Рассказы, не включеные в книги 31 страница



Я не помню, говорили ли мы с Лидой и в первое наше путешествие. Я, должно быть, говорил; она, должно быть, молчала. Но тогда у нас было другое, тогда мы любили, мы целовались… Любили? А теперь, значит… Нет, я люблю ее, только иначе. Ее люблю, Наташу люблю…

Она не любит Наташу. А меня? Что она думает? Почему не скажет, если не любит?

Но я ее не спрашиваю. Боюсь и ответа ее, боюсь и того, что она не ответит. Никогда ведь она ничего не говорит мне.

Шло все хуже и хуже. Скверная погода, ветры и дожди окончательно запирали нас в комнатах, друг около друга. Наташа капризничала, кашляла. Лида уходила к себе, в самую маленькую комнатку, и лежала там часами на постели молча. А выйдя к нам, ко мне или к Наташе, раздражалась из-за пустяков, и раздражение у нее было самое неприятное, холодное. Раз она при мне резко, почти грубо оборвала Наташу. Девочка заплакала.

– Оставь ее! – крикнул я на Лиду. – Как ты смеешь! Лида молча повернулась и ушла к себе. Заскрипела кровать. Легла, значит.

Целый вечер прошел, томительный. Когда успокоилась и заснула Наташа, я пошел к Лиде.

Темно. Тихо. Я нащупал маленькую лампочку, зажег ее и присел на край постели.

– Ты спишь? Лидуся!

Я шептал, чтобы не разбудить девочку в соседней комнате. Лида обернулась ко мне, глядела спокойными и ласковыми глазами.

– Прости, Лидуся… – начал я. Она приподнялась и села.

– Ну, что ж… Ники, а я думаю поехать.

– Ты? Куда?

– Думаю поехать. Наташа почти совсем здорова. Ты лучше справишься. А я устала. И ветер этот меня утомляет.

– Устала? – повторил я растерянно. – Но ведь мы еще два месяца…

– Через Берлин поеду, на Петербург. Через Берлин прямее. Ты как думаешь?

Я хотел опять спросить, да что же это такое? Что между нами? Зачем она от меня уезжает, или зачем мы живем с ней вместе? Что она думает? Ведь надо же сказать. Надо же спросить. Мы живем плохо, и все хуже и хуже, и неизвестно, кто виноват, но отчего? Как помочь? Или нельзя помочь?

Лида смотрела на меня ясно и шептала:

– Значит, завтра… нет, послезавтра. А вы через два месяца. Хорошо?

Все было не хорошо, а плохо. Но удерживать я ее не мог, – жить так, как мы жили, было хуже всего.

И опять ничего я ей не сказал, не спросил. Ясные глаза ее точно отталкивали всякий вопрос. Я чувствовал, что он останется без ответа, повиснет, шепотный и жалкий, в воздухе.

И она уехала, а я остался вдвоем с Наташей. Легче было жить как будто, и девочке моей легче, но я жил внутренно тяжело, растерянный и точно под невидимой подушкой. Она душила меня, а я не мог и откинуть ее, она была – непонятность, неизвестность.

 

VI

 

Главное… – или это не главное? – ждало впереди.

Мы с Наташей, немного окрепшей, вернулись в Петербург незадолго до Рождества.

От Лиды за все время было две-три открытки. «Не умею писем писать»… Да, признаться, и я писать ей тоже не умел. Порою хотелось, не словами, так в письме, что-то объяснить, спросить… А вспомнишь, кому пишешь, вспомнишь ее глаза, ее ласковое ответное молчание, и нет сил; царапаешь условные приветы, да о погоде, да как-то ненужно и неловко: «Не скучай…»

Санки, легкий морозец, на улицах уже предпраздничная суета. Мне стало весело, и Наташа радовалась родной зиме. Телеграммы о дне приезда я не послал, – зачем Лиде тащиться встречать? Лучше дома.

Вот и широкие, белые линии Острова. Вот и наш дом.

Нам отперла, и не скоро, толстая кухарка Васса.

Закричала с изумлением, которое и меня привело в изумление.

– Господи, барин с барышней! Да как это так! Ах ты, Господи!

Захлопотала с вещами. Я вошел в комнаты. Мебель в чехлах, пыльно; и холодновато, точно не топили.

– Васса, да ведь вы же знали, что я на днях буду! Барыня дома? А Феня где?

Васса глядела на меня с недоумением.

– Феню, уж почитай месяца два, барыня взяли. Сряду, как приехали, и взяли.

– Куда? Барыня-то где? Дома?

– Дома, должно, где ж им быть. Давно не заходили, вот и письма им какие – я на буфет в столовой кладу. Не велели отсылать. Я, говорит, Васса, либо Феню пришлю, либо сама как-нибудь.

Я увидал на буфете две моих открытки, одну с извещением о приезде.

– Значит, барыня и не жила тут? – спросил я странно.

– Нет, они у себя, зачем же. На Сергиевской, что ли. Феню зашли, взяли, потому чего ж ей даром при пустой квартире жить. Эко дело, а мне и не знатье, что нынче барин с барышней будут!

Она затопила печи, принялась варить кофе. Голодная Наташа закуталась в платок, вяло ходила по неубранным комнатам.

Когда я понял, в чем дело, – я даже рассмеялся. Да с чего я вообразил, что Лидуся будет жить в моей квартире, одна, а не «у себя» на Сергиевской, около матери? Прежняя голубая квартирка ее, где она, действительно, «у себя», – свободна. Взяла Феню, горничную, и живет. Ведь это же естественно, это просто. Она не писала об этом, думая, что я ничего другого и вообразить не могу. А я вообразил. Для меня, значит, естественно неестественное. Мне больно, что Лида поступает просто, я хочу каких-то непростых вещей. От природы, что ли, я глуп? Или только… люблю ее?

В этих бесплодных мыслях я как-то оцепенел на весь день и даже не двинулся, чтобы черкнуть слово Лиде о нашем приезде.

К вечеру в доме немножко наладилось. Васса призвала на помощь беременную швейцариху; пообедали, Наташа рано легла.

Я подумал: зачем писать? Лида, наверно, живет не у матери, а именно в голубой квартирке своей. Туда я и сам могу поехать. Отчего не поехать?

Отправился. Темный, знакомый дом на Сергиевской. Как я давно здесь не был! Думал, что и никогда не буду.

Молча пройдя мимо важного швейцара, я поднялся во второй этаж.

Феня, принаряженная (никогда она у нас таких фартуков не носила!), изумилась не хуже Вассы.

– Ах, барин! Да когда же изволили приехать? А барыня в театре, вот беда!

– В театре? Ну что ж, Феня, я подожду. Нынче только приехал. Барыня моего письма не получила.

– Пожалуйте, пожалуйте, – говорила проворная Феня, ведя меня в знакомую гостиную и зажигая по дороге электричество. – Верно, письмо-то было на ту квартиру, не удосужилась я сбегать, беда, право!

Я опустился в низкое, темно-голубое кресло, недалеко от догорающего камина. Как здесь хорошо, скромно и уютно. Ковер во всю комнату, первые гиацинты, розовые, слабо пахнут из уголка. На письменном столе, небольшом, так все аккуратно прибрано. И портреты… Чьи? Это мать. А это мой. Старый, но хороший. «Дома» я его у Лиды не видал. То есть у меня дома; здесь я не дома. Здесь я – у нее.

Тихо. Постукивают каминные часы. Рядом, в столовой, осторожно звенит посудой Феня. Чай, верно, накрывает.

Долгое, долгое время. Но мне не скучно. Не то я дремлю, не то просто, так; ни о чем не думаю. Ничего не хочу. Мне удобно в голубом кресле. А что будет… ведь не знаю я, не могу даже угадать, что будет.

Позвонили. Пробежала Феня. Я очнулся и встал.

Вот быстрый говорок Фени в передней и – «ее» голос. Сейчас она войдет.

Вошла… Белая вся, что-то блестящее, белое переливается на плечах, точно ледяные блестки.

– Ах, Ники! Да когда же ты приехал? Долго ждал меня?

Обняла нежно, открыто, я чувствовал ее холодные с мороза щеки.

– Так ты долго ждал? Она обернулась.

– Вот… Позвольте вас познакомить. Иван Сергеевич Торн.

Я не заметил сначала, что она не одна. За ней в комнату вошел довольно приятного вида молодой человек в смокинге, очень скромный и приличный.

– Это верный мой поклонник, – сказала Лида, смеясь. – И театральный товарищ. То есть оперный, вернее. Ибо драмы он не признает. А «Хованщина», Иван Сергеевич, меня не вполне удовлетворила. Нет, нет, как хотите…

Мы вошли в столовую. Лида разливала чай, блестя белыми льдинками своего платья. Говорила весело, расспрашивала меня об итальянской погоде, о том, как я ехал. С Иваном Сергеевичем спорила о сегодняшнем спектакле.

Торн через какие-нибудь полчаса вежливо поднялся, чтобы уйти. Лидуся его не удерживала, простилась приветливо и просто.

– Погоди, я надену халат, – сказала она мне, уходя куда-то. – Посидим еще, если не устал с дороги.

Я вернулся в гостиную и сел в то же кресло.

– У тебя хорошо, – сказал я вяло, когда пришла Лида.

– Правда? Очень уютно. Ники, вот досада, что я тебя не встретила. Я бы вам приготовила…

Я глядел на нее молча. И вдруг, точно ворочая непомерную тяжесть, сам не понимая, зачем и что я спрашиваю, грубо и глупо сказал:

– Этот… как его? Торн… Он твой любовник? Она широко раскрыла глаза. Взор ее все холодел.

– Я тебя не узнаю, Ники, – произнесла она печально. – Что это ты спрашиваешь?

– Ну, да, спрашиваю… И буду спрашивать… Ты мне ответишь! Опять молчишь? Опять?

– И не думаю молчать. Ты, верно, устал, расстроился чем-нибудь… Брось, Ники…

У меня дыханье схватывало. Медленно поднялся со стула. Лидуся продолжала между тем:

– Боюсь, что тебя расстроила наша неудачная встреча. Квартиру ты нашел неубранной, нежилой. Первое впечатление – и такое дурное. Но как я могла знать? Через несколько дней я перееду к тебе, если хочешь, долго ли собраться? Я теперь хорошо отдохнула…

– А-а, отдохнула! Очень! Очень рад! И любовника возьмешь с собой? Говори, на вопрос отвечай! На вопрос!

– Ники, Ники, да опомнись! – проговорила Лида, пытаясь взять меня за руки. – При чем любовники, при чем твои вопросы! Разве ты можешь об этом спрашивать? Ведь ты же мне давно не любовник, ведь смешно и стыдно, если б мы вдруг стали целоваться, как любовники! Как ты простых вещей не понимаешь! Стыдно же целоваться тогда, когда этого не непременно, не во что бы то ни стало не хочется. Это было у нас – и прошло, ты не любовник. Зачем же ты заводишь об этом разговор? Если я скажу, что нет у меня любовника, ну, что тебе?

Я слышал – не слышал, понимал ли, не знаю. У меня дед был кабатчик. Самый настоящий кабатчик, деревенский кулак. Дед во мне проснулся, высунулся из меня, и, уже не помня себя, я заорал, как мужик, заорал, корчась от боли и гнева:

– К дьяволу! Я тебе не любовник, не любовник? Да кто же я тебе, наконец? Не муж, не любовник, не брат, не товарищ, – товарищ! Кто же? Тряпка грязная! На кой черт я тебе нужен? А не нужен, так говори! Будешь ты отвечать, проклятая?

Вырывая руки, за которые она еще держалась, я толкнул ее. Без слова, она поспешно выбежала вон. Я кинулся за ней. Но у дверей остановился. Опомнился. Не сразу, медленно-медленно остывало у меня внутри, слабела какая-то струна, только дышать было трудно: вот она, знакомая, тяжелая и мягкая подушка, тихая, из-под нее не уйдешь; тихо слепни, глохни, тихо мертвей; не бунтуй – бесполезно.

Не мыслями, а одним представлением подумал я в эту краткую минуту у дверей, подумал о том, как ничего не случилось, как она спокойно переедет ко мне на Васильевский остров, какая будет все та же у нас жизнь: у меня – мертвеющая от нее, у нее – с «отдыхами» от меня, и опять Наташа, и опять всё, всё… Это она, Лида, и омертвила мою жизнь… Нет, не она, а любовь наша… Любовь? Не знаю… Не чувствую ничего. Только бессловесность. Только удушье…

И вдруг тут же словно из-за угла, нелепо, жалобно выскочила совсем другая мысль: а может, еще ничего? Может, все хорошо, все еще уляжется, обойдется… Наташу, может, и вправду в институт отдать, а? Тогда Лида…

До сих пор не понимаю, как это все успел я продумать и прочувствовать в краткую минуту, пока Лида не вернулась.

Она очень скоро вернулась и держала в руках рюмочку с каплями. За каплями-то и ходила.

– Выпей, Ники, выпей, это – эфирно-валерьяновые. Ах, как ты себя не бережешь! И бесполезно ведь все, право.

Я посмотрел на нее, на эти капли. Даже без удивления. Все забыл, о чем сейчас думал. Взял рюмку, покорно выпил. Сел на прежнее место, на то кресло у камина, и стал плакать.

Плакал беспомощно, беззлобно и без особенной горечи. Было только стыдно немного, что вот я, такой большой и уже почти старый, плачу перед этой худенькой женщиной, которая спокойна и глядит на меня с ласковой грустью. Да еще плачу неизвестно о чем, – что же, собственно, случилось? Плачу некрасиво, непривычно, всхлипывая и сморкаясь.

Лида не трогала меня, только смотрела грустно и сочувственно, ждала терпеливо, пока я успокоюсь..

Я вытер глаза, спрятал платок в карман и встал.

– Ты уходишь, милый? Она тоже встала.

– Да, Лидуся. Прощай.

– До свидания, Ники. Иди. Господь с тобой. Я тебя провожу. Феня уж, верно, спит.

В передней зажгла огонь, помогла мне найти кашне и, приподнявшись на цыпочках, с простотой поцеловала меня в щеку.

– Да свиданья, Ники. Спи хорошенько. Тебе надо отдохнуть.

Я вышел на лестницу, потом на улицу и так шел, тупо, мерно, пешком до самого Васильевского острова, до самого дома.

А придя – лег, сейчас же уснул, спал до утра.

На другой день ничего не было. То есть было, что пил утром с Наташей кофе и думал о том, что надо сегодня же зайти к старому знакомому, профессору Шильде, и поговорить с Анной Марковной, его женой. Анна Марковна толковая, она мне найдет хорошую гувернантку для Наташи. Давно уж был как-то об этом разговор. Исподволь пора девочку и в гимназию приготовлять.

Кухарке Вассе я сказал, что надо бы горничную нанять.

– Феня-то, значит, при барыне остается? – подумав, спросила Васса.

– Должно быть.

– Так. Есть тут у меня одна девушка…

– Ну и отлично.

Я пошел по своим делам. На курсы тоже хотел, заглянуть в канцелярию, хотя вряд ли кто там есть перед праздниками.

Так дни замелькали, чередой шли и проходили.

Ничего не случилось, – да и что могло случиться? Случается только одно – проходит время. Плоско и неприметно текут его струи. Я требовал каких-то событий, я лез на них… Приставал к Лиде, хотел ощупать связывающую нас нить, крепче связать ее или разрезать… Пустое! Лида не понимала, о чем говорю я, чего хочу; для нее просто всякая нить сама собою сводится на нет. Все делается само собою, о чем же говорить? О чем заботиться?

Я мог бы пойти к Лиде, опять спрашивать, опять в чем-нибудь упрекать ее; тогда она вспомнила бы меня; даже, попроси я, она, вероятно, переехала бы и на мою квартиру. Но если я не пойду – она не вспомнит, не придет ко мне, и не по вражде, не по злобе, – а так. Просто. Просто себе ей не вспомнится. Не умеет она писать, не умеет говорить, ничего она не умеет делать, сама делать; с ней делается: это разница.

Я не пойду к Лиде, и тоже не по чему-нибудь такому, а оттого, что не могу: стал, как она. Тоже разлучился делать сам. Пусть и со мной «делается».

Прежде я говорил дерзко: «Я живу!» А надо со скромностью: «Мне живется». Если это конец, то конец простой, естественный, – без конца. В жизни все концы без концов.

Я говорил: подушка. Ну да, жизнь-то сама и есть подушка.

Теперь, когда я не барахтаюсь, она меня не так давит.

Удушенному не душно.

Не барахтаюсь. Скоро затих? Что ж, у меня было, значит, очень короткое дыханье.

 

Странный закон*

 

…Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой – для низкого?

Ап. Павел. Рим. IX, 21.

 

Он так известен, что я не назову ни города, где он живет, ни специальности. Выдуманной фамилии тоже не хочется давать. Просто ученый, профессор. Далеко не старый, живой, веселый в обществе, с тихим, нежным голосом.

Мы с ним связаны еще университетским товариществом, а потом – длительной, спокойной дружбой, хотя никогда не жили в одном городе. В мою северную столицу он приезжает нечасто; но мне в голову бы не пришло проехать мимо того места, где он живет, не завернув к нему; и это случается почти каждый год. Анна Кирилловна, жена его, образованная энергичная женщина, очень к нему подходит. Она создала образцовое училище, так называемое «коммерческое», для детей обоего пола, очень самостоятельно и хорошо вела его. Летом ездила за границу, изучая постановку школьного дела во Франции и Англии. Анна Кирилловна казалась мне в одно и то же время и настоящим человеком, и настоящей матерью. Это так редко.

Своих детей у них трое – три сына.

Мы с профессором не переписывались. С прошлого Рождества не видались. И вдруг вчера вечером неожиданно встретились здесь, на берегах Невы, в знакомом доме.

К пожилой графине Марье Игнатьевне я часто теперь захожу. Тихо там, полутемно, и кажется, что это паутина печали, нависшая по углам, затеняет свет.

Графиня вяжет что-то длинное, грубое, серое, склонив прибор к лампе, вяжет и бледная Нидочка с испуганными глазами – все на войну. Саша, сын единственный, радость, ушел на войну. Бросил университет – ушел. И все в гостиной графини полно Сашей, войной и печалью.

Гостей не бывает. Разве зайдет посидеть, кроме меня, о. Владимир, седой, добрый священник, что неподалеку живет, крестил Сашу и Нидочку и старого графа хоронил.

В этот вечер он тоже пришел. А другой гость – мой профессор!

Мы от неожиданности как-то особенно обрадовались друг другу. Выяснилось, что профессор приехал «по делу», без конца хлопотал, уезжал, сегодня только опять вернулся, благополучно окончив «дело», а домой – через два дня.

– Завтра бы непременно был у тебя, – сказал, тихо усмехаясь, пощипывая черную бородку. – А раньше никак не мог. Такое уж «дело».

– Да какое же?

Марья Игнатьевна вздохнула, не поднимая головы, и о. Владимир вздохнул, и Нидочка вздохнула. О. Владимир сказал:

– Какие у нас теперь дела? Провожаем близких на великую войну, вот наши дела.

Я вдруг вспомнил. Смутно, однако слышал, что старший сын профессора, Костя, должен был держать какой-то экзамен на вольноопределяющегося… Были разговоры, но мельком, вскользь, давно, как о неважном. Я мало знал о детях профессора.

– Ах, Костя! Неужели Костю взяли? Ведь действительно ему теперь за двадцать…

– Что ты, милый, – ласково остановил меня профессор. – При чем Костя? Он уж полтора года казачьим офицером; а теперь пять месяцев на передовых позициях. Пока жив, здоров.

– Вот тебе на! Так неужели Волю?.. Да вздор, Воле пятнадцать лет…

– Шестнадцать, – поправил профессор. – Нет, Воля дома, занимается. Ваню я, младшего, устраивал. Ему тринадцать лет, оттого так и трудно было уладить. Уж я ко всякой протекции прибег. Пришлось самому в Варшаву везти. Правдами-неправдами приспособил его к знакомому одному офицеру. Удовольствия-то сколько!

Я слушал онемев. А Марья Игнатьевна стала даже улыбаться. Как будто ей легче было от того, что у профессора такое же горе, да еще тяжелее: два сына на войне, и даже тринадцать лет одному!

– Он – здоровый мальчик, большой, сильный! – продолжал профессор. – Сразу стал рваться. На Костю похож. Тот и до войны только о военной службе и мог думать.

Профессор говорил это со спокойной и тихой ясностью, как что-то совершенно естественное, давно обдуманное и понятное. А я, признаться, не опомнился. Надо было знать профессора и его жену, как я их знал; детей я, правда, не знал, но ведь это были их дети! И он сам повез ребенка… Что же Анна Кирилловна?

– Каково матери-то, – произнес о. Владимир, будто угадывая мои мысли. – Дитя молодое…

Профессор улыбнулся.

– Конечно. Но моя жена понимает, что есть непреложные законы жизни, недостаточно исследованные, навсегда, может быть, закрытые, но непобедимые, – законы истории и жизни.

Я заволновался.

– Постой, какие законы! Беззаконие, если хочешь. Чтобы не справиться с ребенком… Сам повез… Не понимаю.

– Да зачем же мне с ним справляться? У него было влекущее желание к определенному делу, так же как у Кости. К другим оба они совершенно не способны. Дело это сейчас очень нужное. Если Ваня слегка опоздал родиться – не его вина. Зато он очень развит физически, силен и смел.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 77; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!