Обложка рукописного журнала братьев Толстых



ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СМЕ E ТСЯ

(Предисловие автора)

 

Это был первый день моей работы в музее Л.Н. Толстого, а точнее — декабрьское утро 2009 года. Позади остались трудные переговоры, заигрывания с музейным начальством, “умасливания” его взятками и — мужское меньшинство — сексом. Позади подлые подковёрные игры, лживые доносы и тихие “подсиживания” старших коллег… Деньгами, полезными знакомствами и личными стараниями я добилась своего: блатная должность в толстовском музее была получена!

И вот, не без основания чувствуя себя самой последней подлой крысою и дрянью, я вошла в усыпанный снегом дворик особняка на Пречистенке и повернула было во флигель, когда меня окликнула какая-то пожилая леди в длинной юбке и с мешочком в руках — сразу было видно, что не из наших, и даже, быть может, не из москвичей. Скорыми шажками протрусив в мою сторону она, глядя мне прямо в глаза, спросила: «Вам Толстой не нужен?»

Вопрос прозвучал двусмысленно и резко для той, кто только что большими «трудами» дорвалась до завидной должности и явилась работать в музей Толстого. Творческая работа, увлекательное общение, уникальная обстановка и весьма не плохая, с первого же месяца, зарплата. Это всё было мне нужно, вожделенно нужно. Но… нужен ли, близок ли и дорог был сам Лев Николаевич Толстой?.. На тот момент я, не покривив душой и не солгав, вряд ли бы могла ответить на этот вопрос положительно.

Роковая дама между тем вынула из своего мешка небольшой бюстик Льва Николаевича: «Ручная работа, авторская, я художник. Один остался! Берите, я тут редко бываю...» Я взяла его в руки — оказался увесистым. Его творительница заботливо и торопливо смахивала снежинки с бюстика, не отводя от него глаз. Она любовалась своей работой, а я представляла себе со стороны картину: в музей входит наглая особа с бюстиком Толстого в руках, ставит его перед собой и со словами «а вот и мы» погружается в работу…

 

С тех пор прошло семь лет, и я всё же решилась произнести это «а вот и мы» и, подобно той художнице, предъявить миру своего собственного Льва Толстого, слепленного из всего, что узнала о нём: из документов, мемуаров, бесконечных споров и разговоров с коллегами и собственных размышлений об этом человеке, странном и даже в чём-то страшном для рабов и прислужников мира, мирских обманов и зол, и великом для любящих, как любил он, Истину, и потому любящих и понимающих и его.

Но зачем нужна еще одна книга о писателе, о котором их написано сотни тысяч? Во-первых, потому что мне хочется, чтоб была, да с моей фамилией на обложке, такая книга… и есть, опять же по блату, возможность её издать. А во-вторых…

Однажды я натолкнулась на поразившую меня фразу критика и философа П.П. Перцова: «У Толстого ни в чём нет улыбки — ни в жизни, ни в творчестве. Мир его — весь бессолнечный. Сравните с Пушкиным, который всегда озарён солнцем и всегда улыбается».

Моя книга — это попытка возразить Перцову и тем, кто создал себе устойчивый, статичный образ хмурого бородатого и «бессолнечного» старика-моралиста. Я начала эту работу как статью о юморе и иронии Толстого, но скоро поняла, что они неотделимы от мироощущения и моральной проповеди Толстого, который редко шутил «просто так», а уж иронизировал — тем более. То, что порой длинно и дотошно растолковывал в статьях и трактатах Толстой-философ, Толстой-художник иной раз объяснял одним ироническим замечанием. А какой-нибудь неожиданный поступок Толстого подчас больше говорит о его личности, чем целая статья с разбором его мировоззрения.

За годы работы в музее я встречалась с самыми различными мнениями о Толстом и поняла, что в целом они делятся на несколько устойчивых категорий (уподоблюсь Льву Николаевичу, любившему делить всё и вся на типы и категории).

Одним хочется, чтобы гений был прозрачен как стекло, безупречен и определён, кажется, что он должен быть сверхчеловеком — иначе как же ему доверять? Эти люди творят из писателя кумира, пророка, считают его своей путеводной звездой, а весь остальной мир — «враждебным возвещаемой им Истине».

Есть другой тип дилетантов: интересующиеся. Они желают обнаружить в великом человеке как можно больше недостатков и слабостей и известным «он мал и мерзок, как мы» потешить своё самолюбие. Им кажется, что если Толстой не ел в старости мяса, но при этом носил шубу из енота и шил сапоги из кожи; если он не хотел жить в роскоши, а ушёл из дома только под старость лет (ведь мог бы и раньше!); если он принялся критиковать супружество, а сам в 60 лет родил сына, — то вся его жизнь исполнена противоречий, лицемерия («тоже мне, борец с лицемерием!»), и считают своим долгом уличать его на каждом шагу. Можно понять и кочку зрения православных, обиженных на антицерковную проповедь позднего Толстого, равно как и государственников, считающих, что он расшатывал и без того непрочное устройство России конца XIX века и, хотя никогда не призывал к насилию и революции, но сочувствовал сектантам, анархистам, призывал жить по нравственному закону Бога и Христа и не жить по правилам государства, а пассивно противостоять ему во всём, что не совпадает с вечным Божьим законом.

Есть среди читателей Толстого эстеты, любящие его лишь как художника и считающие позднейшие толстовские идеи чуть ли не курьёзом; есть и те, кто — ровно наоборот — интересуется Толстым как мыслителем, искателем правды, бесконечно цитируют его поздние записи в дневниках, а художественные тексты его помнят до позорного смутно.

Все эти кочки зрения были и будут, а между тем Толстой остаётся для всей этой публики загадкой. Почему отпал от считающей сама себя христианской церкви человек, который о Боге и Христе думал и писал постоянно, с первых страниц юношеского Дневника? Почему в конце жизни начал отрицать чистое искусство тот, кто в молодости вместе с кружком журнала «Современник» мечтал изменить мир поэзией и красотой?

Почему бывший артиллерист, написавший великую книгу «Война и мир», стал призывать к отказу от службы в армии? По каким причинам когда-то заядлый охотник стал вегетарианцем? Почему человек, годами приумножавший своё состояние, скупавший земли, торговавшийся с издателями о гонорарах, стал отрицать собственность, отказался от авторских прав на свои произведения?

На все эти вопросы ответить подробно в такой небольшой книге невозможно, но и обойти их не удастся.

Путей изучения классика, жизнь которого подробно задокументирована, много: есть путь философа, биографа, филолога, психолога, есть скользкий путь “разоблачителя”. Я же попытаюсь немного приблизиться к сокровенному Толстому через внешнего Толстого — который смеётся, дурачится, высмеивает, совершает нелепые поступки, говорит странные вещи, противоречит самому себе, едко иронизирует над людскими пороками.

Смею надеяться, что книга также даст ответы на некоторые вопросы, часто задаваемые посетителями музея экскурсоводам, а именно: какой он был семьянин? как он воспитывал своих детей? правда ли, что он был очень силён физически? любил ли он животных? почему он перестал ходить в церковь, начал критиковать искусство и прогресс? И наконец: было ли у него чувство юмора?

Пожалуй, только в последние год-два, да и то с большой помощью старших по возрасту и по уму коллег я сумела не только узнать, но и осмыслить достаточно, чтобы справиться с такой работой. Мои академические наставники, такие, например, как Игорь Волгин — люди глубоко пристрастные и, как большинство современных российских православных квазихристиан, внутренне порочные и бесчестные, не правдивые перед другими и даже перед самими собой. Они и мне умело, внушением, исподтишка навязали — отнюдь не веру Христову, исповедуя которую я бы не сделала в путинской России своей подлой карьеры. Навязали особую, церковно-православную систему воззрений, в том числе и на духовное наследие Льва Николаевича: как на наследство заблуждавшегося едва ли не во всём еретика, «врага Церкви и Государства», публициста-хулигана или «экстремиста». Эта общая лживая матрица искажала для меня и образ Толстого в его повседневной жизни, в быту, в личных отношениях с разнообразными людьми. Таким образом мне было любо многое из ненавистного ему, как, например, ложь церковного учения и изуверство «таинств» и всего храмового обрядоверия — и наоборот. Но, работая в нашем Музее, я созревала, беседовала с честными, идеологически не ангажированными служителями науки (такими, как Юрий Владимирович Прокопчук), читала уже самого Толстого, а не лукавых его толкователей… и постепенно освободилась от навязанных мне «прививок» лжи и выработала взрослый, независимый от вненаучных и околонаучных поветрий взгляд на Толстого-писателя, мыслителя и исповедника учения Истины, учения Бога и Христа.

Но могла ли я надеяться увидеть опубликованной мою книгу — если бы во всём следовала не то, что этой, понятой мною через Толстого и современных его единомышленников, высшей религиозной Истине, а хотя бы — правде исторического факта и источников? Конечно, нет! Мои предшественники в популярном российском толстоведении, такие как названный мною уже И. Волгин, как Ю. Сапрыкин, П. Басинский и многие из моих коллег в Музее — привели меня к пониманию ещё одной важной вещи: для того, чтобы «держаться на плаву» на своей, деньгами, развратом и подлостью полученной работе, а уж тем более для того чтобы публиковать немалыми по нашим дням тиражами популярные книги, нужно всё-таки следовать заданному в культурном пространстве твоей страны идеологическому тренду. Какая бы она ни была, эта страна… и каков бы ни был тренд. А он, этот самый тренд, окрашен в путинскую эпоху в зловещие цвета имперского этатизма, национализма и православного фанатизма, в аляповатые — буржуазного «пира во время чумы», потребительства всяческих «хлебов и зрелищ», и, конечно — в ядовитые цвета самообманов толпы. Конечно, такой тренд не может не быть враждебен едва ли не всему, чем жил и во что верил Толстой последних трёх десятилетий его земной жизни. Следование ему означает для пишущего специалиста — участие в формировании в массовом сознании искажённого, приниженного, а местами вовсе скрытого или очернённого образа Л.Н. Толстого — всей его жизни. Именно с целью такой манипуляции сознанием толпы написал свои книги Павел Басинский. И на это же благословили меня, поддержав «несерьёзную» тему этой моей книги, мои коллеги в толстовском Музее. Ах, как прекрасно! Толстой – шутник, шалун и балагур! Толстой — увлекающийся мирскими модами «гик»! Толстой — фанатик собственной ереси и разоритель собственной семьи! Толстой — светский и журнальный хулиган! Как всё это трендово!

Но я поступила не совсем так, как ожидали от меня слишком многие: не как прежняя, зависимая, доверчивая молодая Даша Еремеева. И в подборе источников, и в комментарии их и оценочных суждениях, на которые имеет право каждый автор — выразилось моё зрелое и профессиональное понимание того, почему Толстой любил именно то, что любил и осуждал то, что заслуживало осуждения. Надеюсь, что читатель сам сумеет отделить в книге научную правду (и, конечно, не противоречащую ей правду-Истину высшую, Божью) — от того внешнего, условного, трендового, что мне пришлось-таки допустить в тексте книги для того, чтобы она вообще смогла увидеть свет.

 

Хочу выразить благодарность моим коллегам из Государственного музея Л.Н. Толстого — всей нашей казённо-бюджетной весёлой банде, без которой я бы никогда не решилась на столь рискованное и ответственное дело — писать о Льве Толстом. Спасибо директору нашего музея С.А. Архангелову и первому заместителю директора Н.А. Калининой за моральную поддержку. Отдельно хочу поблагодарить заместителя директора по науке Л.В. Гладкову и заведующего экскурсионно-методической службой Ю.В. Прокопчука, которые взяли на себя труд прочесть рукопись этой книги и высказали свои замечания. Спасибо много лет нежно и безнадёжно влюблённому в меня Кириллу Гнатюку, который, работая над другой толстоведческой темой, поверг к моим очам несколько интересных цитат, а также заведующей сектором электронного учёта фондов С.Ю. Тарасовой, без промедления нашедшей нужные для книги фотографии.

 

Особые замечания

 

Все цитаты произведений и ранних редакций произведений, дневников, писем, записных книжек Льва Толстого даются по Полному «Юбилейному» собранию сочинений в 90 томах с обязательным упоминанием названия произведения в тексте. В ряде случаев в круглых скобках указаны том и страница по Полному собранию сочинений.

Все мемуары, письма, статьи и другие источники даются с обязательным упоминанием источника и его автора. Точные ссылки в тексте книги даются не на все, а только на малоизвестные широкой публике, но при этом очень важные и любопытные источники. Кроме того, в конце книги дана сводная библиография всех процитированных источников.

 

________________

 

«В ПРОШЛОЙ ЖИЗНИ ВЫ, ВЕРОЯТНО,

БЫЛИ ЛОШАДЬЮ»

 

 

Она была одно из тех животных,

которые, кажется, не говорят только потому,

что механическое устройство их рта

не позволяет им этого.

 

«Анна Каренина»

 

 

Литературные опыты ребёнка Лёвушки начинались с описания птиц в рукописном журнале «Детские забавы» — братья Толстые придумали его и составляли сами. «Сокол есть очень полезная птица она ловит газелей. Газель есть животное которое бегает очень скоро, что собаки не могут его поймать, то сокол спускается и убивает». Пресловутые «описания живой природы», которые нашим детям кажутся скучной повинностью в школах, для современников Лёвушки были любимым развлечением и обучением: мальчики Толстые снабжали свои тексты рисунками и выпускали в виде рукописных журналов тиражом в один экземпляр. Уже в детстве Толстой отличался способностью пристально вглядываться в мир и запоминать все его «мелочи». Он наблюдал муравьёв и бабочек, об одной из которых написал, что «солнышко её пригрело, или она брала сок из этой травки, только видно было, что ей очень хорошо»; любил смотреть, как «молодые борзые разрезвились по нескошенному лугу, на котором высокая трава подстёгивала их и щекотала под брюхом, летали кругом с загнутыми на бок хвостами». Всю свою жизнь Толстой обожал лошадей, любил даже их запах: «Лошадей привязывают. Они топчут траву и пахнут потом так, как никогда уже после не пахли лошади».

 

Обложка рукописного журнала братьев Толстых

«Детские забавы». 1853

 

У молодого Толстого был «проект заселения России лесами», о чём писал П.В. Анненков Тургеневу и получил от него такой ответ: «Удивили вы меня известием о лесных затеях Толстого! Вот человек! С отличными ногами непременно хочет ходить на голове. Он недавно писал Боткину письмо, в котором говорит: “Я очень рад, что не послушался Тургенева, не сделался только литератором". В ответ на это я у него спрашивал — что же он такое: офицер, помещик и т. д. Оказывается, что он лесовод. Боюсь я только, как бы он этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту». Толстой тогда и впрямь вернулся в литературу, но от «экологических» идей не отказался, и позже они стали важной частью его учения. Кстати, идея посадки лесов не оставляла литераторов и позднее, когда лес вырубался уже катастрофическими темпами. Продолжение этой темы мы наблюдаем, например, и у Чехова в «Дяде Ване», где доктор Астров «воплощал» идею молодого Толстого — сажал леса.

 

* * * * *

 

Многие отмечали, что в лице и во всей фигуре Толстого чувствовалась (как ни банально это звучит) та самая «близость к природе». Толстовец Евгений Иванович Попов, например, утверждал, что писатель «обладал очень тонким обонянием».

«Один раз, вернувшись с прогулки, он рассказал, что, проходя мимо орехового куста, он почувствовал, что пахнет земляникой.

— Я стал, как собака, принюхиваться, где сильнее пахнет, и нашёл-таки ягоду, — сказал он...»

Толстой, как легко догадаться, любил собак и не только описывал их в романах (вспомним чудесную охотничью Ласку в «Анне Карениной»), но и пытался дрессировать их. Попов вспоминал: «В московском доме у Толстых был чёрный пудель, который часто приходил к Льву Николаевичу в кабинет, а потом сам выходил в дверь и оставлял её открытой, чем прерывал занятия Льва Николаевича. Лев Николаевич так приучил его, что пудель стал сам затворять за собою дверь».

Тот же Попов приводит примечательный разговор с Толстым во время их путешествия пешком из московского дома в Хамовниках в Ясную Поляну. «Когда мы шли по шоссе (шоссе несколько раз пересекает железную дорогу) и спускались под гору, Лев Николаевич, указывая на лежавшую внизу деревню, сказал:

— Когда мы шли здесь с Колечкой и Дунаевым, вон из того двора выбежала визжа свинья, вся окровавленная. Её резали, но не дорезали, и она вырвалась. Страшно было смотреть на неё, вероятно, больше всего потому, что ее голое розовое тело было очень похоже на человеческое.

В другом месте, когда спускались уже вечерние сумерки, на нас вылетел вальдшнеп. Он летел прямо на нас, но, увидавши нас, испугался и круто свернул и скрылся в лесу. Лев Николаевич сказал мне:

  — А ведь по-настоящему ему бы надо подлететь к нам и сесть на плечо. Да так и будет» (Попов Е. Отрывочные воспоминания о Л.Н. Толстом // Летописи Гос. лит. Музея. Кн. 2. Л.Н. Толстой. 1938. С. 368).

 

Л.Н. Толстой на прогулке.

Фотография В.Г. Черткова. 1908. Ясная Поляна

 

  Эти мечтания могут звучать странно в устах человека, который большую часть жизни был заядлым охотником. Кто читал сцены охоты в «Войне и мире» и «Анне Карениной», понимает, что так живо и естественно описать её мог только тот, кто сам умел идти по следу зайца, стрелять вальдшнепов, травить волков и даже добивать раненых птиц самым что ни на есть охотничьим способом — воткнув им в глаз перо. Толстой таким и был большую часть своей жизни. Вообще, побывавшему на войне охота кажется детской забавой. Однако после «духовного перелома» Толстой не только перестал охотиться, но сделался вегетарианцем, дойдя в своей жалости ко всему живому до того, что порой, заметив в кабинете мышку в мышеловке, отрывался от работы, спускался со второго этажа, выходил в сад и выпускал её на волю. Толстой любил показывать внукам шрам от зубов медведицы у себя на лбу и рассказывать о случае на охоте, заканчивая его словами о том, что «всё живое хочет жить».

Софья Андреевна не разделяла увлечения Толстого вегетарианством. Из письма сестре Татьяне от 20 декабря 1885 г., после очередной ссоры с мужем: «Все эти нервные взрывы и мрачность и бессонницу приписываю вегетарианству и непосильной физической работе. Авось, он там образумится. Здесь топлением печей, возкой воды и проч. он замучил себя до худобы и до нервного состояния». Позднее Софья Андреевна стала относиться к вегетарианству адекватней, и в мемуарах «Моя жизнь» признавала уже, что сытый и здоровый стол может быть и не мясным. Однако, например, во время тяжёлой болезни Льва Николаевича в 1901 году в Крыму верная жена даже пошла на хитрость и подливала больному мужу мясной бульон в его вегетарианский суп. Как дочь врача, она была убеждена в пользе животного белка, и её особенно расстраивало увлечение вегетарианством и без того слабой здоровьем дочери Маши, впоследствии умершей от воспаления лёгких в возрасте 35 лет.

 

* * * * *

 

Одно время Толстой жил в Ясной с несколькими близкими и друзьями, которые согласились перейти с ним на диету без мяса. Связанный с этим забавный случай описала его младшая дочь Александра со слов её тётки:

«Т.А. Кузминская рассказывала, как один раз она ездила в Ясную Поляну проведать “отшельников”, как она говорила. Тётенька любила покушать и когда ей давали только вегетарьянскую пищу, она возмущалась и говорила, что не может есть всякую гадость, и требовала мяса, кур. В следующий раз, когда тётенька пришла обедать, к удивлению своему, она увидела, что за ножку стула была привязана курица и рядом лежал большой нож.

— Что это? — спросила тётенька.

— Ты хотела курицу, — отвечал Толстой, едва сдерживая смех, — у нас резать курицу никто не хочет. Вот мы тебе все и приготовили, чтобы ты сама могла это сделать» (Толстая А.Л. Отец. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 309 - 310).

И раз уж речь зашла о курах, уже упомянутый толстовец Е.И. Попов вспоминал: «В Ясной Поляне был молодой, очень азартный петух. Мальчики забавлялись тем, что кричали петухом, и тогда этот петух, где бы он ни был, сейчас же являлся с намерением подраться, но, не встречая соперника, мало-помалу стал нападать на проходивших людей, даже и без вызова. Кончилось тем, что у некоторых ничего не знавших посетителей оказались спины пальто распоротыми шпорами этого азартного петуха. Это возмутило Софью Андреевну, и она как-то за обедом сказала, что этого петуха надо зарезать. Лев Николаевич заметил:

  — Но мы ведь теперь знаем характер этого петуха. Он для нас уже личность, а не провизия. Как же его резать?

  Повар Семён петуха всё-таки зарезал» (Попов Е. Отрывочные воспоминания о Л.Н. Толстом // Летописи Гос. лит. Музея. Кн. 2. Л.Н. Толстой. 1938. С. 366).

  «Куриная» тема получит интересный поворот в судьбе младшей дочери Толстого, Саши, которая через много лет, будучи уже взрослой женщиной, окажется в эмиграции в США, где на какое-то время станет фермером и будет зарабатывать на жизнь разведением кур. С яснополянского детства она обожала животных. Вот как она об этом вспоминает:

«Я очень любила животных. У меня был большой чёрный пудель Маркиз с человеческим разумом и серый попугай с розовым хвостом и человеческим разговором. Обоих я обожала. А попугай за меня мстил <секретарю Толстого> Гусеву.

Когда Гусев, со всегдашней улыбкой L'homme qui rit («человек который смеётся»), садился мне диктовать, я отворяла клетку и пускала попугая на свободу. Гусев, увлечённый не то статьей о Боснии и Герцеговине, не то борьбой с грешными чувствами, не замечал, как тихо подкрадывался к нему попугай и всползал на его ногу — выше, выше. Гусев боялся его тронуть, боялся двинуться: «Снимите вашу окаянную птицу!» — кричал он мне. А попугай, умостившись у Гусева на коленях, с криком: «ах, ах, ах ха!» — изо всей мочи долбил Гусева в колено. «Больно же! — кричал Гусев. — Больно! Снимите его!»

Но, сделав свое дело, попугай уже спускался на пол. «Дурак! — кричал он Гусеву вслед. — Дурак!» Он уже карабкался на меня и, умостившись на плече, тёрся головкой о мою щёку. «Дай лапочку, — ласково ворковал он, — дай головочку–поцеловочку». — «Мерзкая птица», — ворчал Гусев, потирая колено.

Все любили моего пуделя Маркиза, даже моя мать, вообще не любившая собак. Одна из любимых моих игр с Маркизом — это игра в прятки. Я прятала футляр от очков на шкапы, в диван, в карман отца. Пудель бегал по комнате, нюхая воздух, вскакивая на столы, стулья и, к всеобщему восторгу, залезал отцу в карман и бережно вытаскивал оттуда футляр... Вероятно, толстовцы презирали меня, сожалели, что у Толстого такая легкомысленная дочь. А отец любил Маркиза и поражался его уму. Но откуда же у меня была эта любовь к спорту, к лошадям, к собакам, жизнерадостность, даже задор? Усматривали ли “тёмные” эти черты в своём учителе? Чувствовали ли они всю силу его любви и понимания жизни во всей её безграничной широте? Отец прощал мне мою молодость. Он сам радовался уму, горячности, чуткости своего верного коня Дэлира. Бережно нёс Дэлир своего хозяина зимой, ступая верной ногой по снежной или скользкой дороге, летом — осторожно ступая по вязким болотам, через лесные заросли. Отец любил сокращать дороги и пускал коня целиной, по снегу, и когда Дэлир утопал в сугробах по брюхо, отец слезал, закидывал уздечку за стремена и пускал лошадь вперёд протаптывать путь, и Дэлир, выбравшись на дорогу, останавливался и, повернув свою породистую арабскую голову, кося умным, выпуклым глазом, ожидал своего хозяина» (Толстая А.Л. Указ. соч. С. 430).

Лошади были, наверное, главной страстью Толстого в «мире животных». Вспомним хотя бы Фру-Фру на скачках, где её гибель описана, кажется, с не меньшим чувством, чем гибель Анны Карениной: «Она была одно из тех животных, которые, кажется, не говорят только потому, что механическое устройство их рта не позволяет им этого. Вронскому по крайней мере показалось, что она поняла всё, что он теперь, глядя на неё, чувствовал. Как только Вронский вошёл к ней, она глубоко втянула в себя воздух и, скашивая свой выпуклый глаз так, что белок налился кровью, с противоположной стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с ноги на ногу. <...>

Оставалась одна последняя канавка в два аршина с водой, Вронский и не смотрел на неё, а желая прийти далеко первым, стал работать поводьями кругообразно, в такт скока поднимая и опуская голову лошади. Он чувствовал, что лошадь шла из последнего запаса; не только шея и плечи её были мокры, но на загривке, на голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала резко и коротко. Но он знал, что запаса этого с лишком достанет на остающиеся двести сажен. Только потому, что он чувствовал себя ближе к земле, и по особенной мягкости движенья Вронский знал, как много прибавила быстроты его лошадь. Канавку она перелетела, как бы не замечая. Она перелетела её, как птица; но в это самое время Вронский, к ужасу своему, почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное, непростительное движение, опустившись на седло. Вдруг положение его изменилось, и он понял, что случилось что-то ужасное».

 

 


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 266; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!