Рассказы, не включеные в книги 27 страница



В один из таких вечеров «у камелька» опять сказал что-то Иван Иванович о «своем времени».

– Да какие это такие «ваши» времена, Иван Иванович? – капризно сказал молодой поэт-юморист. – В чем это пресловутое различие? Ведь не «шестидесятник» же вы?

Иван Иванович улыбнулся.

– Нет. Как определить? – не знаю, трудно. Мы – пред-декаденты были, а вы по-декаденты. Между вами всеми и нами, ну хоть бы мной, лежит целый надлом. Мы, если писали, то писали о наших требованиях к жизни, а вы уже пишете о жизни.

– Не понимаем, – сказали некоторые.

– Ну вот, что же тут непонятного? Отлично понимаете.

– Нет, слишком общо, объясните.

– Не стоит. А вот разве…

Иван Иванович подумал и продолжал:

– Я не писатель, но есть у меня старая тетрадочка одна, рассказ из моей жизни. Я вам ее прочту, если хотите. Лучше всех объяснений эта тетрадочка.

Гости были в восторге. Право, точно в старых повестях: хозяин читает собравшимся приятелям свои записки.

 

– Предупреждаю, господа, вам будет скучно. Но вы с исторической точки зрения смотрите, – начал Иван Иванович, усаживаясь к лампе. (Тетрадку он вытащил из какой-то тяжелой, красивой шкатулки.)

– И над стилем прошу не смеяться, он – тоже история, и тоже эту самую разность времен объясняет и подчеркивает. Отцы часто детей не понимают: ну, им Бог простит, так положено. Да и то это предрассудок, что все отцы всех детей не понимают. Но детям не знать и не понимать отцов своих – прямо стыд. Кто не видит прошлого, тот как следует и настоящего своего не видит.

– Да уж читайте, Иван Иванович, уж довольно предисловий, – небрежно сказал видный повествователь-«неореалист», – знаю, к чему все сводится: попросту к вопросу о романтизме, старом и новом…

– Ну, это все клички… Упрощение сложности… А вот просили, так лучше слушайте мою историю о Феличе.

Иван Иванович начал:

 

I

 

Странно сказать, из-за чего я поссорился с моей невестой, Варварой Николаевной: из-за того, что дела требовали моего отъезда в Петербург на две-три недели, дела очень важные для моего состояния и всей последующей жизни, – а Варвара Николаевна меня тогда в Петербург отпустила. Это кажется с первого взгляда несообразным – да оно и несообразно, – но все-таки я лучше расскажу по порядку.

Всегда, с тех пор как себя помню, я был один. Учился в петербургской гимназии и жил на квартире один со стариком-лакеем и нянькой Акимовной. Акимовна была еще нашей крепостной и ходила за мною со дня моего рождения в Новгородской губернии, в хорошем и благоустроенном имении Погудка. В семье нашей дети не держались. Я был последний и остался жить. Умерла мать. Лет через пять умер отец, и я остался один, на руках Акимовны и денщика, если не считать Валериана Константиновича, моего опекуна, очень богатого старого холостяка, разбитого параличом. Я Валериана Константиновича боялся, видал его во все время моего пребывания в С.-Петербурге лишь по субботам и, судя по его холодно-надменному со мною обращению, думал, что он меня терпеть не может.

Я учился плоховато, много читал, ни с кем не сходился и имел большую склонность к мечтаниям. По окончании гимназии я попробовал перейти в университет, побывал на нескольких факультетах, не кончил ни одного и, наконец, двадцати семи лет от роду, переехал в свою деревню Погудку, которая теперь отнюдь не была уж столь благоустроенным имением, благодаря целому ряду вороватых управляющих, – и предался там тихой жизни, к какой меня давно влекло. Я читал книги только красивые и возвышенные; я не работал – к чему работа, если не нужно зарабатывать себе хлеб? Мне хватало тех небольших средств, которые я имел. Много ходил, гулял – и мечтал. Телосложение у меня было нежное, но здоровое. На вид я был гораздо моложе своих лет, и часто, глядя в зеркало, я задумывался, воображая себя одним из тех чернокудрых юношей (волосы у меня, действительно, завивались в черные кольца, и я их отрастил до плеч), которые действуют в новеллах Боккаччио и Секкети, которых я так любил на гравюрах со старинных итальянских картин Боргоньоне или Мазаччио. Эти юноши сочиняли тонкие стихи и любили прекрасных дам. Я даже хотел сшить себе обтянутый костюм и широкую и яркую верхнюю одежду того времени – но постыдился старого слуги моего и Акимовны.

О, милые юноши! Как я им завидовал! Завидовал не только их красивой и нежной одежде, – завидовал стройности их стана, профилю, гордому и женственно-тонкому, завидовал им, жившим в невозвратное время красоты, благоуханий и полное изысканных упоений.

А больше всего я думал о любви. То есть я воображал, что совсем о ней не думаю, и не смею думать, – а между тем думал только о ней. Когда я сознавал, что думаю о любви, ловил себя на этой мысли, – я приходил в ужас. Зачем? Зачем? Неужели искать любви, какую может дать затянутое в корсет сердце барышни, дочери соседнего помещика или чиновника в ближнем городе? Любовь казалась мне чем-то ужасающим, недосягаемо-великим. Только такой любви я хотел; знал, что никогда не встречу ее, а потому не желал никакой любви, твердо решился никогда не любить.

Часто Акимовна, видя меня за книжкой на балконе летом или зимой у топящейся печки, молчаливого, занятого своими мыслями, – покачивала головой и произносила поучительно:

– Эх, голубчик вы мой! И все-то вы один да один. Человек молодой, красивый – и никакой ему утехи. Жениться бы вам, батюшка мой, вот что. Молоду жену в покои привесть. И туманиться бы перестали.

Сначала я возмущался, вскакивал с места, приказывал Акимовне молчать. Потом мало-помалу привык к ее упорным речам, почти не слышал их, и только спокойно и однообразно отвечал:

– Я никогда не женюсь, Акимовна.

Нельзя же было, в самом деле, объяснять ей мои мысли.

Шло время, мелькали недели и месяцы. Я жил в Погудке в мире моих любимых книг, который заслонял от меня и обветшалые, деревянные стены моего дома, и березовую рощу за тихим прудом, где у берега плескались желтые утята, и сморщенное лицо моей старой няньки.

Была у меня еще одна мечта, одно желание, которое, чем дальше шло время, тем становилось ярче. Но об этом после, тем более, что это желание было очень определенно и реально.

Неожиданное обстоятельство изменило мою жизнь и возмутило мирное течение моих грез.

 

II

 

Как-то в середине июня, – а может быть, и позднее, потому что я помню, липы уже начинали цвести в моем саду, – я вышел гулять после обеда. Шел, не замечая дороги, и, наконец, зашел так далеко, что сам удивился и обеспокоился. Место казалось мне совершенно незнакомым. К довершению удовольствия стало сильно темнеть, и пошел мелкий, тонкий дождь. Я не любил дождя – и поежился. Идти назад было жутко. Я только что вышел из леса на опушку и возвращаться под темнеющую сырость черных деревьев мне казалось невозможным. Дождь усиливался, я уже чувствовал простудную дрожь в спине, между плечами, со мной не было даже зонтика.

Я взглянул вперед. За полем, сквозь мутную сеть сумеречного дождя, я различил что-то похожее на церковную колокольню, а поодаль, в лощинке, темнела деревянная кровля усадьбы. Из соседей я не знал решительно никого, не знакомился намеренно, и, хотя с презрительной жалостью думал о любви, на которую способна барышня-помещица, – я, по правде сказать, никакой барышни никогда не знавал и в женском обществе не провел во всю жизнь и часу. Впрочем, робости у меня не было, и, если я так избегал всяких отношений с людьми, – то единственно потому, что ничего от них не ждал, ничего такого, что было бы мне нужно или интересно.

Поэтому я, не смущаясь, направился к домику с деревянной кровлей, намереваясь попросить приюта от дождя и провожатого.

Старенький забор усадьбы был уже близок. Вдруг я заметил в нескольких шагах от меня темную фигуру под широким зонтиком.

– Послушайте, – окликнул я, – извините, пожалуйста, тут можно пройти в усадьбу?

– Да, можно, вон туда, направо.

Я заметил, что говорившая была женщина, скромно завернутая в синий шерстяной платок. Голова не покрыта, гладкие, очень темные волосы спускаются на шею тяжелым узлом. Я подумал было, что это – горничная, но нет: слишком прост и ясен был ее голос; черты кругловатого лица, которое белело под зонтиком, показались мне прямыми, умными и нежными.

– Я заблудился, – продолжал я, приподняв шляпу. – Вечер, идет дождь, я боюсь, что не найду дороги до ночи. Если б в усадьбе мне могли дать провожатого…

Девушка взглянула на меня внимательно.

– Пойдемте к нам. Я из усадьбы, дочь помещицы. Да идите сюда, под зонтик, дайте вашу руку, а то вы совсем вымокнете.

Я провел вечер в большой столовой усадьбы Лужков, за ужином и самоваром. Меня приняли приветливо. Помещица, Вера Ивановна Никитина, произвела на меня очень приятное впечатление сдержанностью и умной молчаливостью; к тому же дочь Варя была на нее необыкновенно похожа, а Варя сразу понравилась мне. Она держала себя просто, часто улыбалась, но не хохотала, и говорила слегка нараспев. Она не казалась слишком молоденькой, ей, вероятно, минуло года двадцать три. Тонкий, но не худощавый стан, покатые плечи были красивы, ясные глаза глядели тепло.

Я уехал только в двенадцатом часу, не веря себя и несказанно удивляясь, что провел вечер с таким удовольствием – среди других людей.

Меня удивило и то, что помещицы меня знали. Варя сразу догадалась, кто я, когда я ее окликнул. Мое затворническое житье было известно кругом; вероятно, и сплетничали про меня, как водится; впрочем, я этим не интересовался. Никитины просили меня бывать у них, но, я думаю, этим бы наше знакомство и кончилось, если бы Варя была менее проста, открыта и настойчива.

 

III

 

Прошла неделя или полторы. Я уже стал забывать моих новых знакомых и ту отраду, которую давали мне Варины глаза. Углубился в книги: как раз пришли новые из Флоренции. Средств моих хватало, чтобы позволять себе эти удовольствия. Многие из тех же книг я легко мог доставать и в Петербурге, но не хотел. Я списался непосредственно с флорентийским магазином и получал оттуда все, что выходило по интересующим меня вопросам. По-итальянски я выучился легко и скоро, читал, как по-русски. Давно я уже остановился на пятнадцатом веке и с великим жаром изучал историю искусства, нравов и жизни.

Книг пришло немного на этот раз, три или четыре, но такие интересные, что я даже гулять не ходил. А когда случалось из окна моего кабинета увидать тихую березу на дворе, амбары с покосившимися деревянными колоннками, кухарку Мавру с подоткнутым подолом, проветривающую мое собственное ватное пальто, – я с горьким чувством отвертывался и думал: «Нет, это ошибка, ошибка! Зачем я родился здесь, в этой бедной и молчаливой стране, живу среди уродливых людей, смотрю на бледное небо – и ничего не вижу, кроме этого двора, березы и Мавры? Почему случилось так, что я помещик, зовут меня Иван Иванович, и я ношу ватное пальто? Почему я живу в девятнадцатом веке, который гордится своими мало интересными проволоками, и не могу беспечно и весело гулять по зеленым лугам Фьезоле, рассказывать новеллы и говорить стихи лукавым флорентинкам, аккомпанируя себе на лютне?»

И в такие минуты желание увидеть, хотя бы теперь, все дорогие мне места, узнать, что осталось от волшебного времени, – охватывало меня с удвоенною силой. Может быть, там не все проволоки, унылые проволоки нашего «прогресса», может быть там еще можно жить и – любить…

Нет, какой я Иван! Я совсем не похож на Ивана. Это ошибка.

Я сличал снимок с картины XIV века с картиной на ту же тему XV века, когда в комнату, не постучашись, вошла няня моя Акимовна и произнесла торопливо:

– Подите-ка, батюшка, вас там спрашивают.

– Кто спрашивает? Это еще что? Ведь я просил мне не мешать.

– Барышня вас спрашивает, вот кто! Как это я им откажу? Сами извольте выйти, и там, как угодно.

– Барышня? – повторил я с изумлением, поднимаясь с места. – Не понимаю. Верно не меня.

– Да уж вас, вас. Пожалуйте.

Я с недоумением последовал за Акимовной и вышел на крыльцо. На дворе стоял простенький шарабан, запряженный круглой, сытой, гнедой лошадкой. В шарабане сидела Варя, в розовом ситцевом платье, без шляпы, с белой косынкой на гладко причесанных темных волосах.

– Не ожидали? – проговорила она, по обыкновению немного нараспев. – Я вам помешала? Вы совсем нас забыли, я сегодня отправилась проездить Ваську, – она кивнула головой, указывая на лошадь, – и вздумала наведаться к вам. Вы побледнели, – продолжала она. – Верно, все читаете? А погода какая славная! Знаете, поедемте со мной! Я вас свезу на луга – там надо взглянуть, косят ли, – а потом, если захотите, доставлю домой. Едем, да?

Мне было неловко отказаться, да и Варю я сразу вспомнил, и сразу она мне опять понравилась. Я надел шляпу, сел возле нее и мы покатили.

Варя правила красиво и ловко. Я смотрел сбоку на ее опущенные глаза в тени белых кружев. Мне казалось, что я видел где-то такие ресницы, такое лицо, – на какой-то очень старой картине или даже иконе.

«Только не XVI и не XV века, – думал я невольно. – Скорее начала четырнадцатого, это еще может быть. Тогда у художников была прямая строгость, часто в ущерб мягкости…»

Но Варя обернулась ко мне, и все мои рассуждения замерли. Я должен был внутренно признать, что она не похожа ни на картину, ни на икону, а просто на хорошенькую девушку с кругловатым личиком и доверчивыми серьезными глазами.

– Отчего вы не были у нас? – спросила она. – А я вас так ждала…

– Я очень занят, Варвара Николаевна. Получил новые книги.

– Да? Ну, все-таки пришли бы. Нельзя же все время читать. Я тоже выписываю книги из Петербурга, но летом не читается.

– Книги из Петербурга? Вы любите читать?

– Да, я жила долго в Петербурге. Даже на Высших курсах была, только не кончила. Мне совсем не понравилось. Здесь у нас, в деревне, лучше. Дома, на родине, себя чувствуешь.

– А какие же вы книги читаете?

– Так, разные. По естественным наукам, по истории.

– По истории.

– И по истории… Вот наши луга, видите, Иван Иванович? Да, начали косить… Надо еще с той лощины заехать, там виднее. Там жарко?

– Немного жарко.

– Зачем же вы такие длинные волосы носите? Летом неудобно.

– Да, но это… красивее, – сказал я, почему-то смущаясь.

– Пожалуй, только неудобно. Жарко. Посмотрите, как хорошо, – прибавила она, указывая вперед. – Я люблю луга, просторные, далекие, и летнее солнце над ними…

Я тоже загляделся. Мы выехали на широкое место. Слева только, вдали, темнел лес. А со всех сторон, справа, спереди, ложилось зеленое, то густеющее, то светлеющее море травы. Чуть заметные далекие холмы колебали этот простор, и там, на склонах, желтели едва видные продолговатые четырехугольники нив. С неба лился немного пустынный, но горячий свет солнца.

– Я никогда не был тут, – сказал я. – Какая широта! Точно степь. Это ваши луга? Красиво, но скучно. И солнце светит, а все же печально.

– Это наши луга, – проговорила Варя с удовольствием. – Скучно? Печально? Что вы, что вы! Для меня нет веселее и радостнее. Я гор не видала, но думаю, что они бы меня давили. А здесь простор, тишина, вольный дух… Я вот так люблю, чтобы небо надо мной стояло широкое, чтобы пахло мятой и повиликой и далеко-далеко, пока глаз видит, чтобы зеленая трава волновалась… Это мне родное.

Я смотрел на нее, и, хотя совсем не то чувствовал, что она, однако мне нравилось оживленное личико с розоватыми пятнами на щеках и длинными закругленными бровями над темными, очень умными и всегда серьезными глазами.

Должно быть, мой пристальный взор ее смутил, потому что она вдруг умолкла, слегка покраснела и спросила меня уже другим голосом:

– Какие вы книжки получили, Иван Иванович? Я знаю, что вы много читаете, много занимаетесь, – а что именно вас интересует, я не знаю.

Я посмотрел-посмотрел на нее и вдруг, – сам не понимаю, как и почему, – начал рассказывать ей с полной откровенностью, что я делаю, что читаю, что меня занимает. Конечно, я старался говорить больше о книгах, но выходило как-то, что я говорю все время о себе. И чем больше я говорил, тем больше мне хотелось говорить, доказывать, убеждать, – это мне было внове.

Варя не отвечала ничего. Понимает ли она меня? Но так мило и серьезно она слушала, наклонив набок умную головку, что я радостно и невольно волновался.

Варя не отвезла меня домой. Я поехал с ней в Лужки, обедал там, а после обеда долго еще гулял с Варей в саду над прудом. Липы расцветали и пахли сладко и страшно: немного ладаном и землей. Я не любил этого запаха, но Варя его любила, и мне он на этот раз показался не очень зловещим. Над прудом зашевелился беловатый туман, ночная птица глупо и настойчиво застонала в камышах. Стало сыреть и темнеть. Я отказался от ужина и уехал домой, крепко пожав Барину руку. Спал плохо. Что-то тревожило меня, и я сквозь сон силился понять, тревожит ли меня очень хорошее, или очень дурное.

На другой день я читал и гулял, как всегда; но вечером подумал-подумал, велел заложить Графчика в плетенку и поехал в Лужки.

С этих пор я стал бывать там каждый день.

 

IV

 

Влюбился я в Варю, вероятно, сразу, но сознал эту любовь далеко не сразу, каждый день понемногу уступая своему чувству, сомневаясь и не решаясь признать любовь как несомненно существующую. Я слишком долго жил другими мечтами, и Варя слишком не похожа была на тех прекрасных дам, которых я любил и лелеял так давно моим разумом. Я сомневался и в себе, я не верил, что могу любить, истинно любить, как я понимал это слово, – Варю. Но чем дальше шло время, тем я все глубже убеждался, что точно люблю ее. Мало-помалу я даже начинал думать, что она не очень многим и отличается от той женщины моего воображения, которая может любить и достойна быть любимой беспредельно, безразумно.

Я посвятил Варю во все свои мечты, я читал ей свои любимые книги, показывал и объяснял любимые картины, – и мне казалось, что она глубоко понимает меня. Она говорила мало, но каждое замечание было дельно и вдумчиво.

О любви мы с ней говорили очень часто и очень много. То есть я говорил, а она опять слушала и отвечала только, что она согласна, что любовь должна быть единственная, полная и великая.

Я пытался объяснить ей, как я понимаю любовь; она думала, как я, – в этом я больше не сомневался.

Может быть, долго еще продолжались бы мои колебания и недоверие к силе собственной любви, ели бы не случай, который сразу разрешил все.

Я приехал в Лужки рано, перед обедом. Растерянная горничная пробежала мимо меня и крикнула:

– У нас несчастье, барышня утонула!

– Как, утонула?

– Так, пошли купаться, а потом Машка прибежала с озера и сказала, что барышня потонули.

Я до сих пор не могу дать себе отчета в том, что я почувствовал. Но это было так сильно и так больно, что я думаю, что у меня сердце разорвалось бы, если б в ту же минуту не вошла сама Варя, взволнованная, с мокрыми волосами, в белом капоте. За ней шла мать.

– Вы… живы… – мог я только проговорить.

– Да, да, это были глупости, – торопливо заговорила Варя, взволнованно улыбаясь. – Маша только всех перепугала. Мне сделалось дурно в воде, я ей закричала, чтобы она подплыла ко мне, а она, глупая, убежала. Потом я сама выбралась. И ничего не было.

Она жива, но я уже не сомневался, что люблю ее, и я жадно захотел сказать ей об этом. Странно, в эту минуту мысль о том, любит ли она меня, – не приходила мне в голову. Мне было все равно.

Я не мог терпеть дольше. Она пошла в свою комнату, я догнал ее в коридорчике, и у сундука, за дверью прямо и сказал ей, что люблю ее, и как люблю.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 76; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!