Редакторам газет «Русские ведомости» и «Новое время» 18 страница



Недаром Герцен говорил о том, как ужасен бы был Чингис‑Хан с телеграфами, с железными дорогами, журналистикой*. У нас это самое совершилось теперь. И более всего несоответствие этого заметно – именно на журналистике. Брошюру о химии взял читать сын*. Он специально занимался химией и писал диссертацию об атомистических теориях. Я тоже прочту и постараюсь понять. Очень, очень жалею о том, что ты так дурно провел лето*. Надеюсь, что совершенно здоровый, проезжая, заедешь к нам. Жена благодарит за память. Прошу передать наш привет жене.

Любящий тебя

Л. Толстой.

Я совершенно здоров, так же, как и все домашние.

 

Джорджу кеннану

 

1890 г. Августа 8. Ясная Поляна.

My dear m‑r Kennan*,

Несмотря на английское обращение, смело пишу вам по‑русски, уверенный в том, что вы, с вашим прекрасным знанием русского языка, не затруднитесь понять меня.

Не помню, отвечал ли я вам на ваше последнее письмо*. Если я этого не сделал, то надеюсь, что вы за это не сердитесь на меня.

С тех пор как я с вами познакомился*, я много и много раз был в духовном общении с вами, читая ваши прекрасные статьи в «Century», который мне удалось доставать без помарок*. Последние статьи еще не прочтены мною, но я надеюсь достать их. В последнее же время вспоминал о вас по случаю ваших, произведших такой шум во всей Европе, статей о сибирских ужасах. Часть этих статей, незамаранная, дошла до меня в журнале Стэда не помню каком: «Pall Mall Budget» или «Review of Reviews»*.

Очень, очень благодарен вам, как и все живые русские люди, за оглашение совершающихся в теперешнее царствование ужасов.

Вы, верно, слышали про страшную историю повешения в Пензе двух крестьян из 7, приговоренных к этому за то, что они убили управляющего, убившего одного из них*.Это было в газетах, и даже при том освещении, которое дано этому правительственными органами, возбуждает страшное негодование и отвращение, особенно в нас, русских, воспитанных в сознании того, что смертная казнь не существует в нашем законодательстве. Помню, сколько раз молодым человеком я гордился этим, теперь же с нынешнего царствования смертная казнь получила у нас права гражданства и без всякого суда, то есть с подобием его.

Об ужасах, совершаемых над политическими, и говорить нечего. Мы ничего здесь не знаем. Знаем только, что тысячи людей подвергаются страшным мучениям одиночного заключения, каторге, смерти и что все это скрыто от всех, кроме участников в этих жестокостях.

Разговорился я о том, что интересует вас и не может не интересовать меня: цель же моего этого письма вот какая:

Нынешней зимой появилась на Петербургской выставке передвижников картина Н. Ге: Христос перед Пилатом, под названием «Что есть истина?», Иоанн XVIII, 38. Не говоря о том, что картина написана большим мастером (профессором академии) и известным своими картинами – самая замечательная: «Тайная вечеря» – художником, картина эта, кроме мастерской техники, обратила особенно внимание всех силою выражения основной мысли и новизною и искренностью отношения к предмету. Как верно говорит, кажется, Swift, что «we usually find that to be the best fruit which the birds have been picking at»*, картина эта вызвала страшные нападки, негодование всех церковных людей и всех правительственных. До такой степени, что по приказу царя ее сняли с выставки и запретили показывать.

Теперь один адвокат Ильин (я не знаю его) решился на свой счет и риск везти картину в Америку, и вчера я получил письмо о том, что картина уехала. Цель моего письма та, чтобы обратить ваше внимание на эту, по моему мнению, составляющую эпоху в истории христианской живописи картину и, если она, как я почти уверен, произведет на вас то же впечатление, как и на меня, просить вас содействовать пониманию ее американской публикой, – растолковать ее.

Смысл картины, на мой взгляд, следующий: в историческом отношении она выражает ту минуту, когда Иисуса, после бессонной ночи, во время которой его, связанного, водили из места в место и били, привели к Пилату. Пилат – римский губернатор, вроде наших сибирских губернаторов, которых вы знаете, живет только интересами метрополии и, разумеется, с презрением и некоторой гадливостью относится к тем смутам, да еще религиозным, грубого, суеверного народа, которым он управляет.

Тут‑то и происходит разговор [Иоанна] XVIII, 33–38, в котором добродушный губернатор хочет опуститься en bon prince* до варварских интересов своих подчиненных и, как это свойственно важным людям, составил себе понятие о том, о чем он спрашивает, и сам вперед говорит, не интересуясь даже ответами; с улыбкой снисхождения, я полагаю, все говорит: «Так ты царь?» Иисус измучен, и одного взгляда на это выхоленное, самодовольное, отупевшее от роскошной жизни лицо достаточно, чтобы понять ту пропасть, которая их разделяет, и невозможность или страшную трудность для Пилата понять его учение. Но Иисус помнит, что и Пилат человек и брат, заблудший, но брат, и что он не имеет права не открывать ему ту истину, которую он открывает людям, и он начинает говорить (37). Но Пилат останавливает его на слове истина. Что может оборванный нищий, мальчишка, сказать ему, другу и собеседнику римских поэтов и философов, – сказать об истине? Ему неинтересно дослушивать тот вздор, который ему может сказать этот еврейский жидок, и даже немножко неприятно, что этот бродяга может вообразить, что он может поучать римского вельможу, и потому он сразу останавливает его и показывает ему, что об слове и понятии истина думали люди поумнее, поученее и поутонченнее его и его евреев и давно уже решили, что нельзя знать, что такое истина, что истина – пустое слово. И, сказав: «Что есть истина?» и повернувшись на каблуке, добродушный и самодовольный губернатор уходит к себе. А Иисусу жалко человека и страшно за ту пучину лжи, которая отделяет его и таких людей от истины, и это выражено на его лице.

Достоинство картины, по моему мнению, в том, что она правдива (реалистична, как говорят теперь) в самом настоящем значении этого слова. Христос не такой, какого бы было приятно видеть, а именно такой, каким должен быть человек, которого мучали целую ночь и ведут мучать. И Пилат такой, каким должен быть губернатор теперь в …..* и в Масачузете.

Эпоху же в христианской живописи эта картина производит потому, что она устанавливает новое отношение к христианским сюжетам. Это не есть отношение к христианским сюжетам как к историческим событиям, как это пробовали многие и всегда неудачно, потому что отречение Наполеона или смерть Елизаветы представляет нечто важное по важности лиц изображаемых; но Христос в то время, когда действовал, не был не только важен, но даже и заметен, и потому картины из его жизни никогда не будут картинами историческими. Отношение к Христу, как к богу, произвело много картин, высшее совершенство которых давно уже позади нас. Настоящее искусство не может теперь относиться так к Христу. И вот в наше время делают попытки изобразить нравственное понятие жизни и учения Христа. И попытки эти до сих пор были неудачны. Ге же нашел в жизни Христа такой момент, который важен теперь для всех нас и повторяется везде во всем мире, в борьбе нравственного, разумного сознания человека, проявляющегося в неблестящих сферах жизни, с преданиями утонченного, и добродушного, и самоуверенного насилия, подавляющего это сознание. И таких моментов много, и впечатление, производимое изображением таких моментов, очень сильно и плодотворно.

Вот как я разболтался. Истинно уважающий и любящий вас.

 

В. А. Гольцеву

 

1890 г. Августа 24 или 25. Ясная Поляна.

Письмецо это передаст вам, уважаемый Виктор Александрович, мой знакомый литератор А. И. Орлов. Он сделал перевод «Мыслей Паскаля». Образец его языка и перевода можно видеть в издании «Посредника», мысли Паскаля и Гоголя*.

Не напечатаете ли вы отдельным изданием или не поможете ли Орлову войти в сношения с издателем. Очень обяжете меня и будете содействовать появлению хорошего перевода Паскаля*. Что книга Алексеева?*

Любящий вас Л. Толстой.

Еще просьба: в корректуре моего предисловия в выноске 24‑й и 25‑й стр. до слов: во‑вторых, находящихся на 6‑й строке выноски 25‑й страницы, есть поправки*. Все эти поправки уничтожить и оставить, как было до поправок. Все это, разумеется, если еще не отпечатано.

 

H. H. Страхову

 

1890 г. Октября 18. Ясная Поляна.

Дорогой Николай Николаевич.

Простите, что не отвечаю на ваше письмо*, а пишу о деле, утруждаю вас просьбой. Я получил статью из Америки, которая показалась мне очень не только интересна, но полезна. Я сделал из нее извлечение и перевел приложенное в конце ее письмо. Извлечение это мне хотелось бы напечатать. Помогите мне в этом. Прежде всего представляется «Неделя» – в особенности потому, что не хотелось бы обидеть Гайдебурова, если ему это может быть приятно. Если же Гайдебурову не нужно этого извлечения, то в «Новое время». Письмо же, я думаю, нельзя напечатать потому, что признано называть неприличие, ни в «Неделе», ни в «Новом времени», хотя бы очень этого хотелось. И потому нельзя ли его пристроить в специальный журнал или газету «Врач» или т. п.*

Очень благодарен вам за книги. Все читал или скорее всеми пользуюсь. Ваши статьи, простите, прочел с грустью, хотя и понимаю ваше раздражение и удивляюсь на Соловьева*. Здоровье мое опять хорошо. И многое тщетно хочется писать.

Желаю вам здоровья и сил писать.

Любящий вас Л. Толстой.

Вчера получил письмо от Маши Кузминской. Она пишет, что вы удивляетесь на мое молчание. Пожалуйста, простите и за молчанье, и за просьбу о статье, и еще новую. Некто Богомолец, врач, жена которого на каторге по делу Киевскому политическому в 1881 году, просит, чтоб ему разрешено было приехать в Петербург хлопотать о том, чтобы поехать к жене (она кончает каторгу и должна высылаться на поселение). Ему же, мужу, хотя и не судившемуся, запрещен, вследствие его знакомств, въезд в столицы*.

Не можете ли исходатайствовать через кого‑нибудь это разрешение. Он основательно говорит, что необходимо быть самому. Он прошлого года просил и был у Дурново. Ему обещали и потом отказали. Нужно надоедать, а то забудут. Александра Михайловича я просил, но он отказался помочь мне*. Поэтому вы ему не говорите. А если у вас нет других путей, то можно бы через Александру Андреевну Толстую. Ну простите.

Ваш Л. Толстой.

 

П. А. Гайдебурову

 

1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.

Дорогой Павел Александрович!

Я предложил Льву Павловичу Никифорову перевести по‑русски роман Эдны Лайэль «Донаван», и он согласился на это и переводит или уже перевел его. Роман этот интересен по серьезности содержания: этический и религиозный вопрос в их взаимных отношениях*. Это роман вроде «Роберта Эльсмера»* и, по‑моему, даже лучше его. Что перевод хорош, в этом я не сомневаюсь, потому что знаю, что Никифоров вполне владеет и тем и другим языком.

Так вот, не напечатаете ли вы роман? Когда и какие условия?

Лев Павлович и перешлет или передаст вам это письмо.

Любящий вас Л. Толстой.

 

Л. П. Никифорову

 

1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.

Рад был получить от вас весточку, дорогой Лев Павлович*. Прилагаю письмо Гайдебурову*. Есть у меня по‑английски роман норвежца Бьернсона – очень недурной, и интересный, и новый, а верно еще не переведенный: «In God’s Way»*. Его жена читает. Когда кончит, я пришлю его вам. Я думаю, что у вас теперь есть работа. Я не помню, чтобы ваше последнее письмо оставило во мне какое‑либо другое впечатление, кроме самого хорошего. Вы пишете, что живете очень скудно; и не знаю, жалею ли вас или завидую вам. Главное дело, как переносят это ваши жена и дети?

Я рад, что «Диоген»* понравился вам.

Пока прощайте.

Любящий вас Л. Толстой.

 

А. М. Жемчужникову

 

1890 г. Ноября 14. Ясная Поляна.

Очень рад был получить твое письмо*, потому что всегда рад узнать и вспомнить о тебе, любезный друг Алексей Михайлович. Вчера получил твою поэму* и прочел ее сначала про себя, а потом вслух – домашним.

Картина семейной жизни очень милая и описание прекрасное, но мысль поэмы для меня почти непонятна: как мысль о смерти, стоящей так уже близко от нас с тобой по нашим годам, не вызывает в тебе мыслей другого порядка? Впрочем, то хорошо, что все люди разны по своему взгляду на мир – каждый смотрит с своей особенной точки зрения. Я, разумеется, совершенно согласен на посвящение поэмы мне*. А ведь ты ездишь в столицы мимо нас, почему же ты не заедешь?* Мы были бы очень рады, и тебе не стоило бы большого труда. Я всегда дома. Можно поехать из Тулы, из Ясенков и из Козловки. Если из Козловки, то надо написать или телеграфировать, чтоб выслать, потому что там нет лошадей. Надеюсь, до свиданья.

Любящий тебя

Л. Толстой.

 

В. М. Грибовскому

 

1890 г. Ноября 21. Ясная Поляна.

Дорогой Вячеслав Михайлович,

Мысли издания народного журнала нельзя не сочувствовать*, но, во‑1‑х, я очень занят теперь другими делами, а времени до смерти уже мало, во‑2‑х, главное, издание хорошего по направлению народного журнала у нас будет не изданием, а танцеванием на канате, конец которого может быть только двух родов – оба печальные – компромиссы с совестью или запрещение.

Журнал нужен такой, который просвещал бы народ, а правительство, сидящее над литературой, знает, что просвещение народное губительно для него, и очень тонко видит и знает, что просвещает, то есть что ему вредно, и все это запрещает, делая вид, что оно озабочено просвещением: это самый страшный обман, и надо не попадаться на него и разрушать его.

Вот написать краткий критический обзор священного писания, что вы делали, – хорошее дело. Картину Ге я считаю картиной, составляющей эпоху в живописи.

Прощайте. Желаю вам всего хорошего – главное, спокойно плодотворной работы, такой, которой бы никто не мешал и не мог помешать, – это работа над собой. Она же и сама бывает плодотворная в смысле воздействия на других: так мир устроен.

Любящий вас*.

 

Л. Л. Толстому

 

1890 г. Ноября 30. Ясная Поляна.

Не отвечал тебе тотчас*, милый друг, оттого, что ездил в Крапивну*, а потом суета сделалась приездом и нездоровий. Мама немножко нездорова, и Миша очень – вроде тифа, и Борель тоже; да и самому 2‑й день нездоровится, голова болит. Статью не надо печатать и не надо также писать*. Если неприятны бестолковые и ложные суждения, то лучшее средство, чтобы их было как можно меньше, ничего не отвечать, как я всегда и делал и считаю даже нужным делать. Кроме того, отвечать значит идти против принятой мною издавна системы. Теперь повести: я на месте Цертелева тоже не напечатал бы ее*. Главное, два недостатка: герой неинтересен, несимпатичен, а автор относится к нему с симпатией, а другое – неприятно действует речь студента, и его поучение ненатурально. Несимпатичен герой тем, что он барчук и не видно, во имя чего он старается над собой, как будто только для себя. И оттого и его негодование слабо и не захватывает читателя.

У тебя, я думаю, есть то, что называют талант и что очень обыкновенно и не ценно, то есть способность видеть, замечать и передавать, но до сих пор в этих двух рассказах* не видно еще потребности внутренней, задушевной высказаться, или ты не находишь искреннюю, задушевную форму этого высказывания.

В обоих рассказах ты берешься за сверхсильное, сверхвозрастное, за слишком крупное. Я не буду отстаивать своего мнения, я стараюсь только, как умею, высказать то, что думаю. Попытайся взять менее широкий, видный сюжет и постарайся разработать его в глубину, где бы выразилось больше чувства, простого, детского, юношеского, пережитого. Пишу, чтобы не откладывать, а у меня голова болит. В другой раз яснее бы выразил. Да еще поговорим, живы будем.

Целую тебя.

 

Н. С. Лескову

 

1890 г. Декабря 3. Ясная Поляна.

Получил ваше и последнее письмо*, дорогой Николай Семенович, и книжку «Обозрения» с вашей повестью*. Я начал читать, и мне очень понравился тон и необыкновенное мастерство языка, но… потом выступил ваш особенный недостаток, от которого так легко, казалось бы, исправиться и который есть само по себе качество, а не недостаток – exubérance* образов, красок, характерных выражений, которая вас опьяняет и увлекает. Много лишнего, несоразмерного, но verve* и тон удивительны. Сказка все‑таки очень хороша, но досадно, что она, если бы не излишек таланта, была бы лучше.

Намерение ваше приехать к нам с Гольцевым, кроме большого удовольствия, во всякое время нам ничего доставить не может*.

Ге был еще у нас, когда пришло ваше последнее письмо, и мы вместе с ним смеялись вашему описанию*. Но тут, кроме смеха, дело очень интересное и знаменательное. Когда увидимся, поговорим.

Так до свиданья. Любящий вас

Л. Толстой.

 

H. H. Ге (отцу)

 

1890 г. Декабря 18. Ясная Поляна.

Получил ваше письмо*, дорогой друг, то есть к Маше, в то время, как сам каждый день собирался писать вам. Писать нет ничего особенного, а просто хочется, чтобы вы с Колечкой помнили меня и знали, что я вас помню и люблю. Известия от вас хорошие и те, которые от вас, и те, которые мне передал Поша о Колечке и его жизни. От вас известия хороши и о том, что Колечка собирается приехать, и о том, что Элпидифоровна* хорошо устроилась и хорошо себя чувствует, и о том, что работается*. Это большое счастье, когда работается с верой в свою работу, счастье, которое когда дается, чувствуешь, что его не стоишь. У нас все это последнее время темные посетители: Буткевичи, Поша, Русанов, Буланже, Попов, Хохлов, которые еще теперь здесь. Поминаю ваши слова, что человек дороже полотна, и тем заглушаю свое сожаление о медленном движении моей работы, которая разрастается и затягивает меня*. А за ней стоят другие, лучшие, ждут очереди, особенно теперь, в это зимнее, самое мое рабочее время. Вчера получил «Review of Reviews», в котором статья Диллона о вас* и ваш портрет Ярошенки, «Тайная вечеря», «Выход с тайной вечери», «Милосердие», «Петр и Алексей» и «Что есть истина?». Диллон был у нас и рассказывал, что и в Англии последняя картина понравилась. Что пишет Ильин? Где он? Как бы опять не замучал вас*. У нас все здоровы и благополучны, Лева и Таня уехали к Илье. Поша был принят хорошо и оставил нам самое радостное, чистое впечатление. Колечке, Рубану, Зое*, Элпидифоровне и прежде всех Анне Петровне передайте мой привет и любовь. Читаю я теперь в свободное время книгу Renan «L’avenir de la science»* – это он написал в 48 году, когда еще не был эстетиком и верил в то, что единое на потребу. Теперь же он сам в предисловии с высоты своего нравственного оскопления смотрит на свою молодую книгу. А в книге много хорошего. Чертков просил написать или поправить тексты к картинам, и представьте, что, попытавшись это исполнить, я убедился больше, чем когда‑нибудь, что эти выбранные лучшие по содержанию картины – пустяки. К евангельской картине могу пытаться писать текст – выразить то, как понял художник известное место, а тут – хоть «Осужденный»* или «Повсюду жизнь»* очень хорошие картины, но не нужные, и нечего писать о них. Всякий, взглянув на них, получит свое какое‑либо впечатление, но одного чего‑нибудь ясного, определенного она не говорит, и объяснение суживает значение ее, а углублять нечего. Может быть, вы поймете, хотя не ясно. Целую вас всех.


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 153; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!