Рассказы, не включеные в книги 4 страница



– Да в чем дело?

Хотя Оайль считался моим приятелем, я его видал нечасто, и жизненных признаний он мне никогда не делал. Но в ту минуту я вдруг вспомнил, что, кажется, земец этот играл в жизни моего приятеля большую роль. Он был первым мужем женщины, на которой после развода и не так давно женился Оайль. Слышал я, что Оайль вовсе не стремился к разводу и женитьбе, а случилось это как-то само собой.

– Извините, – сказал граф, подливая себе вина и сверкнув дорогими перстнями. – Друг наш очень огорчен, а я его утешаю. Может быть, вы мне поможете. Дело очень простое, раз уж пошло на откровенности. Лили… виноват, Ольга Александровна, супруга господина Оайля, его покинула.

Я спросил грубо:

– Это ваша бывшая супруга?

– Да-с, моя бывшая. Вот я и уверяю, как знающий человек, что господин Оайль совершенно напрасно огорчается. Когда она покинула меня, я совсем не огорчался, а поспешил дать ей развод, чтобы она устроилась, с кем ей желательно.

– Очень мне нужен был ваш развод! Я вовсе не хотел жениться! Оттого она меня и разлюбила, что женитьба – это… это…

– Видите, – продолжал граф, обращаясь ко мне, – я совершенно без предрассудков, имею собственные взгляды на вещи, но думаю, что со многими предрассудками общества я еще должен считаться. В свое время расположение моей жены к Оайлю стало слишком явно, и если б я не поспешил с разводом, это могло бы повредить мне… так или иначе…

Я понимал, что идет какая-то дичь, но мне эта дичь нравилась.

– Послушай, Оайль, да ты что, ты ее любишь, жену свою?

– Он вам наговорит, – вставил граф. – А просто самолюбие – один из предрассудков…

– Молчите вы! Вы циник! Я не понимал Лили, я сознаю, я виноват… Но как она могла…

Мне вдруг стал страшно близок… не Оайль, а сытый граф с перстнями. Я почувствовал в нем простого, нормального, обыкновенного человека, только более голого, чем другие.

– Послушайте меня, послушай, Оайль. Вот я вам обоим сказочку расскажу. Не стоило бы, но все равно, все мы пьяны… Послушайте, так ли?

И я рассказал им все, что написал здесь, рассказал про двух женщин, которых любил всю жизнь, и когда рассказывал про Олю, мне казалось, что я говорю про Лили, жену графа и Оайля.

Только о тоске моей не упомянуть, да и спряталась она куда-то на это время.

Граф слушал внимательно, и сытое лицо его расцветало. Оайль был страдальчески серьезен.

– В первый раз встречаюсь с таким трезвым взглядом на вещи, – сказал граф, окончательно расцветший, и подлил мне вина, сверкнув перстнями. – Я бы не сумел так поэтически… гм… формулировать… но… я совершенно, совершенно с вами согласен. Именно Оля… да… Оля… Лиля, Лида… именно Оля…

Оайль смотрел на нас бледными, пьяными, детскими глазами.

– О, циники! О, циники! – тихо сказал он. – Да пусть она – «оно», пусть нет женщины, а только «женское», пусть одно «женское» мы любим… Но надо обманывать себя, подло не обманывать, не верить, что у нее, у женщины, свое лицо, и люблю я именно это лицо… Что же это будет, если не обманывать? Как же тогда жить? Ведь обнажая это – вы мир от красоты его обнажаете! Духа, творчества лишаете его!

– Вздор! – крикнул я возбужденно. – К черту и творчество твое, и красота, и всякое искусство, если я должен, обязан себя до конца дней обманывать! Если оно так, и если мир навсегда таков, то пусть себе и будет без красоты. Скажите, пожалуйста! А не нравится – стреляйся. Мне ничего, нравится…

– Ой ли?

Я вспомнил на мгновение о моей странной тоске.

– Мне нравится, – сказал граф.

И так сказал, что я позавидовал. У него, наверное, тоски не бывает.

Тут случилось что-то странное. Оайль вдруг усмехнулся, пристально взглянул на меня, даже как-то подмигнул:

– Главное – врешь ты все, любитель правды! А знаешь ли, что твоя жена… давно, несколько лет тому назад, и недолго, но была моей любовницей?

Я этого не знал. Граф глядел на меня с любопытством. Я сам взглянул в себя с любопытством. И сейчас же ответил, искренно:

– Нет, не знал. То есть в том смысле, в каком ты спрашиваешь. Но, милый друг мой, не ждешь же ты, что я буду тебя ревновать? Ведь и я был любовником твоей Лили…

– Ты? – закричал Оайль и приподнялся. Граф бросился к нему.

– Да что вы, полноте… Ведь это он фигурально… Ведь для него везде одна и та же Оля… Нет, его не переспоришь, – с сожалением сказал он и взглянул на меня. – Художники, музыканты, – такой уже народ. Воображаемые скорби для них дороже всего.

Оайль сразу как-то ослаб и плакал, склонясь на стол, тихими, пьяными слезами. Вряд ли он уже понимал что-нибудь.

Я встал.

– Уходите? – сказал граф. – Ну, а я с ним поеду. Очень, очень приятно было встретиться. Именно «женское»… а уж как его зовут, Олей или Машей – это дело случая и времени. Прекрасно я вас понимаю…

Однако он ошибался. Чего-то он во мне не понимал. И вдруг сделался мне необыкновенно противен, – противнее лгущего себе Оайля.

Я молча пошел к выходу. Да, женское; да, только и есть на свете две женщины – мама и Оля. Да, мое человеческое, мои мысли, дела, моя работа, – все это мое, а им я отдаю – маме бессловную нежность, Оле – мужское вожделение. Да, это все так, и все так, самообман не изменяет ничего. Мы с графом не обманываемся; но разница между нами: у меня полосы тоски – у него их нет. Граф и я – оба знаем, что оно так; оба хотим, чтобы оно так и было; а тоска моя – не хочет. И не обман она зовет, нет, она хочет, чтобы действительно было не так, как действительно сейчас оно есть.

Я вышел на терпкий морозный воздух. Он сжал и отрезвил меня. Больно укусив душу в последний раз, тоска вдруг сникла. Мне стало вольно, ясно, опять легко. Я даже усмехнулся. Граф как-то груб, и это неприятно, но, в сущности, он неглупый человек.

Охота мне было пить столько красного вина! Этак, пожалуй, и до милого Оайля дойдешь. Нет, каков Оайль? Делает то же, что и все мы, грешные, мимоходом и мою Олю нашел, а тут же какая-то смесь наивности и цинизма; прикрасы, воспарения и пьяные слезы… Впрочем, я понимаю, случай ему не благоприятствовал. Бывает иногда, – и это очень досадно, – что намеченная Оля тут же повернется к другому. Все ведь вопрос времени и случая.

Нет, я доволен. Нет, пусть оно будет так, пусть будет.

Люблю вас, милая читательница, люблю пламенно и страстно, люблю так, как вы хотите быть любимой. И нисколько не ревную вас к вашему любовнику или мужу. Только не отдавайте им моего часа.

Когда же мы увидимся? Когда ты придешь ко мне, милая, близкая? Скоро? Завтра?

 

Был и такой*

 

 

I

 

Десятый час в исходе.

Ночные собираются. Которые уже выехали, а те запрягать пошли; запоздавшие ужинают. Из денных, кто поплоше, еще никого нет.

В горнице мутно, паром, щами, тулупом и луком припахивает. А так ничего, чисто: двор хороший. И кухарка молодая и бойкая.

– Чтоб вас, лопают! Третью корчагу на стол волоку; мне что, хозяйское добро, да руки обломала!

– А ты не лайся, Кутафья Роговна. Небось в деревне за коровами ходила – не такие корчаги таскала.

– Корытами таскала, братцы. Потому не за коровами она, за свиньями. Свиней кормила.

– Тьфу те, окаянные. И в деревне-то твоей отродясь не бывала. Коренная я, петербургская. За свиньями о сю пору не хаживала, вот за вами только впервой, попутала нелегкая на старости лет.

– Ладно, старуха, шевели жиром-то, поторапливайся. Выезжать пора.

Ругаются, а впрочем, все по-хорошему. Смеются. Валерьян вошел, толстый в новом кафтане, заиндевелый. Снял шапку, помолился.

– Никак Иван Трофимович? Раненько.

У Валерьяна был выезд самый лучший, потому что человек подходящий, да и с залогом служил.

С хорошими выездами все поздно возвращались, а Иван Трофимов позднее всех, так за ним и знали.

– Да чего, – сказал Валерьян. – Свое выездил, с лишком с хорошим, чего еще? Студено дюже.

– Студено-то оно студено. Рассчитываться пойдешь, что ль? Зол страсть, да и пьян. Со вчерашнего еще.

– Ладно и так. Обряжусь – пойду.

Расчет с хозяином у них бывал каждый выезд. Хозяина каморка рядом, тут же, из саней. Вдовый, злой, – да ничего, жить можно.

Валерьян жил у него уж шестую неделю. Работал исправно, потому что за совесть. Веселый был, молодой, грамотный. По паспорту он значился Иваном Трофимовым, Тамбовской губернии. Земляки у него были, да что-то незнатье: деревня, что ли, его глухая.

Он о деревне никогда и не рассказывал. Когда что и рассказывать? Извозное дело такое, приедешь, иззябнешь, умаешься. И поругаться-то как следует часа нет. А у Валерьяна, кроме извозного дела, было еще другое, свое. И дело это было – шпионское.

Убрался, поел, пошел к хозяину расчесться; по-хорошему обошлось. В горнице уж разошлись, кто остался – спать полегли. Мавра и лампочку притушила, за занавеской у себя копается.

– Ложиться, что ль, будешь?

Валерьян стал укладываться.

Это ему недавно только пришло в голову, что его дело – шпионское. Недавно про себя его так назвал.

Не спится. Как будто думается. Шесть недель все как будто думается. Говорить-то ведь не с кем. Не видится со своими. Видится с ними, – с извозчиками. А они – чужие. Любовно, сердечно – разве с лошадью одной и поговоришь, да ведь с ней только об ее, об лошадином. Валерьянова она не поймет, а коли и поймет – ничего не ответит. Еще подслушает другой кто-нибудь, кому не нужно.

Впрочем, и своим – Валерьян себя теперешнего не открыл бы. Не сумел бы. Да и нужно ли им?

Бывают дни, когда солнце горит над бледным городом, горят снега. Валерьян мчится с седоком, или один, куда ему нужно, натягиваются и упруго вздрагивают вожжи, клочки теплого лошадиного пара и дым взрытых снежинок, серебряный и жгучий, летит ему в лицо… Хорошо-Тогда нет Валерьяна, ни прежнего, ни нового. Только и знает он, что ласку солнца над собой, ветер воздуха вокруг себя… Хорошо… или нет, не хорошо, а просто – так оно есть.

Редкие это минуты. И все реже они. Отчего?

С головой закрывшись жарким тулупом, в натопленной горнице, под притушенной лампочкой, под храп извозчиков – соображает что-то про себя Валерьян.

Обрывками. То одно, то другое. Устал он. То стихи какие-то начинают выдумываться, как прежде, бывало, сами, строчка за строчкой. Записать ведь нельзя, – пусть их; придут, сложатся, станут – и опять сникнуть, точно обвалятся в темноту.

И снова о деле. А дело шпионское.

Что ж, дурное, скверное? Да нет же, нет, святое дело, правое дело. Это он знает. Это, может быть, единственно, что он знает твердо, незыблемо, бесповоротно – даже страшно, когда человек что-нибудь так бесповоротно знает.

А все-таки дело его шпионское.

Валерьян тайно следил за известным ему человеком, для того, чтобы узнать его привычки, его движения и чтобы затем, передав узнанное тайным друзьям своим, сговориться вместе, как удобнее, вернее, – этого выслеженного человека убить.

Но и другие люди – враги Валерьяна, а не друзья – тоже следили, и тоже тайно, за ним самим и за его друзьями. Тоже старались узнавать их лица и движения, для того, чтобы, выследив, рассказать и указать на них своим и, взяв, тоже убить.

Эти другие люди, враги, так и назывались «шпионы» или «филеры» – следители.

Делали они все, и те, и эти, одно и то же дело, дни проходили в той же самой утомительной работе. Только «шпионское» дело было несомненно дурное, гадкое дело, а валерьяновское, хотя тоже шпионское, несомненно хорошее и святое.

Где же начинается разделяющая линия? Где она начинается?..

Впрочем, все равно; нить дум обрывалась. Тошно млело сердце, стучали отрывистые слова: так стучат копыта по деревянной настилке моста. Давние воспоминания о какой-то даче, о какой-то сирени, потом опять стихи, тоже давние:

 

В немощи сила наша совершается…

В несправедливости зреет любовь…

Насилие силой одной побеждается…

Есть ли заповедь: кровь за кровь?

 

Заснул. Не думается по ночам, как прежде. Пустеть как-то стало внутри. Незаметно. Давно ли?

 

II

 

У Валерьяна бывали неудачи. У друзей его бывали неудачи. У врагов тоже бывали неудачи и удачи. Но сравнительно Валерьян мог похвалиться успехом. Особенно последнее время.

Живал он и прежде в таком же, приблизительно, положении: был не извозчиком, а посыльным, Корнеем Власьевым. Мерз, уставал, следил – выследил. Был он тогда в артели – хотя жил в углу. Когда кончил – выписался, собрал пожитки, выехал на родину, как и теперь скоро выедет, должно быть.

Мерз, уставал, так же один был все время. Думалось тогда о многом. По ночам не спалось, не то мука, не то гнев, не то молитва в душе. Работал зато хуже, не умел еще, и железа нужного еще не было в нем. Молитва и теперь приходит, да иная. А дум этих, гнева этого прежнего – нету больше.

Дело тогда вышло удачное.

Валерьян не знал, ему ли самому поручено оно будет, но случилось, что ему.

И так просто, так хорошо и скоро…

Вошел, прекрасно одетый, в сумерки, в нужные ворота. Встретил, как и ожидал, в дворовом садике нужного человека. В упор, в голову, наверняка выстрелил два раза. Когда тот падал – перескочил в секунду задний забор. На новом, темном и пустом дворе, откуда был ход в противоположную улицу, переменил меховую шапку на цилиндр, хотя это была почти лишняя предосторожность; через пять минут он уже медленно шел по третьей улице, многолюдной, останавливался перед освещенными окнами магазинов. Прохожие спешили, толкали его. Один стал у окна с ним рядом. Валерьян, не глядя на него, сказал ему какое-то слово и тотчас пошел дальше.

Так все и кончилось.

После того вскоре Валерьян уехал за границу. Уехал и вернулся.

Были за это время неприятности. Были «жертвы». Как без этого? А дело удалось вполне.

 

III

 

За темноту еще стали подниматься.

Валерьян вышел в конюшню. Там тепло с мороза и парно. Любимый его Чалый посмотрел на него сбоку ласковым и влажным взглядом. Валерьян положил ему руку на спину. Кожа была чуткая, живая и трепетная под ладонью.

«Живет тоже», – подумал с тоской Валерьян. С тоской и с радостью.

Чалый сегодня не поедет. Вчера ездил. Другая лошадь у Ивана Трофимова похуже, и он ее не так любит.

А на Чалом ему весело подчас прокатить заветного седока – тайного друга, в редкий, осторожный час условленного свиданья – перекинуться тремя нужными словами, лихо подвезти его к ресторану, получив «на чаек».

Ах, да не все ли равно. Одна лошадь, другая… Скоро всем им конец.

Выехал поздно. Шагом едет по каналу, придерживая вожжи. Седока не скоро возьмет – некогда.

День серый, темный. Морозно, а темно. Вот тут недалеко и ворота, куда он вошел в сумерки, зная, что встретить плотного человека с давно знакомым лицом, и зная, что убьет его.

Валерьян не видел лица после выстрелов, но он раньше так привык к нему, так твердо все в нем приметил и запомнил, что ему легко было вообразить себе, какое оно было мертвое. Глаза, наверно, не закрылись, а только скосило их. Пули в голову попали не над глазами – выше. К верху, значит, раздроблено было. В гробу закрытый, верно, лежал.

Потом Валерьян захотел представить себе мертвым одного близкого человека, которого недавно выследили следители-враги, и тоже убили. Но милого лица мертвым почему-то не смог вообразить. А ведь оно мертвое, как и у плотного генерала.

Были живые – стали мертвые.

Валерьян сплюнул и забрал вожжи покрепче, лошадь тронула было рысью, но скоро опять пошла шагом. Мертвые думы о мертвых не отставали. Уж и лица живых стали видеться, как мертвые. И свое лицо: бледноватое, молодое, с выдавшимися скулами. Ну что ж. Оно будет. И наверно очень скоро.

Было так не страшно думать об этом, как будто оно стояло не впереди, а уж позади. Только холоднее сделалось, но и холодок не неприятный, а успокоительный.

Когда он через несколько времени увидал промелькнувшее, знакомое лицо человека, за которым теперь тайно следил и который тоже очень скоро должен был сделаться мертвым, – опять успокоительный холодок тронул его плечи.

Встретил он человека этого как раз там, где ждал встретить. Значит, расчеты верны. Значит, скоро.

Теперь и седока можно взять, недалекого, чтобы поспеть потом во время назад, к тому углу, где стать нужно.

Седок скоро попался, хмурый, гадкий, с портфелем. Сел, не торгуясь.

– Пошел же, черт! Везешь, как скотина.

Валерьян сделал вид, что торопится, но торопиться ему не хотелось.

На углу, вернувшись, отказал двоим, ждал. Смотрел на переминающего от холода городового. Озяб, нос красный у городового. О чем думает? И он будет мертвец.

Дождался опять того человека. Взвизгнула замерзшими колесами поданная карета, лошади озябли – дружно подхватили.

– Извозчик!

Валерьян вслушался, сразу спросил дешево, спешно посадил седока.

Хоть и не на Чалом, а догнать тяжелую на снегу карету можно. Седок только за шапку схватился.

Карету Валерьян, догнав, не обогнал, а держался сзади, чуть-чуть умеряя бег. Обогнал тогда, когда карета остановилась у подъезда, у того самого, у которого она и должна была остановиться.

Объезжая ее близко, Валерьян взглянул в окно, почти не повертывая головы, и еще раз увидал лицо нужного человека.

Спокойно посмотрел на него, мертвый на мертвого, и проехал.

Его, именно этого, Валерьян знал прежде, еще тогда, когда у него было совсем другое лицо. Помнил смутно молодого студента на площадке лаун-тенниса. Высокого, с живыми движениями. И у самого Валерьяна, конечно, было другое лицо, – ему едва минуло тогда шесть лет. В деревне, летом. Он и деревню едва помнит: как сон давнишний. Может, и не было. Может, и не родной ему этот человек в карете. Почти четверть века прошло с тех пор. Не видались. Не помнилось. С другого конца света Валерьян подошел к нему теперь и смотрит на него. Размышлением знает, что это должен быть тот самый, но ему все равно. Это человек, который Валерьяну сейчас нужен. Больше ничего.

Для студента Валерьян, маленький мальчик в родной усадьбе, давно мертвец. Для господина в карете, сейчас, – никакого Валерьяна нет совсем. Он его не видел, не заметил. Не знал, что через окно кареты сию минуту взглянули на него, и взглянули, как на мертвого, – глаза мертвеца.

– К Малому Ярославцу, – сказал седок. И прибавил еще какое-то слово.

Валерьян тотчас, охотно и громко, удерживая разгорячившуюся лошадь, заговорил с ним, как добродушные извозчики разговаривают с седоками.

Не глядя почти, вполоборота.

Среди разговора по-хорошему – сказали друг другу все, что нужно. Дело – всегда кратко.

Валерьян лихо подкатил к подъезду. Седок не обидел. Заплатил хорошо.

– Покорнейше благодарим вашу милость. Много довольны…

 

IV

 

В этот вечер Валерьян вернулся позднее, заснул сейчас же, как лег.

Но проснулся задолго до свету и лежал тихо, соображая.

Соображения были тверды, определенны, остры и коротки. Именно соображения, а не мысли, не думы.

И вчера ведь не думалось, а так, случайно… Когда пришло в голову, что дело его – шпионское, так и на этом внимание не остановилось надолго. Перемена в нем. Бывало, горел, плакал, негодовал, ненавидел, – а чем дольше и тверже делал «дело», тем меньше было ненужного негодования. Со дня удачного акта в садике – совсем стало пустеть, пустеть внутри. И ненависти никакой. Ничего. Только дело.

А жизни – того, что называют жизнью, – у Валерьяна не было и прежде, – никогда не было. У него была душа – и дело. Вокруг этого – друзья, близкие, с которыми он вместе делал дело, и дальние, ради которых он делал дело, за которых боролся с третьей и последней частью человечества – с врагами.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 70; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!