Неразрушенное  время. Александр Самойленко 2 страница



ВОТ, НАПРИМЕР….


Рассказ

Я работаю матросом на стояночном судне. Чернорабочим. Зато - сутки через троё. Весь день красишь километрами, выполняешь команды какого-нибудь малоинтеллектуального начальника, спишь ночью полчаса, возвращаешься домой постаревшим лет на десять, но зато — сутки через троё! Послевахтенный день отдохнешь, а следующие два дня подряд твои — пиши...
Красить километрами? Тяжело, но ничего, можно. Подчиняться ограниченному человеку? Ничего, бывало и хуже. Прочищать забитые до краев унитазы в туалете? А-а, нетрудно...
Нетрудно, пока не вспомнишь — да это ведь я! Человек уже довольно средних лет, на заре третьего тысячелетия новой эры!

Вот, например, мы красим. Солнце, жара, пот заливает глаза. Мы красим фальшборт, контрфорсы, релинги. Нужно наклоняться, подлазить и перелазить, перевешиваться через борт. Послеобеденная пища давит на желудок. Покалывает сердце. В каюте внизу еще похрапывает боцман. Через полчаса он явится и скажет: «Ребята, давайте, нажимайте, это всё сегодня надо закончить». И сгинет. Пойдет собирать себе из отходов доски па дачу.
А в каюте наверху сидит капитан, уставившись в газету, которую он с утра, уже проштудировал раза на три. Капитан — это почти условно. Потому что и судно наше — тоже почти условно. Оно не ходит в рейсы, у него нет машины. Это плавмастерские.
Есть здесь ещё главный инженер и другие начальники и рабочие. У них свои дела, цеха, планы и дисциплина. А мы как бы отдельно, обслуга, тихое болото. Что делает капитан? Вечером он примет ключи от цехов. Раз в месяц составит для нас табель на зарплату. Он или кто-нибудь ещё из трех других штурманов. Они тоже работают по суткам. «Работают»...
Капитану сорок семь. Старше меня на десять лет. Уже на пенсии. Пенсия его в два раза больше моей зарплаты. Зарплата тоже больше в два раза.

«Нет, не нужно думать об этом. Все преходяще. Законы создают люди и отменяют люди. Все постепенно меняется, идёт к разумному...» — говорю я мысленно себе. Но помимо воли мне представляется капитан, сидящий сейчас в прохладной, с вентилятором, каюте. Почему-то он видится мне самодовольным, поглаживающим тугой животик и тайком похихикивающий: «Красьте, красьте, дураки! А я вот как ловко устроился! Хи-хи...»

Мне воображается очередное профсоюзное собрание, где они, солидные представительные мужи, будут сидеть с серьёзными начальственными физиономиями и говорить: «Мы сделали!..» Будут решать — кому из нас дать в этом месяце премию, кого поругать. Они будут изобретать дела на следующий месяц. Дела для нас, но не для себя.
«Ну хорошо, — говорю я себе. — Каждый из нас стремится жить лучше, иметь престижную профессию, хорошие условия труда и побольше зарплату. Жизнь-то одна. Если бы я был на их месте? Отсиделся, отоспался сутки, а трое суток? Рыбалка? Дача? Протирать тряпочкой новенькую машину? И это всё? Жизнь-то одна...»

— Ужахнуться можно! И кто это выдумал такие должности?! — кивает головой в сторону мостика Григорий Палыч, мой напарник. Оказывается, мы думали об одном и том же!
Мы красим. Мы ненавидим и солнце, и наши кисти, и вонючую краску, и боцмана с капитаном. Но постепенно мы входим в азарт. Нам хочется сделать быстрее и больше. Красивее и качественнее. Мы понимаем, что наша работа мелка и незначительна, но мы знаем, что она все-таки нужна. Мы оберегаем судно от ржавчины, продлеваем ему срок жизни. Кто-то должен это делать. И мы делаем.

Впрочем, вряд ли мы думаем так в это время. Просто в нас вселяется нечто раздражающе противоречивое, с чем нужно бороться, соревноваться, словно кому-то доказывать. И мы соревнуемся, боремся, доказываем. Кто быстрее из нас двоих, и кто лучше красит? Это получается почти нечаянно, подсознательно, врождённый дух соревнования движет нами. Мы боремся с беспощадным солнцем и собственными физическими возможностями и невозможностями. Мы что-то хотим доказать бездельникам капитану и боцману. Мы, в конце концов, живые, противостоим вечно наступающему мертвому хаосу железной ржавчины, наперекор нашей маленькой зарплате, робе, скользящим мимо нас женским взглядам...

«Ужахнуться». Самобытное словечко...» — пробуждается мое творческое «я», дремавшее в послеобеденной сонливой рабочей тупости.
И я начинаю. Начинаю со здоровья.
— Неужели не трудно, Григорий Палыч? Как сердце, голова? - Наше общение сначала развертывается из простых общих фраз. Ими мы прощупываем друг друга, взаимно проверяем способности собеседника, угадывая уровень возможного разговора. Ведь нас так много разделяет. Григорию Палычу семьдесят три года! Сегодня наша первая совместная вахта, до этого мы работали в разных.

Я узнаю, что сердце он ещё не «чуйствует», голова немного «чумовеет» от жару, а вот ноги побаливают.
Григорий Палыч старше нашего государства на несколько лет!
— Поживешь подольше и узнаешь побольше, — бодро и оптимистично говорит о своем возрасте старик.
Наверное, нам обоим интересно соприкоснуться поближе. Может быть, в общении со мной Григорий Палыч чуть-чуть омолодится, память чуть-чуть прибавит ему ушедших сил. А я тоже попробую позаимствовать у него удивительной живучести и не ломающейся жизненной стойкости.

Разговор наш прост и бесхитростен, мужской, без высоких излияний и тонких откровений. Этому не способствуют ни наша грубая работа, ни жёсткая, заляпанная краской и мазутом роба. Но я между фраз, как между строк, попытаюсь прочесть истинного Григория Палыча, услышать за рядовыми словами тайны его бытия, то, что он думает и чувствует, когда остается один.

Конечно, мы шагаем туда, к истокам, к его молодости. Мы посещаем его деревушку где-то под Барнаулом, его дом и родителей. Встречаемся с девчонкой — соседкой Надюхой, на которой он едва не женился. Мы попадаем в армию, еще довоенную, и Григорий Палыч, небольшого роста, крепенький, с розовым, здорового цвета лицом и несходящей приветливой улыбкой, даже натурально показывает, как маршировал, делал разворот «крутом» и отдавал «честь».
Мы добровольцем идём на войну, шофером. И однажды (веришь, нет, ну как в кино!) нечаянно заезжаем в расположение врага, но успеваем удачно развернуть свою «Полуторку» и удрать от фрицев.
Мы получаем медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды. После войны колесим по стране. Рубим в шахте уголек и валим лес в тайге.
Перед нами проходит ряд женских образов. О-о! И мы когда-то были рысаками! Мы даже вспоминаем некоторые пикантные подробности...
Потом хороним брата. Он много моложе, но пил. Умер от сердца за рычагами трактора на поле. Хороним отца, мать.

И, наконец, Григорий Палыч подходит к самому тяжёлому и неизгладимому воспоминанию — гибели жены. Восемнадцать лет назад её сбила машина. Лицо старика мгновенно меняется — грустнеет, стареет. Наплывами век он прикрывает повлажневшие глаза, стесняясь показать мне свою слабость. Треснувшим голосом скупо пересказывает страшные подробности, заново переживая их. Описывает, как ходил в больницу к жене — она прожила еще целый месяц.

«Вот она, твоя тайна, твоя незаживающая рана! Восемнадцать лет не стали бальзамом для нее! Наоборот, чем дальше, тем большее одиночество, меньше остается ровесников, всё горше и тяжелее ощущается утрата жены! Годы и годы прошли без нее! Одинокие годы... Сколько раз ты лежал с открытыми в темноте глазами и просил прощения у неё за что-то и плакал...»

Я кое-что уже слышал о Григории Палыче. Говорят, он всем рассказывает о жене. Смерть её так подействовала на его память и ум, что он иногда путается в самых простых вещах.
— Знаешь, дорогой, — говорит Григорий Палыч. «Знаешь, дорогой» — это его постоянная сопутствующая приговорка. — У жены было золото на руках — два перстня и кольцо обручальное. Так я ходил цельный месяц к ней в больницу, а не сказал: «Аня, ты сыми кольца, отдай мне». Не сказал... Не по-мужчински же это ведь, правда?
— Ну да, конечно, ясно дело... — говорю я, чтобы что-то ответить, а сам неприятно поражаюсь и грустно смотрю, как сверзается Григорий Палыч с высокого пьедестала любви и одиночества, на который я его только что воздвиг, и плюхается жирно, со жваком в вечное стоячее плотское и мелочное мирское болото. А через секунду туда же шмякаюсь и я. Потому что и сам только что возносился с Григорием Палычем ввысь, а когда он полетел вниз, то и в моей памяти зашевелились похожие ситуации, пусть и не столь контрастные, но... Высокое и низкое, альтруизм и мелочность — как это спаяно в нас!

— Так перстни и украли. В больнице али в морге... — искренне сокрушается Григорий Палыч. Через восемнадцать лет.
Моё творческое «я» вовсю работает, бессознательно, автоматически регистрирует «параметры» Григория Палыча. Вот он слегка макает кисть в краску и долго растирает её, хотя это довольно тяжело, проще было бы мазать погуще. «Экономит», — думаю я. Но на самом деле я даже не думаю, а лишь регистрирую. Я уже изучил типы улыбок Григория Палыча. Вот скромная, заискивающая. Чуть видны передние кривенькие жёлтые зубки, воздух через них слегка втягивается — «ифь», приговаривается при этом: «Хи-хи, да чё там, хи-хи».
Вот дежурная, невнимательная, губы лишь немного растянуты, лицо плоское и равнодушное, как постный оладик. А вот победная, самоуверенная. Тугие щёчки натягиваются до блеска, опять «ифь» через губы, и прибавляется: «Знаешь, дорогой, ха-ха».

На какое-то время я как будто исчезаю сам для себя. Невидимым микробом проникаю в Григория Палыча и там размножаюсь, пытаясь везде пролезть, стать самим Григорием Палычем. Но и этого мне мало. Насытившись, словно паразит, чужой кровью и отвалившись от тела, на десерт пытаюсь прощупать психологические границы сегодняшних возможностей старика. Задаю вопросы потоньше, посложнее: о его мнении о науке, о космосе, о человеке как явлении...
Но границы, увы, близки, быстро наступает предел непонимания. Григорий Палыч говорит опять о внешнем, о сегодняшнем, о себе. И к моему удовольствию снова начинает взбираться на пьедестал!

— Знаешь, дорогой, иной раз всю ночь не сплю, лежу, думаю о людях, о жизни, о непорядках. С возраста, как с горы — много видишь! Хочется иной раз такое сделать!.. Ну как будто всё можешь, всё понимаешь. А силов-то уж нету.
«А может быть, не так они и близки — границы?» — думается мне.
Я узнаю, что Григорий Палыч ещё надеется встретить «каку-нибудь приличну женчину», что ему хотелось бы «отдавать ей всю получку» и что на книжке у него крепкая пятизначная сумма.

— Зачем же вы работаете? Ведь тяжело? — спрашиваю я и вспоминаю предстоящую ночь. Мы делим ее наполовину — один спит, другой у трапа на вахте. Но что за сон, когда ждёшь, что вот-вот придут будить.
— Не могу я дома сидеть, привык работать, двигаться. Да знаешь, дорогой, хочется каку-никаку пользу приносить людям.
Григорий Палыч вновь забрался на свой пьедестальчик идеального, а я вижу другого Григория Палыча. Того, что приходит сюда, на пээмку — так мы зовем свои плавмастерские — в те дни, когда ветер западный и к восточному берегу бухты Золотой Рог пригоняет вместе с жирным толстым слоем мазута всякую дрянь: доски, щепки, отбросы пищи и, конечно, бутылки. Их-то Григорий Палыч и вылавливает в ядовитой клоаке специальным, сшитым из рыбацкой капроновой сетки сачком, насаженным на легкий и длинный бамбуковый шест.
Но эта вспомнившаяся информация о старике на сей раз никуда его не сверзает. Передо мной обыкновенный человек из плоти и крови, а не какой-нибудь картонный фальшивый герой из конъюнктурно-макулатурного романчика. И любопытен он мне не только своей жизнью, прошедшей в других временах и пространствах, но и своими противоречиями.
«Как интересен человек! — ликует мое творческое «я». — Ужахнуться можно!»

Трубка

Александр Самойленко

Т Р У Б К А
Рассказ

В туалете, в коридорчике, у нас курилка. Две раковины, в углу бачок с отбросами, консервными банками, с кровавыми и гнойными бинтами... И мы — постоянно видоизменяющийся, текучий коллектив. Без имен и фамилий, по нескольку раз в сутки, с утра и до утра, мы собираемся здесь как по обязанности. Как странные ученики в странном, с туалетными запахами, классе. В классе, который, оказывается, реальнее всех остальных, пройденных до сих пор.

И если у тебя завтра операция или рядом сидит человек и для него этот «класс» последний — наука жить и умирать постигается быстро. И новички, во всем еще от мира сего, через неделю уже не отворачиваются от гнойных бинтов в бачке и от горшков, которые тут же, в раковинах, моют санитарки.
Через неделю уже и какой-нибудь солидный дядя с очень начальственной физиономией, с задранным кверху носом и в дорогом спортивном костюме, а не в безобразной казенной пижаме, уже этот дядя беседует себе по-свойски и более-менее откровенно с каким-нибудь простоватым на вид мужичком-работягой и не упоминает больше: «Я-то в эту неведомственную больницу попал совершенно случайно...»
Здесь и возраст почти не разделяет — болезням все возрасты покорны. И только те, у кого уже нет никаких надежд отсюда выйти, держатся как-то особняком, на отлёте, словно уже стоят у доски где-то в самом-самом окончательном, невидимом и еще неведомом для остальных классе...

В курилке постоянно меняются лидеры-ораторы. Сейчас популярен Хоттабыч — худой старичок с длинными прямыми седыми волосами, в линялой зелёной пижаме и с тросточкой. Он любит рассказывать смешные истории из своей молодости, очевидно, пытаясь тем самым себя подбодрить.
Мы бдим в трехчасовой глухой ночи. Коридорчик переполнен. В палатах гибельная духота. И храпуны. От универсального лекарства димедрола — лишь судорожно сводит ноги, а сна нет. Шесть храпунов в нашей палате изощряются в бульканьях, переливах и прочих звуковых нюансах. А мы, четверо нехрапящих, сидим здесь, в курилке. И остальной народ по этим же причинам бодрствует. Хоттабыч в ударе:
— А то еще дело было. Молодой был, горячий. Ну значит, познакомился с одной девицей. Лето, время к вечеру, куда с ней? А тут рядом стадион. А вечером стадион всегда закрыт. Ну мы, значит, с девицей нашли дырку в заборе и потихоньку в неё проникли. Трибуны пустые, места много, сидим, беседуем. Я её уже за руку взял. А на этой руке, на пальце, тоись, у неё, значит, перстень золотой надёван. Ну, я руку энту, значит, всё глажу и ближе к себе притягиваю. А дело к сумраку двигается, темнеет. А девица глупая какая-то попалась, неустойчивая. Показалось ей, что это я к её драгоценному перстню подбираюсь. Ну, и как заорёт она ни с того ни с сего дурным голосом: «Убивают!!! Раздевают!!!»
И откуда ж ни возьмись, выскакивают два здоровенных молодых сторожа! По виду прямо-таки всемирные спортсмены. Ну, что мне делать? До дырки в заборе не успею — там уже один из них караулит. Выскакиваю я, значит, прямо на поле и режу изо всех сил по беговой дорожке. А эти тунеядцы за мной. А я от них. И так чешем. А я что, худой, как этот самый спинтер. Спринтер, вернее. А они, наверное, штангисты.
Поняли они, что так меня не возьмёшь, и разделились. Один за мной, а другой навстречу. А девица, зараза, орёт ещё: «Ловите его, хватайте!» Может, она их знакомая была? Ну, вижу, дело табак. Деться некуда. Только на забор. А он не меньше метров шесть. И пересиганул я за территорию, значит, через этот самый забор. Как это у меня выш...

Вдруг, прервав рассказ Хоттабыча, в открытое окно врывается вопль, потрясающий весь двенадцатиэтажный больничный корпус:
— А-а-а!!! Мне больно-о!!!
Только тембр от женского голоса, а всё остальное в нём не человеческое и даже не животное — словно кусок плоти самой покалеченной Природы проорал, побив рекорды горловых децибел. В напряжённом неприятном молчании Хоттабыч набивает табаком трубку.
— Да-а, вот она, жизнь... — говорит кто-то, сидящий в туалете на унитазе. Но никто не желает продолжать эту слишком понятную тему.
— А сколько ж лет ты, старина, куришь? — спрашивает дружески-уважительно один из молодых слушателей у Хоттабыча, не столько, вероятно, интересуясь курительным стажем старика, сколько пытаясь отвлечься от жуткого, только что прозвучавшего и продолжающего звучать ещё в ушах женского крика.
— Курю-то я сорок пять лет. — Старик смачно пыхает дымом. — Но вот как начал я энтим вредным делом баловаться — это уже отдельная история. Не смешная. Даже, можно сказать, грустная. Это было под Москвой. Отогнали мы фрицев на сто двадцать километров от столицы. Сидим, отдыхаем, значит. А не жрамши уже суток трое. Как бои шли, так и не до того было. Ну, там сухарь какой грызанёшь, и всё. Так вот, затишье, значит. Кухня наша хрен его знает где отстала, а мы сидим. А надо заметить, что между нами и немцами образовалась нейтралка в целых пять километров. Ну, думаю, чё сидеть-то? Жрать-то хоцца...
— А что, дедуля, небось, бывало страшновато на войне, а? — перебивает вновь подошедший молодой куряка.
— Страшновато? Всяко бывало. Бежишь в атаку, знаете, как в кино показывали: «За Родину! За Сталина!!! А-а-а!!!» Бежишь, а у самого слёзы текут, да никто не видит их. И сам не замечаешь. За этими словами-то и город твой, и дом, и родители, и девчонка, за которой бегал...
— «За Сталина»?.. — саркастически спрашивает молодой.
— Э-э, юноша! — Дед, прищурившись, насмешливо смотрит на молодого. — Начитались вы газет. Хорошо бы свалить всё на одного... Да я не оправдываю! У нас мать как забрали в тридцать седьмом, так мы её больше и не видели. Я-то постарше уже был, а вот сестрёнка младшая... Всего четыре годика... Всё спрашивала: а где мама? Всё ждала. Не дождалась, умерла недавно, сама уж давно в бабушках. А нам сказали тогда: десять лет, дескать, ей на поселение без права переписки. Ну, мы и ждали. Отец не выдержал, запил и умер. А я вот только недавно узнал, сообщили: её ещё тогда, в тридцать седьмом расстреляли... Ни за что...
Спросите, а где же остальные были? Народ? Отчего так? Может, рабы мы ещё? Рабская наша психология? Но вот возьмите: немцы — какая культурная развитая нация была. И откуда же у них взялась такая дикость нечеловеческая, что они в лагерях творили? Не знаю. Много думал про это. Или вот Кампучия... Поубивали друг друга мотыгами - миллионы... Может, микробы какие бродят по Земле? Жестокости?..

Вы спрашиваете, страшновато ли было на войне? Страх — он разный. Бежишь в атаку, а рядом с тобой косит товарищей, только уж не как в кино: трах-бах, упал, и всё. Нет, не так. Разрывает людей на части, мозги летят и... Э-э, не всё рассказать можно. Да и не нужно. И вот, понимаешь, бежишь, а краем глаза эти жуткие смерти замечаешь. И вдруг страх нападёт. Тут ты и залёг. Падаешь и лежишь. А другие бегут. И тебя что-то поднимает. Не то, что там совесть, долг, сознательность. Или трибунал. Всё вместе оно в тебе где-то сидит, конечно. Но что-то всё-таки другое поднимает тебя. Есть что-то выше в нас, название ему, наверное, никогда не придумают. И подскакиваешь, бежишь и «А-а-а!!!» Вот так, примерно, как эта сейчас на всю больницу кричала...

Старик затягивается, выпускает дым, и лицо его, худое, остроносое, обычно какое-то смешное, сейчас далекое, бывалое, и взгляд светлых выцветших глаз размытый и неопределенный.
— Но я вам вот что скажу — страшна не смерть. Не знаю, может, это только со мной такое случалось... Молодой был, стеснялся у других поспрошать. Два случая у меня таких было. Первый раз еще на финской, под Выборгом. Я радистом был. Мы в разведке огонь корректировали. Восемь человек, я девятый. Меня зарыли в дыру, берегли как драгоценность. Лейтенант сказал: «Чтобы ни случилось — сиди. Вылезешь — пристрелю лично».
На моих глазах всех восьмерых поубивало, поразрывало, раскидало по брустверу. А я сижу, вызываю огонь своих же батарей на себя. Так надо было. И всё во мне исчезло — нет будто ни тела, ни мыслей, ни страху, ни ненависти. Будто и не человек я, а машина. Как их сейчас называют?.. Склероз...
— Робот, — подсказывают в курилке.
— Вот-вот. Только ещё хуже. Где-то далеко всё же чувствуешь, что и ты был когда-то человеком, а сейчас у тебя его забрали, и нету у тебя ни родственников, ни прошлого, ничего. Машина...
Лейтенанту дали Героя. Посмертно. А ко мне после войны писатель один приехал и записал мой подробный рассказ про этот случай. Я потом его книжку купил — про тот бой, про лейтенанта и наших ребят. Ох и наврал же писатель! Всё у него красиво, и всё не так! Я обиделся и написал в «Военное издательство». Они мне ответили. Извинились, и все. А книжка осталась... И киног сняли - "Вызываю огонь на себя". Брехня. Некрасивое это дело — война. Мерзкое. И не благодарное. Сколько я повоевал, чудом жив остался, а подыхаю вот в нищете, зубы вставить не могу, к кому только ни обращался... А-а...


Дата добавления: 2019-09-13; просмотров: 136; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!