Высшее общество. Мое увлечение Вагнером 5 страница



Не малое значение для дальнейшей карьеры Левушки имели его усердные посещения «Акварельных пятниц», учрежденных Альбером. Первое время эти вечерние сборища художников происходили у моего брата на дому, но по мере их роста они сделались слишком обременительными для хозяйства, и тогда Альбер их перенес сначала в помещение архитектурного журнала «Зодчий», а когда стал руководителем акварельного класса Академии художеств, то он и эти «Пятницы» устроил в помещении своего класса. Новый вице‑президент Академии граф И. И. Толстой был вообще расположен ко всякого рода новшествам, особенно если они носили несколько либеральный общедоступный характер, а кроме того, он очень благоволил Альберу, и поэтому он не только согласился на то, чтоб эти собрания происходили в Академии и чтоб на них были допущены посторонние лица, но он даже дал разрешение на то, чтоб эти сборища завершались товарищескими пирушками и чтоб за ними прислуживали академические сторожа. Вся организация этих академических «Пятниц» принадлежала Альберу, и первые годы он отдавался всей душой своей затее. Вскоре «Пятницы» приобрели большую популярность в художественном мире (сам президент Академии великий князь Владимир дважды удостоил их своим присутствием) и представили опасную конкуренцию более старинному художественному клубу, носившему название «Мюссаровских понедельников» по имени своего учредителя.

Помещение Акварельного класса представляло собой просторное и отлично освещенное зало в третьем этаже здания Академии. Середину зала занимали три стола, составленные покоем. За ними восседали наши главные акварельные знаменитости вперемежку с несколькими любителями. Каждый художник приносил с собой коробку красок, кисти и бумагу, и каждый старался за вечер (с 8 часов до полуночи) создать хотя бы одну картинку. (Из таких картинок устраивались периодически лотереи с благотворительной целью.) Наиболее эффектно работавших обступали разные «друзья искусства», пришедшие полюбоваться, как работают «настоящие» художники. Число их росло с каждым разом. На одном углу стола Альбер неутомимо импровизировал свои закаты, морские и зимние пейзажи, и иной раз он успевал напечь их три или четыре штуки за вечер. На другом углу, сочно посасывая сигару и при этом непрерывно рассказывая про всякие свои баснословные похождения, «русский Гюстав Доре» – Н. Н. Каразин набрасывал черной тушью и белилами то тянущиеся по степи караваны, то тройку, мчащуюся по занесенному снегом лесу; между ними тучный, обрюзгший Писемский, тоже с сигарой, с сонно‑тупым видом изображал пером очередную «Опушку» с неизбежной елочкой; поодаль милейший старенький Адольф Шарлемань предавался давним оперным воспоминаниям, и из‑под его кисти и карандаша рождались сцены из «Фауста», «Пророка» и «Гугенот». Это все были мэтры, не нуждавшиеся в дальнейших упражнениях глаза на изучении натуры, но вот немного в стороне на эстраде сидела или стояла модель (почти всегда женская), которую одевали в добытые из богатого гардероба костюмного класса всякие национальные и исторические наряды. Модель то представляла хохлушку, переходящую вброд воображаемый ручеек, а то это была заснувшая за ночной работой швея, или средневековая девица, мечтающая за веретеном, и т. д. Особенным успехом пользовались известная на весь Петербург профессиональная натурщица Ванда (излюбленная модель художника Боброва), а также совсем юная и очень миловидная портнишка, которую все называли по имени и отчеству – Елизавета Михайловна. Ее где‑то нашел все тот же мой Альбер. Позже она стала на несколько лет его официальной метрессой. Увлекался ею и Бакст.

Эти «Акварельные пятницы» сыграли весьма значительную роль в карьере Левушки. Он не пропускал ни одной пятницы, однако вместо того, чтобы засесть за стол бок о бок со знаменитостями и изготовлять какие‑либо пустяки, он заблаговременно выбирал себе выгодное место перед эстрадой и участвовал как в установке модели, так и в выборе для нее костюма. Эти этюды, которые Левушка делал даром с живой натуры, были для него полезным упражнением в только что им усвоенной акварельной технике. Кроме того, вышло так (едва ли намеренно с его стороны), что именно благодаря им он стал приобретать некоторую известность. Углубленного в работу, его всегда обступала кучка любопытных, и вот среди них оказался человек, который сыграл значительную роль в жизни Бакста, помог ему выбраться в люди. То был Дмитрий Александрович Бенкендорф, персона очень заметная как в петербургском монде, так и в парижском и лондонском.

Всюду Д. А. Бенкендорф, иначе говоря Мита, был принят и обласкан, и это несмотря на несколько темную репутацию. Про него ходили весьма предосудительные слухи, вплоть до того, что он будто бы оказался косвенной причиной гибели своей жены. Были ли эти слухи на чем‑нибудь основаны, я не знаю, но во всяком случае государь Александр III был убежден в их достоверности; он не отзывался о Мите иначе как с презрением и решительно отклонял все домогательства о том, чтобы ему, Д. А. Бенкендорфу, было дано придворное звание. Напротив, брат государя великий князь Владимир и его супруга великая княгиня Мария Павловна души не чаяли в Мите, и он при их «малом» дворе был завсегдатаем, будучи великим специалистом по части всяких светских сплетен. Он же умел привести в хорошее расположение и самую скучающую компанию то удачным словечком, то рассказиком, поднесенным с очаровательным цинизмом и бесподобным мастерством. В таких случаях великий князь разражался зычным хохотом, а Мария Павловна ударяла Миту по рукаву и, приняв шаловливо‑строгий вид, приказывала: довольно, довольно, Мита, это уже слишком.

И надо отдать справедливость Мите – он был, действительно, шармером. Сужу по собственному опыту. Временами я его часто видел то у Альбера, а то на тех же академических пятницах; позже я бывал у него, и несколько раз он бывал у меня. Каждая такая встреча с Митой была для меня своего рода лакомством. В описываемый период Мите было немного за сорок. С виду это был коротенький, дородный, холеный господинчик с темноватой, аккуратно клинышком подстриженной бородой, с кошачьими зеленовато‑серыми глазами. Впрочем, он весь напоминал тихо мурлыкивающего кота. Ходил он легкими шагами, пузиком вперед, держа свои коротенькие ручки согнутыми в локтях – на манер ожидающей кусочек сахара собачки. Взгляд у Миты был масленый, ласковый, но и очень лукавый, изредка же он настораживался, и в глазах вспыхивали недобрые искорки. В общем Мита был благодушен, славный малый, но он мог быть и коварно мстителен, почему я и вся наша компания не прочь были верить рассказам об его темных заграничных проделках. Такие сладковато‑ласковые люди часто таят в себе очень странные пороки, а припертые обстоятельствами, совершают поступки и весьма неблаговидные, а то и преступные. Склонный к ригоризму Александр III несомненно верил и худшим из рассказов о Мите, тогда как великий князь Владимир обладал достаточным запасом наплевательства, чтоб прощать приятелю его былые проделки, благо теперь он остепенился. Мита изрядно поправил свои финансы и вел жизнь достаточно солидную, свою же слабость к полу, не считающемуся прекрасным, он умел в достаточной степени скрывать. То была, кстати сказать, та эпоха, когда помянутая слабость начинала терять свой позорящий характер, а высшее общество начинало привыкать к мысли, что она не заслуживает инквизиторского преследования.

У Миты была еще и другая слабость. Он обладал природным вкусом, не бог знает какой высоты, но все же более изощренным, чем у большинства людей его общества. Этот вкус толкал его в очень благоразумных пределах на коллекционирование, благодаря чему квартира его (в верхнем этаже дома на Фонтанке напротив Инженерного замка) была одной из самых изящных в Петербурге. Она была обставлена хорошей мебелью XVIII в. и увешана тонко подобранными картинами, среди которых выделялись знаменитый портрет «Екатерины II на прогулке» Боровиковского, чудесный портрет (якобы) Марии Манчини Миньяра и отличный автопортрет Лагрене в пестром халате. Для всего этого пророненное слово «слабость» не вполне подходит, настоящая же слабость Миты заключалась в том, что он не только окружал себя красивыми вещами, но и сам пытался создавать «художественные ценности». Мало того, создавая таковые, он извлекал из созданного и материальную пользу. Имея довольно высокое мнение об его проницательности, я считал, что он не может не видеть, до чего безнадежно‑немощно все то, что выходит из‑под его кистей, но умница Мита знал в то же время, что у людей его круга хватит невежества, чтоб изготовленный им хлам принимать за нечто добротное. Во всяком случае, находились такие простаки, которые покупали подписанные им акварели, и даже за довольно крупные суммы. Среди них был и один великий князь, а именно генерал‑адмирал флота Алексей Александрович. Иногда кое‑что приобретал и великий князь Владимир, но это уж исключительно по дружбе.

Специальностью Миты были акварельные копии с самых знаменитых произведений живописи, а кроме того он изготовил целую серию портретов нижних чинов, бывших на особенно хорошем счету у высочайшего начальства – главным образом портреты матросов (он их делал, имея в виду генерал‑адмирала). Свои же копии с картин Мита делал при помощи фотографий, полагаясь, что касается красок, на свою память. Таким образом, между прочим, оставаясь в Петербурге, он сделал две копии довольно большого формата со знаменитых фресок Дж. Б. Тьеполо в палаццо Лаббиа, и эти бездарные пародии на гениальнейшие произведения венецианца ему как раз удалось кому‑то пристроить за довольно основательную сумму.

Все же, повторяю, Мита в глубине души не мог быть сам высокого мнения о себе. Он робел, приступая к непосильной задаче, и поэтому нуждался в помощи. Поэтому он и прибегал к сотрудничеству профессиональных художников. За последние годы при нем в качестве такого сотрудника состоял художник С. Ф. Александровский, специалист по великосветским портретам; под видом уроков, за которые Мита платил щедро, он заставлял опытного техника поправлять свои работы, после чего ставил свою подпись и отправлял этот продукт сотрудничества на выставку…

Но появляется на «пятницах» новый юный художник Розенберг‑Бакст! Увидав, что возникает на бумаге у этого новичка, Мита, не долго думая, решает проститься со старым своим сотрудником и обзавестись новым – все под тем же предлогом уроков. Бакст, хоть тогда и голодал буквально, не сразу согласился (предложение показалось ему несколько предосудительным), но, побывав у Миты в его изящной и уютной квартире, покушав у него за завтраком вкусных вещей, приготовленных французским поваром, и выпив разных вин высоких марок, главное же, подпав под очарование беседы с остроумным хозяином и его ласкательных кошачьих манер, Левушка сдался. Бенкендорф засиял от счастья, помолодел. То‑то теперь он обновится, то‑то поразит всех яркостью колеров и мягкостью техники. И действительно, копии с картин и матросы, снабженные все той же подписью: «Д. Бенкендорф», стали более высокого качества. Лишь постепенно бездарность все более отваживавшегося ученика‑мецената стала проступать сквозь поправки учителя. А может быть, дело обстояло и наоборот, что Левушке стала надоедать его недостойная роль, и он стал несколько отстраняться, заверяя своего ученика, будто тот делает замечательные успехи.

К этому моменту уроки Бенкендорфу успели оказать значительную пользу Баксту и не только в смысле тех денег, которые он зарабатывал (что сразу стало сказываться на всем его быте, – в том, что он переехал в довольно большую квартиру с мастерской и т. д.), но особенно в смысле приобретения более светского облика. Бенкендорф не скупился на советы, касающиеся одежды и манер, и он же свел Левушку с массой высокопоставленных или родовитых лиц. Уже через год после начала уроков Бенкендорфу удалось определить своего юного учителя на место преподавателя рисования при детях великого князя Владимира, а на лето Левушка даже получил казенную квартиру при даче великого князя в Царском Селе. Постепенно его тихий, скромный нрав завоевал себе симпатию как его воспитанников, так и их августейших родителей. Это царскосельское пребывание было началом его триумфального восхождения. Однако до достижения кульминационной точки Баксту пришлось еще пройти через ряд испытаний, иногда довольно мучительных, и среди них господствующее место занял бурный и страстный, на три года затянувшийся роман с особой, бывшей на несколько лет старше его.

Этот роман крайне тревожил почтенную матушку Левушки, и не менее он тревожил его ученика‑мецената Миту. Оба они, т. е. госпожа Розенберг и Бенкендорф, в период кризиса этого романа то и дело навещали меня, чтоб излить свои жалобы на Левушку и просить меня пустить в ход все свое влияние, спасти заблудшего, вернуть его к семье и к последовательному труду. Но если бы даже мое влияние было настолько велико (в чем я сомневаюсь), чтоб подействовать на друга в начале его увлечения, то теперь уж было поздно пытаться что‑либо сделать, так как Бакст с предметом своей страсти застрял во Франции, где одновременно он был занят и исполнением заказа великого князя Алексея – писанием картины «Встреча русских моряков в Париже». Оставалось урезонивать Левушку в письмах, но, спрашивается, когда подобный способ воздействия имел какую‑либо силу? Тем менее можно было на то рассчитывать в данном случае, когда противовесом и самым красноречивым убеждением являлась все более разгоравшаяся страсть.

Роман с госпожой Ж., актрисой Михайловского театра, тем сильнее захватил Левушку, что он попал в цепкие руки этой Цирцеи, будучи еще новичком в любовных делах и не имея в них большого опыта. Она и постаралась его просветить и испортить по всем статьям. Кроме того, она связала его крепчайшими узами ревности и целой системой периодических разрывов, за которыми следовали самые пламенные примирения. Бедный Левушка за эти три года прошел через все круги эротического ада. После медовых месяцев в уединении бретонского захолустья, госпожа Ж. тащила Бакста в самый омут Парижа, после идиллий, в которых талантливая сорокалетняя артистка с мастерством разыгрывала роль невинной Хлои, она превращалась в неукротимую менаду и в подкупную гетеру. Левушку швыряло и мотало, как тонущего в разбушевавшемся море. Было с чего потерять голову, запутаться в компромиссах, и это тем более, что и в материальном отношении начались оскорбительные для его самолюбия испытания. Не имея месяцами никакого заработка, он оказывался в полной зависимости от своей любовницы, а косвенно и от тех, кто заботился об ее благосостоянии. Первые авансы, полученные от великого князя Алексея Александровича в счет уплаты за заказанную картину, были давно истрачены, а Мита, не желая поощрять глупости Бакста, не посылал, несмотря на мольбы, никаких подкреплений. Положение становилось отчаянным. В это время, осенью 1896 г., я с семьей поселился в Париже, и мы видели Бакста чуть ли не каждый вечер. Вблизи вся эта драма представлялась еще более нелепой и печальной, нежели издали. Бакст то и дело спохватывался, решал, что отныне все кончено, а через день он опять подпадал под чары Ж. или сдавался на ее убеждения. Кончилось все это тем, что она уехала на гастроли в Берлин, запретив ему следовать за ней, он же бросился ей вдогонку, и тогда разыгралась последняя сцена уже совсем во вкусе плохих пьес. Кажется, на Бакста отрезвляющим образом подействовало не столько то, что он застал Ж. на месте преступления, сколько то, до чего все это вышло глупым, пошлым. Финал тяжелой драмы в водевильном духе. Не слезы, не кровь, а смех…

Естественно, что среди всей этой бури писание «Приема русских моряков» подвигалось туго, а периодами и вовсе застревало. Первое время, поселившись в Париже ближе к месту действия своего сюжета, Бакст работал с увлечением, и тогда было сделано им много этюдов с натуры. Намеревался он создать нечто вроде массовых сцен Менцеля. На первом плане он поместил людей улицы – молодых, старых, подростков, занятых приготовлением к иллюминации; одни зажигали фонарики, другие их развешивали. Все было подернуто сизым тоном сумерек, тогда как в отдалении, мимо гигантской статуи Свободы, в свете иллюминации тянулся цуг колясок, в которых сидели адмирал Авелан и его свита. Эффект позднего вечера, сочетание последних лучей солнца со светом от фонарей и бенгальских огней было интересно задумано, но долго не давалось Баксту. Ему могло бы помочь ознакомление с импрессионистами, в частности с массовыми сценами Ренуара, но в те дни было не легко видеть произведения мастера, а с другой стороны, несомненно, что если бы Бакст дерзнул создать нечто в таком роде, то заказчик – великий князь – просто не принял бы подобной декадентщины, и тот же Бенкендорф отвернулся бы от своего погибшего протеже…

Все же еще через год картина с грехом пополам была окончена, привезена в Петербург и представлена великому князю. Успеха она не имела, большинство находило, что композиция плохо слажена, что все полно ошибок в рисунке, что общий тон какой‑то непраздничный, что русских моряков почти не видно, а бросаются в глаза только какие‑то пролетарии, мальчишки, бедняки, чуть ли не сброд. Все это не могло приободрить автора, и никаких дальнейших официальных заказов нельзя было ожидать в будущем. Но Левушке было сполна уплачено и даже что‑то сверх условленной суммы, а картина, не допущенная в апартаменты высочайшего заказчика, нашла себе пристанище в Адмиралтействе, где она висит, за ненахождением другого более подходящего места, на лестнице, ведущей к помещению Морского музея. Здесь я ее после многих лет снова как‑то увидел, и должен сказать, что если она и не произвела на меня впечатление мирового шедевра, то все же я ее нашел весьма и весьма достойной и интересной. Во всяком случае, это добросовестно продуманный и не без мастерства написанный исторический документ. Ближайшие друзья Бакста были обрадованы самым фактом, что он не осрамился, а вышел из испытания с честью.

 

Основу характера Левушки составляло известное благодушие. За него ему прощалось многое. Оно распространяло вокруг него определенную атмосферу уюта. С самых первых недель нашего знакомства именно эту его эманацию я почувствовал и оценил. Мне нередко случалось ссориться с Бакстом, но обыкновенно я первый начинал испытывать потребность в его обществе и получать, благодаря его присутствию, совершенно своеобразное настроение приятного покоя. Уютно действовала самая его наружность – мягко‑огненный цвет волос, подслеповато поглядывающие из‑за пенсне глаза, скромная манера держаться, тихий, слегка шепелявый говор. Особенно приятно было вызывать в Баксте смех – не громкий (чаще какое‑то хихиканье, а не ржанье), но веселый и искренний. Его извилистая губа складывалась при этом в чрезвычайно потешную гримасу…

И не только внешние черты притягивали к Баксту, а в той же мере действовал его ум, который я не могу иначе охарактеризовать, как словом «прелестный». Мысли Левушки были всегда своеобразны и выражались в яркой картинной форме. Они как‑то тут же возникали и точно изумляли его самого (черта типично еврейская). В них никогда не звучало что‑либо доктринерское, школьное, заимствованное. Теми же особенностями отличались и его письма. Их у меня накопились десятки, если не сотни, иные из них необычайной длины – целые трактаты; и я не только радовался при получении каждого, но и испытывал особое удовольствие, перечитывая их по прошествии многих лет. Многообразие тем Бакста было чрезвычайным, и это нас связывало, так как и я человек многообразный, пестрый, всеядный. Левушка был и мастером рассказывать (без всякого нарочитого щегольства) про случившиеся с ним встречи или похождения; при этом в годы, когда в нем исчезли и последние следы юношеской невинности, он охотно задерживался на разных негодных для печати подробностях, не опасаясь этим оскорбить стыдливость друзей. Разве только Серов иной раз с неудовольствием крякнет и пробурчит: «А все же нельзя ли поскромнее?» Особенно же мастерски и воодушевленно он передавал свои художественные впечатления. В таких случаях можно было заслушаться. Но сам Левушка отнюдь не слушал себя, он бывал весь поглощен желанием заразить других своим восторгом.


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 95; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!