Легенда о старухе, искавшей плотника 1 страница



 

Домик мой, на склоне, в Назарете,

почернел и трескается в зной.

Дождик ли стрекочет на рассвете, —

мокну я под крышею сквозной.

Крыс-то в нем, пушистых мухоловок,

скорпионов сколько… как тут быть?

Плотник есть: не молод и не ловок,

да, пожалуй, может подсобить.

 

 

День лиловый гладок был и светел.

Я к седому плотнику пошла;

но на стук никто мне не ответил,

постучала громче, пождала.

А затем толкнула дверь тугую,

и, склонив горящий гребешок,

с улицы в пустую мастерскую

шмыг за мной какой-то петушок.

 

 

Тишина. У стенки дремлют доски,

прислонясь друг к дружке, и в углу

дремлет блеск зазубренный и плоский

там, где солнце тронуло пилу.

Петушок, скажи мне, где Иосиф?

Петушок, ушел он, — как же так? —

все рассыпав гвоздики и бросив

кожаный передник под верстак.

 

 

Потопталась смутно на пороге,

восвояси в гору поплелась.

Камешки сверкали на дороге.

Разомлела, грезить принялась.

Все-то мне, старухе бестолковой,

вспоминалась плотника жена:

поглядит, бывало, молвит слово,

улыбнется, пристально-ясна;

 

 

и пройдет, осленка понукая,

лепестки, колючки в волосах, —

легкая, лучистая такая, —

а была, голубка, на сносях.

И куда ж они бежали ныне?

Грезя так, я, сгорбленная, шла.

Вот мой дом на каменной вершине, —

глянула и в блеске замерла…

 

 

Предо мной, — обделанный на диво,

новенький и белый, как яйцо,

домик мой, с оливою радивой,

серебром купающей крыльцо!

Я вхожу… Уж в облаке лучистом

разметалось солнце за бугром.

Умиляюсь, плачу я над чистым,

синим и малиновым ковром.

 

 

Умер день. Я видела осленка,

петушка и гвоздики во сне.

День воскрес. Дивясь, толкуя звонко,

две соседки юркнули ко мне.

Милые! Сама помолодею

за сухой, за новою стеной!

Говорят: ушел он в Иудею,

старый плотник с юною женой.

 

 

Говорят: пришедшие оттуда

пастухи рассказывают всем,

что в ночи сияющее чудо

пролилось на дальний Вифлеем…

 

<1922>

 

 

Невеста рыцаря

 

Жду рыцаря, жду юного Ивэйна,

и с башни вдаль гляжу я ввечеру.

Мои шелка вздыхают легковейно,

и огневеет сердце на ветру.

Твой светлый конь и звон его крылатый

в пыли цветной мне снится с вышины.

Твои ли там поблескивают латы

иль блеска слез глаза мои полны?

Я о тебе слыхала от трувэра,

о странствиях, о подвигах святых.

 

 

Я ведаю, что истинная вера

душистей роз и сумерек моих.

Ты нежен был, — а нежность так жестока!

Одна, горю в вечерней вышине.

В блистанье битв, у белых стен Востока,

таишь любовь учтивую ко мне.

Но возвратись… Пускай твоя кольчуга

сомнет мою девическую грудь…

Я жду, Ивэйн, не призрачного друга, —

я жду того, с кем сладостно уснуть.

 

<1922>

 

 

Пегас

 

Гляди: вон там, на той скале — Пегас!

Да, это он, сияющий и бурный!

Приветствуй эти горы. День погас,

а ночи нет… Приветствуй час пурпурный.

Над крутизной огромный белый конь,

как лебедь, плещет белыми крылами, —

и вот взвился, и в тучи, над скалами,

плеснул копыт серебряный огонь.

 

 

Ударил в них, прожег одну, другую

и в исступленном пурпуре исчез.

Настала ночь. Нет мира, нет небес, —

все — только ночь. Приветствуй ночь нагую.

Вглядись в нее: копыта след крутой

узнай в звезде, упавшей молчаливо.

И Млечный Путь плывет над темнотой

воздушною распущенною гривой.

 

<1922>

 

 

Петербург

 

Он на трясине был построен

средь бури творческих времен:

он вырос — холоден и строен,

под вопли нищих похорон.

Он сонным грезам предавался,

но под гранитною пятой

до срока тайного скрывался

мир целый, — мстительно-живой.

Дышал он смертною отравой,

весь беззаконных полон сил.

 

 

А этот город величавый

главу так гордо возносил.

И оснеженный, в дымке синей

однажды спал он, — недвижим,

как что-то в сумрачной трясине

внезапно вздрогнуло под ним.

И все кругом затрепетало,

и стоглагольный грянул зов:

раскрывшись, бездна отдавала

зaвopoженныx мертвецов.

 

 

И пошатнулся всадник медный,

и помрачился свод небес,

и раздавался крик победный:

"Да здравствует болотный бес".

 

Россия

 

Плыви, бессонница, плыви, воспоминанье…

Я дивно одинок. Ни звука, ни луча…

Ночь за оконницей безмолвна, как изгнанье,

черна, как совесть палача.

Мой рай уже давно и срублен, и распродан…

Я рос таинственно в таинственном краю,

но Бог[3] у юного, небрежного народа

Россию выхолил мою.

 

 

Рабу стыдливую, поющую про зори

свои дрожащие, увел он в темноту

и в ужасе ее, терзаньях и позоре

познал восторга полноту.

Он груди вырвал ей, глаза святые выжег,

и что ей пользы в том, что в тишь ее равнин

польется ныне смрад от угольных изрыжек

Европой пущенных машин?

 

 

Напрасно ткут они, напрасно жнут и веют,

развозят по Руси и сукна, и зерно:

она давно мертва, и тленом ветры веют,

и все, что пело, сожжено.

Он душу в ней убил. Хватил с размаху о пол

младенца теплого. Вдавил пятою в грязь

живые лепестки и, скорчившись, захлопал

в ладоши, мерзостно смеясь.

 

 

Он душу в ней убил — все то, что распевало,

тянулось к синеве, плясало по лесам,

все то, что при луне над водами всплывало,

все, что прочувствовал я сам.

Все это умерло. Христу ли, Немезиде

молиться нам теперь? Дождемся ли чудес?

Кто скажет наконец лукавому: изыди?

кого послушается бес?

 

 

Все это умерло, и все же вдохновенье

волнуется во мне, сгораю, но пою.

Родная, мертвая, я чаю воскресенья

и жизнь грядущую твою!

 

<1922>

 

 

Снежная ночь

 

Как призрак я иду, и реет в тишине

такая тающая нега, —

что словно спишь в раю и чувствуешь во сне

порханье ангельского снега.

Как поцелуи губ незримых и немых,

снежинки на ресницах тают.

Иду, и фонари в провалах кружевных

слезами смутными блистают.

Ночь легкая, целуй, ночь медленная, лей

сладчайший снег зимы Господней, —

да светится душа во мраке все белей,

и чем белей, тем превосходней.

Так, ночью, в вышине воздушной бытия,

сквозь некий трепет слепо-нежный

навстречу призракам встает душа моя,

проникшись благодати снежной.

 

<1922>

 

 

Суфлер

 

С восьми до полночи таюсь я в будке тесной,

за книгой, много раз прочитанной, сижу

и слышу голос ваш… Я знаю, — вы прелестны,

но, спутаться боясь, на вас я не гляжу.

Не ведаете вы моих печалей скрытых…

Я слышу голос ваш, надтреснутый слегка,

и в нем, — да, только в нем, а не в словах избитых,

звучат пленительно блаженство и тоска.

Все так недалеко, все так недостижимо!

Смеетесь, плачете, стучите каблучком,

вблизи проходите, и платье, вея мимо,

вдруг обдает меня воздушным холодком.

А я, — исполненный и страсти и страданья,

глазами странствуя по пляшущим строкам, —

я кукольной любви притворные признанья

бесстрастным шепотом подсказываю вам…

 

<1922>

 

 

Finis *

 

Не надо плакать. Видишь, там — звезда,

там — над листвою, справа. Ах, не надо,

прошу тебя! О чем я начал? Да,

— о той звезде над чернотою сада;

на ней живут, быть может… что же ты,

опять! Смотри же, я совсем спокоен,

совсем… Ты слушай дальше: день был зноен,

мы шли на холм, где красные цветы…

Не то. О чем я говорил? Есть слово:

любовь, — глухой глагол: любить… Цветы

какие-то мне помешали. Ты

должна простить. Ну вот — ты плачешь снова.

Не надо слез! Ах, кто так мучит нас?

Не надо помнить, ничего не надо…

Вон там — звезда над чернотою сада…

Скажи — а вдруг проснемся мы сейчас?

 

9. 1. 23.

 

 

* * *

 

Я видел смерть твою, но праздною мольбой

в час невозможный не обидел

голубогрудых птиц, дарованных тобой,

поющих в памяти. Я видел.

Я видел: ты плыла в серебряном гробу,

и над тобою звезды плыли,

и стыли на руках, на мертвом легком лбу

концы сырые длинных лилий.

Я знаю: нет тебя. Зачем же мне молва

необычайная перечит?

"Да полно, — говорит, — она жива, жива,

все так же пляшет и лепечет."

Не верю… Мало ли, что люди говорят.

Мой Бог и я — мы лучше знаем…

Глаза твои, глаза в раю теперь горят:

разлучены мы только раем.

 

10. 1. 23.

 

 

* * *

 

Как затаю, что искони кочую,

что, с виду радостен и прост,

в душе своей невыносимо чую

громады, гул, кишенье звезд?

Я, жадный и дивящийся ребенок,

я, скрученный из гулких жил,

жемчужных дуг и алых перепонок, —

я ведаю, что вечно жил.

И за бессонные зоны странствий,

на всех звездах, где боль и Бог,

в горящем, оглушительном пространстве

я многое постигнуть мог.

И трудно мне свой чудно-бесполезный

огонь сдержать, крыло согнуть,

чтоб невзначай дыханьем звездной бездны

земного счастья не спугнуть.

 

13. 1. 23.

 

 

Жемчуг

 

Посланный мудрейшим властелином

страстных мук изведать глубину,

тот блажен, кто руки сложит клином

и скользнет, как бронзовый, ко дну.

Там, исполнен сумрачного гуда,

средь морских свивающихся звезд,

зачерпнет он раковину: чудо

будет в ней, лоснящийся нарост.

И тогда он вынырнет, раздвинув

яркими кругами водный лоск,

и спокойно улыбнется, вынув

из ноздрей побагровевший воск.

Я сошел в свою глухую муку,

я на дне. Но снизу, сквозь струи,

все же внемлю шелковому звуку

уносящейся твоей ладьи.

 

14 января 1923

 

 

Сон

 

Знаешь, знаешь, обморочно-пьяно

снилось мне, что в пропасти окна

высилась, как череп великана,

костяная, круглая луна.

Снилось мне, что на кровати, криво

выгнувшись под вздутой простыней,

всю подушку заливая гривой,

конь лежал атласно-вороной.

А вверху — часы стенные, с бледным,

бледным человеческим лицом,

поводили маятником медным,

полосуя сердце мне концом.

Сонник мой не знает сна такого,

промолчал, притих перед бедой

сонник мой с закладкой васильковой

на странице, читанной с тобой…

 

15 января 1923

 

 

Через века

 

В каком раю впервые прожурчали

истоки сновиденья моего?

Где жили мы, где встретились вначале,

мое кочующее волшебство?

Неслись века. При Августе, из Рима

я выслал в Байи голого гонца

с мольбой к тебе, но ты неуловима

и сказочной осталась до конца.

 

 

И не грустила ты, когда при звоне

сирийских стрел и рыцарских мечей

мне снилось: ты — за пряжей, на балконе,

под стражей провансальских тополей.

Среди шелков, левреток, винограда

играла ты, когда я по нагим

волнам в неведомое Эльдорадо

был генуэзским гением гоним.

 

 

Ты знаешь, калиостровой науки

мы оправданьем были: годы шли,

вставали за разлуками разлуки

тоской богов и музыкой земли.

И снова в Термидоре одурелом,

пока в тюрьме душа тобой цвела,

а дверь мою тюремщик метил мелом,

ты в Кобленце так весело жила…

 

 

И вдоль Невы, всю ночь не спав, раз двести

лепажи зарядив и разрядив,

я шел, веселый, к Делии — к невесте,

все вальсы ей коварные простив.

А после, после, став вполоборота,

так поднимая руку, чтобы грудь

прикрыть локтем, я целился в кого-то

и не успел тугой курок пригнуть.

 

 

Вставали за разлуками разлуки,

и вновь я здесь, и вновь мелькнула ты,

и вновь я обречен извечной муке

твоей неуловимой красоты.

 

16 января 1923

 

 

* * *

 

В кастальском переулке есть лавчонка:

колдун в очках и сизом сюртуке

слова, поблескивающие звонко,

там продает поэтовой тоске.

Там в беспорядке пестром и громоздком

кинжалы, четки — сказочный товар!

В углу — крыло, закапанное воском,

с пометкою привешенной: Икар.

 

 

По розам голубым, по пыльным книгам

ползет ручная древняя змея.

И я вошел, заплаканный, и мигом

смекнул колдун, откуда родом я.

Принес футляр малиново-зеленый,

оттуда лиру вытащил колдун,

новейшую: большой позолоченный

хомут и проволоки вместо струн.

 

 

Я отстранил ее… Тогда другую

он выложил: старинную в сухих

и мелких розах — лиру дорогую,

но слишком нежную для рук моих.

Затем мы с ним смотрели самоцветы,

янтарные, сапфирные слова,

слова-туманы и слова-рассветы,

слова бессилия и торжества.

 

 

И куклою, и завитками урны

колдун учтиво соблазнял меня;

с любовью гладил волосок лазурный

из гривы баснословного коня.

Быть может, впрямь он был необычаен,

но я вздохнул, откинул огоньки

камней, клинков — и вышел; а хозяин

глядел мне вслед, подняв на лоб очки.

 

 

Я не нашел. С усмешкою суровой

сложи, колдун, сокровища свои.

Что нужно мне? Одно простое слово

для горя человеческой любви.

 

17. 1. 23.

 

 

* * *

 

…И все, что было, все, что будет,

и золотую жажду жить,

и то бессонное, что нудит

на звуки душу разложить,

все объясняли, вызывали

глаза возлюбленной земной,

когда из сумрака всплывали

они, как царство, предо мной.

 

18. 1. 23.

 

 

* * *

 

Я где-то за городом, в поле,

и звезды гулом неземным

плывут, и сердце вздулось к ним,

как темный купол гулкой боли.

И в некий напряженный свод —

и все труднее, все суровей —

в моих бессонных жилах бьет

глухое всхлипыванье крови.

Но в этой пустоте ночной,

при этом голом звездном гуле,

вложу ли в барабан резной

тугой и тусклый жемчуг пули,

и, дула кисловатый лед

прижав о высохшее нёбо,

в бесплотный ринусь ли полет

из разорвавшегося гроба?

Или достойно дар приму

великолепный и тяжелый —

всю полнозвучность ночи голой

и горя творческую тьму?

 

20 января 1923

 

 

Трамвай

 

Вот он летит, огнями ночь пробив,

крылатые рассыпав перезвоны,

и гром колес, как песнопений взрыв,

а стекла — озаренные иконы.

И спереди — горящее число

и рая обычайное названье.

Мгновенное томит очарованье

— и нет его, погасло, пронесло,

И в пенье ускользающего гула

и в углубленье ночи неживой —

как бы зарница зыбкой синевой

за ним на повороте полыхнула.

Он пролетел, и не осмыслить мне,

что через час мелькнет зарница эта

и стрекотом, и судорогой света

по занавеске… там… в твоем окне.

 

21. 1. 23.

 

 

Письма

 

Вот письма, все — твои (уже на сгибах тают

следы карандаша порывистого). Днем,

сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем

душистом ящике, а ночью — вылетают,

полупрозрачные и слабые, скользят

и вьются надо мной, как бабочки: иную

поймаю пальцами, и на лазурь ночную

гляжу через нее, и звезды в ней сквозят.

 

23. 1. 23.

 

 

Узор

 

День за днем, цветущий и летучий,

мчится в ночь, и вот уже мертво

царство исполинское, дремучий

папоротник счастья моего.

Но хранится, под землей беспечной,

в сердце сокровенного пласта

отпечаток веерный и вечный,

призрак стрекозы, узор листа.

 

24 января 1923

 

 

Эфемеры

 

Посв. В. И. Полю

 

Спадая ризою с дымящихся высот

крутого рая — Слава! Слава! —

клубится без конца, пылает и ползет

поток — божественная лава…

И Сила гулкая, встающая со дна,

вздувает огненные зыби:

растет горячая вишневая волна

с роскошной просинью на сгибе.

 

 

Вот поднялась горбом и пеной зацвела,

и нежно лопается пена,

и вырываются два плещущих крыла

из пламенеющего плена.

И ангел восстает стремительно-светло,

в потоке огненном зачатый,

— и в жилках золотых прозрачное крыло

мерцает бахромой зубчатой.

 

 

И беззаветную хвалу он пропоет,

на миг сияя над потоком,

— сквозными крыльями восторженно всплеснет,

исчезнет в пламени глубоком.

И вот возник другой из пышного огня,

с таким же возгласом блаженства:

вся жизнь его звенит и вся горит, звеня,

и вся — мгновенье совершенства.


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 139; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!