его, — открыл, — и обнаружил, к своему восхищению, что тот полон наличностью: и не простыми рупиями, но настоящими деньгами, высоко ценимыми на чёрных рынках и международных биржах, — фунтами! Фунты стерлингов из Благословенного Лондона в сказочной стране Вилайет, за тёмными лесами, за синими морями. Ослеплённый толстой пачкой иностранной валюты, мальчик поднял взгляд, дабы удостовериться, что за ним не наблюдают, и на мгновение ему почудилось, что радуга пригнулась к нему с небес: радуга, подобная ангельскому дыханию, подобная ответу на молитвы, явившаяся прямо в то самое место, где он стоял. Его пальцы дрожали, пока шарили по бумажнику, по этому баснословному сокровищу.

— Отдай.

Позднее ему казалось, что отец шпионил за ним повсюду всё его детство, и хотя Чингиз Чамчавала был крупным мужчиной, даже гигантом (не говоря уж о его богатстве и общественном положении), он всё ещё не утратил лёгкости ног и склонности красться за сыном и мешать во всяком деле, каким бы тот ни был занят, сдёргивая одеяло с молодого Салахуддина, дабы застигнуть его сжимающим позорный член в красной руке. И он чуял деньги за сто одну милю, даже сквозь вонь химикалиев и удобрений, всегда висевшую над ним благодаря его положению крупнейшего в стране производителя сельскохозяйственных аэрозолей, жидких удобрений и искусственного навоза. Чингиз Чамчавала, филантроп, бабник, живая легенда, путеводная звезда националистического движения, выскочил из ворот своего дома, чтобы выхватить пухлый бумажник из опустившейся руки сына.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 47; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!