Этика родственников: сохранение и распад 8 страница



 

4

 

Не всем на предприятиях и в учреждениях могли дать то, что они просили. И люди возмущались – след их обид, иногда и не прямо выраженных, нередко беспочвенных, можно обнаружить в ряде блокадных документов[1270]. Прилагали немало усилий, чтобы поддержать рабочих и служащих – посредством стационаров и столовых оказывая помощь в быту жильцам «выморочных» квартир и привлекая для этого коммунистов, комсомольцев, сотрудников фабрично‑заводских МПВО[1271]. Но не всех могли направить в стационары, если они не являлись кадровыми рабочими и ценными специалистами, не всех подкармливали только потому, что они ослабели[1272]. Жестокий прагматизм не был редкостью: получивший дополнительный паек, тепло, папиросы должен работать, каким бы ни было его состояние[1273]. Его, конечно, не всегда заставляли это делать, но просили, надеялись, что он поймет и сам – а как он мог отказать, если его и только его, а не других, столь же голодных, впервые так сытно покормили. «Таких специалистов, как водопроводчиков, бухгалтеров, я не выпускал из стационара, имея целью спасти основные кадры. Я сам регулировал этот вопрос, чтобы спасти основные нужные кадры, делал это за счет менее ценных работников, как дворников и т. д.», – сообщал впоследствии директор молокозавода № I[1274].

Читать это сейчас стыдно. Такой подход не был, однако, в диковинку. О спасении именно «ценных» людей в стационарах не раз без стеснения говорили в это время[1275]. Своеобразный критерий отбора кандидатов применял главный энергетик 7‑й ГЭС. Он не стыдился рассказывать об этом и позднее, нарочито подчеркивая свою твердость и силу воли: «…Давал тем, которые, чувствовал, если их поддержишь, протянут. Я отказывал в том тем, у которых видел смерть в глазах, которые, как мне казалось, через два‑три дня погибнут. Я привык различать это по глазам людей и видел, что передо мной стоит мертвец. И так я хорошо научился это разбирать…»[1276].

Все было, но вот история, рассказанная знакомым нам инженером В. Кулябко. Совершенно обессиленный он лег на диван: «Забегали, один предложил валерьянки… Пришел директор, спросил, в чем дело. Я лежа ответил – слабость. Подождите, говорит, я сейчас сварю вам стакан настоящего кофе. И действительно, минут через 20 приходит, приглашает к себе…»[1277]. Вероятно, и считался В. Кулябко ценным работником, но разве все это совершалось только из корыстных интересов.

Директор разрешает ему отдыхать столь часто, сколь он пожелает (при этом полностью сохраняя зарплату). Он дарит В. Кулябко пивные дрожжи, а его заместитель «пузырек с рыбьим жиром и немного витамина из хвои»[1278]. И о какой выгоде здесь идет речь? В. Кулябко стар, немощен, его отправляют в эвакуацию и, значит, даже не надеются его использовать. И не раз он видит, как в добрых поступках сослуживцев исчезают трафареты «ведомственного» поведения.

По первому непосредственному жесту людей, по мелким деталям, уточняющим какойлибо эпизод, отчетливо видно, что не все можно объяснить обдуманным расчетом. Конечно, кроме сострадания, имелись и другие причины помогать «ненужным» людям. Многое решалось нередко быстро, за минуты – откуда здесь взяться скрупулезному разбору аргументов «за» и «против»? Поднимая упавшего у станка рабочего и поднося ему стакан кипятка, вряд ли думали только о том, полезен он или нет. Каким бы ни было время, привычные, неискоренимые нравственные заповеди прорывались через эту бухгалтерию, где подсчитывались выгоды и расходы и ставилась проба ценности на каждом человеке. Делились ведь часто «своим» кофе, а не казенным, и отдавали продукты из собственного пайка, а не из «стационарного». Могут возразить, что директора питались лучше, но достаточно было хоть раз увидеть, что происходило в «директорских» столовых, как беспрестанно жевал хлеб, никого не стесняясь, руководитель одного из академических институтов, как варила студень из ремней мать секретаря райкома комсомола. Увидеть, чтобы понять одну истину: у жившего в блокадную зиму за пределами Смольного лишнего куска хлеба не было никогда, какой бы паек, академический или усиленный, он ни получал, и кем бы он ни был – директором Эрмитажа или единственным оставшимся в Ленинграде академиком[1279].

Заведующая одной из лабораторий каждый день кормила сотрудников небольшими порциями питательного порошка[1280] – никакого деления на нужных и ненужных. И когда голодный сослуживец после раздачи просил дать ему облизать ложку, которой мерили порошок, никто не задумывался над тем, стоит ли его спасать – давали потому, что просил. Секретарь парткома фабрики «Рабочий» С. М. Глазовицкая записывала в дневнике, как отправляли наиболее ослабевших рабочих в больницу: «На носилках укладывали в машину»[1281]. Неужто считали, что эти люди быстро вернутся к станкам? Председатель завкома Рыжеева поместила одну из работниц в заводской стационар, когда та «была при смерти»[1282]. Директор Академического архива Г. А. Князев пытался устроить в стационар сослуживца именно потому, что «дни его сочтены» – он так прямо и писал об этом в дневнике[1283].

Особо следует сказать о раздаче рабочим для питания промышленного сырья. В «смертное время» такие «выдачи» спасали жизнь многим. На заводе Им. Жданова промышленное сырье выдавали даже в виде премий – за переноску снарядов полагался 1 кг олифы или 100 г столярного клея[1284]. Примечательно, что их высоко оценивал председатель Василеостровского райисполкома А. А. Кусков. Запись об этом зачеркнута в стенограмме его сообщения – правда о блокаде стала казаться неудобной еще до окончания войны: «Сохранился у нас народ на Кожевенном заводе, помогло этому, что в голодное время они ели шкуры. На заводе „Кр. Октябрь" было много клея; варили из него суп, студень – там также сохранился народ. Меховая фабрика также сохранила народ, употребляя в еду шкуры»[1285].

На Судостроительном заводе им. С. Орджоникидзе выдавались в качестве продуктов питания клей для склеивания деревянных деталей, патока, необходимая для литья снарядов, и сало, предназначенное для смазки стапелей при спуске кораблей[1286]. На заводе им. Молотова раздавали техническое льняное масло – «с величайшей радостью бросился народ на это масло»[1287]. На заводе ЛенЗОС рабочие получали спирт для протирки стекол, на фабрике «Светоч» – картофельную муку, необходимую для приготовления клейстера [1288]. На одном из текстильных предприятий дирекция позволила рабочим даже использовать в пищу детали станков – валики из свиной кожи[1289]. Завод револьверных станков и автоматов, по словам его директора, «не располагал большим количеством внутренних съестных ресурсов», но и здесь смогли дать крахмал и столярный клей «в некотором количестве»[1290].

Люди обычно чувствуют, когда их используют в меркантильных целях и видят границу между искренним и предписанным свыше состраданием. Когда идет откровенный и неприкрытый торг, когда прямо говорят, что на добрый поступок ожидают соответствующий отклик – там, если и выражают признательность за поддержку, то нередко умеряют патетику благодарственных слов. Иначе происходило, когда блокадники понимали, что ничем помочь своим спасителям не могут и знали, что от них ничего и не ждут. Это нарочито отмечается и в дневниках и в письмах. Слабый, казалось, никому не нужный В. Кулябко, увидев заботу о себе, находит для благодарности директору, пожалуй, самые эмоциональные строки, учитывая присущую ему сдержанность: «Я никогда не забуду его слов, его внимания ко мне»[1291]. Одной из блокадниц помогла устроиться медсестрой директор поликлиники. «В этом еще раз проявилась чуткость и доброта… Заботясь о работе, она думала и о спасении нас»[1292] – по концентрации пафосных слов в предложении нетрудно определить напряженность и прочувствованность этого отклика. И многие, осознавая свою беспомощность и «невыгодность», выделяли в блокадное время только такие эпизоды. И имели на это право.

Мы не всегда знаем, являлись ли сослуживцы друзьями, приятелями или просто «хорошими знакомыми». Они нередко навещали друг друга дома и даже жили вместе. Кто они – друзья, или движимые милосердием люди, готовые принять чужого человека? Конечно, отношения людей в «смертное время» изменились. Посещали сослуживцев обычно в тех случаях, когда не находили их у рабочих мест, когда знали, что они болели и не могли вставать[1293]. Да и это оказывалось трудным. З. А. Игнатович вспоминала, как сослуживицу, не пришедшую в институт, навестили только спустя два дня, хотя она и жила рядом: «Все голодали и лишнее передвижение давалось с необычайным напряжением»[1294].

Везли на санках или поддерживали изможденных сослуживцев от места работы до дома, поднимали тех, кто падал на улицах. И это тоже делалось бескорыстно, без указки дирекции – кто же знал, когда и где они упадут, и что мешало пройти мимо человека в полуобморочном состоянии? К. В. Ползикова‑Рубец писала в дневнике о том, что упал от слабости в очереди у булочной преподаватель физики. Отвернуться, оправдываясь тем, что все терпят голод и холод? Нет: «…Вижу, как Маруся, наша техническая служащая, собирает уборщиц, чтобы с санками идти в булочную». Вставать этот человек теперь не мог, и не было родных, кто сумел бы ухаживать за ним. Бросить его? Нет: «…Товарищи приносили ему еду и топили печку в комнате»[1295].

Сострадание – во всем. Помогали в быту, хлопотали за сослуживцев, выполняли за них работу, видя их истощенность, ободряли, не ожидая ни похвалы, ни признательности, ни ответного шага[1296]. И не случайно сослуживцы прежде всего помогали тем, кто имел детей[1297].

Вот скорбная история, рассказанная секретарем парткома фабрики «Большевичка» М. Н. Абросимовой. У рабочего, ушедшего на фронт, семья (6 детей) осталась на попечении жены‑инвалида. Они были обречены: многодетные семьи, сплошь состоявшие из «иждивенцев», выживали редко. «Его дочь‑подросток – мы приняли работать на фабрику. Семье оказали материальную помощь. Зимой его семья, несмотря на все поддержки с нашей стороны, почти вся умерла. Умерла жена, умерло двое детей. Двоих детей мы взяли в детский дом, который был у нас организован… Надо сказать, что дети были очень слабенькие, когда их взяли – были в лежачем состоянии Мы их подкормили, потом эвакуировали. Затем эвакуировали больную дочь»[1298] – есть здесь глубокое, ощущаемое почти в каждом слове милосердие, которое не может скрыть ни однообразный язык, ни сухость изложения, присущая официальным отчетам.

И сколько они находили слов утешения, какие обнаруживали такт и деликатность, когда узнавали о гибели родных и близких тех, с кем работали вместе. Опекали, вели беседы, внимательно следили за переменой настроений, держали поближе к себе, утешали – совсем как в мирное время[1299]. Люди, оставшиеся одинокими, ловили каждое слово сочувствия, отмечали каждый жест участия и как характерно здесь признание одной из блокадниц, потерявшей мужа: «Не могу без слез вспоминать, каким вниманием окружили нас товарищи»[1300]. Не обладали многие блокадники красноречием, не находили особенных и не стершихся слов, но какое волнение, нередко ощущается и в скупых строках выраженной ими признательности.

Разумеется, отношения между сослуживцами не всегда отличались сердечностью даже в тех случаях, когда видели, что кто‑то достоин жалости и нуждается в поддержке. Первое благородное движение не всегда было устойчивым. Одна из блокадниц пожалела свою сослуживицу, заболевшую дизентерией: «Меня из месткома попросили: „…Возьми ее к себе, а то погибнет“». И вскоре поняла, что ей не выдержать – болел муж, «а тут еще она, высокая, громоздкая». Пришлось отказаться: «Утром в месткоме говорю: „Сил у меня нет с ней, забирайте“». Ее попросили отвезти женщину домой и та, может быть, втайне надеясь, что ее пожалеют, предупредила: «Домой не везите, после бомбежки в квартире ни стекол, ни дверей нет». Подбросила ее к столяру, жившему рядом, несмотря на его возражения, но не удержалась и позднее все же навестила ее[1301]. Может, и опасалась, не обвинят ли ее в черствости, если случится беда – но, наверное, оставалась у нее толика не утраченного милосердия.

Сослуживцы ссорились даже из‑за кипятка, ревниво смотрели, чтобы их не обделили в столовой, надеялись, что смогут избежать утомительных дежурств, переложив это дело на плечи тех, кто также был истощен. И когда делили неожиданные подарки от «шефов», разве не было споров? И начальники цехов заставляли падающих рабочих трудиться у станка, и тщательно следили, чтобы не выносили из предприятий и учреждений «бескарточный» суп для своих оголодавших родных – все было.

Но было и другое. В разобщенном, потерявшем традиционные опоры блокадном сообществе немного оставалось мест, где ритуалы цивилизации еще соблюдались – хотя и не так, как прежде. Это в «выморочном» доме, где почти не было жильцов, соседу могли не дать воды, это на пустынных, темных и обледеневших улицах безразличной проходили мимо живых и мертвых. Там, где люди трудились и всегда были на виду, где обязаны были администрация и общественные организации заботиться о них – там нравственные заповеди отмирали медленнее: силою устоявшихся трудовых порядков и «коллективного» воздействия человеку приходилось, даже если он и не хотел, оставаться цивилизованным.

 

Глава III. Власть

 

Правила поведения

 

1

 

Блокада не могла не обнаружить рельефнее, чем обычно, этику властей. Человек, отнесенный к сонму руководителей, чаще и четче готов был отметить свою ответственность за судьбу города. Это должно было оправдать его поступки, порой и неприглядные. Спорить с ним трудно. Он быстро может подобрать аргументы, и вполне основательные, доказывающие необходимость применения жестких мер. Ему можно было указать на тех, кто оказывался без поддержки властей, на безысходность их положения, а он мог сослаться на реалии военного времени, которые оставляют мало места для проявлений гуманности. В каких случаях он следовал строгим инструкциям, а в каких импровизировал, то смягчая, то ужесточая данные ему предписания, понять трудно. Такие поступки, как разрешение семьям пользоваться «карточками» умерших членов семьи, иногда диктовались не столько состраданием, сколько боязнью эпидемий из‑за скопления трупов в домах.

Это отчетливо видно хотя бы по директивным документам государственных и общественных организаций. О порядке эвакуации в Постановлении Военного Совета Северного фронта 28 июня 1941 г. сказано так: «В первую очередь эвакуации подлежат:

а) важнейшие промышленные ценности, цветные металлы, хлеб…

б) квалифицированные рабочие, инженеры и служащие вместе с эвакуированными с фронта предприятиями, население, в первую очередь молодежь, годная для военной службы, ответственные и партийные работники…»[1302]

Это не реплика на совещании, это закон, имеющий обязательную силу О том, что будет с остальными – женщинами, стариками, детьми, чернорабочими, оставят ли их на поругание врагу, на муки и голод, здесь нет ни слова – и так было понятно… Металл важнее человека, партийный работник ценнее ребенка – можно как угодно оправдывать этот документ, но к иному выводу не прийти.

Возразят, что иначе было не выиграть войну, что конечной целью жестких мер являлось именно спасение человека. Но опыт тех дней с прискорбной очевидность показал, что при таком подходе имелось больше искушений уклониться от оказания помощи и в тех случаях, когда такая возможность имелась. Характерный пример – восстановление потерянных «карточек». Разумеется, заявляли об утрате и нечестные люди, и те, кто любым способом хотел спасти себя и своих родных. Можно было по‑разному решать данный вопрос, но в Ленинграде выбрали самый драконовский вариант. «Рассказывает о величайших страданиях тех, кто потерял или у кого украли карточки. Некоторые ходят на пункт выдачи карточек с 5 января, продали и обменяли все, что у них было, и стоят перед неизбежной гибелью… Приходил обследовать инспектор: не спекулянтка ли она? Опрашивались ее соседи», – записал Г. А. Князев в дневнике 20 января 1942 г.[1303].

В «верхах» против выдачи новых «карточек» особо рьяно выступали секретарь обкома ВКП(б) А. А. Кузнецов и уполномоченный ГКО Д. В. Павлов – никогда во время блокады не голодавшие и едва ли переступавшие порог «выморочных» квартир. Резоны имелись.

Украденные продовольственные документы «отоваривались», и поэтому требовалось найти дополнительные продукты – и это при скудости запасов в городе. Едва ли осмелились бы назвать виноватыми лишь слабых, беспомощных, не умевших за себя постоять, упавших в голодный обморок и ставших добычей мародеров, – но чашу страданий пришлось испить только им. Система проверки заявлений была необычайно громоздкой, унизительной и, прямо скажем, бесчеловечной. До получения новых «карточек» без поддержки родных мало кто доживал. Да и те, кому «повезло», приобрести в прежнем объеме положенные им продукты не могли[1304].

Ничего, кроме прагматических расчетов, здесь, конечно, не было. Никто не имел и умысла сократить число «лишних» горожан. Когда у работницы одного из заводов, выхватывая «карточки», смогли только порвать их, ей удалось обменять их на новые[1305]. Тут ничего искать не надо, тут все на виду. Иное дело, если история являлась запутанной, если прямых доказательств не обнаруживалось. Но когда решался вопрос, что важнее – тщательность проверки или быстрота оказания помощи, которая одна лишь могла спасти от смерти – перевешивало первое. Проверка прежде всего, проверка скрупулезная, а потому и медленная – и не принимаются никакие возражения. Подозреваются все: везде голод, каждый, и даже стойкий, может стать вором, всякий может обмануть, видя, как мучается его ребенок.

И отказывая просителям, не считали это только рутинной и неприятной обязанностью.

Роль праведников, поучающих других, иногда исполняли, не стыдясь и не смущаясь, с артистическими интонациями и театральными жестами. Их не надо было ни просить, ни заставлять – они импровизировали слишком раскованно, броско, хлестко. В записках Л. Гинзбург представлена целая галерея таких чиновников – типажей, которые самостоятельно дописывали этот унизительный бюрократический сценарий: «Довольно распространенный среди административного персонала садистический тип. Это злая секретарша. Она говорит… с разработанными интонациями, слегка сдерживая административное торжество.

Есть томная секретарша… Она смотрит на человека с единственным желанием поскорее отделаться от помехи и отказывает лениво, даже несколько жалобно. Есть, наконец, деловая женщина… Она отказывает величественно, но обстоятельно, с поучениями»[1306].

 

2

 

Предъявляя упреки властям, отметим, что их милосердие неизбежно должно было ограничиваться теми правилами, которые обязаны были соблюдать. Это касалось не только «ответственных работников», но именно в их среде проявлялось наиболее обнаженно. У них часто не было своего голоса – они должны были выполнять решения «верхов» беспрекословно, как можно точнее и не проявляя сантиментов. Бесполезно спрашивать их, нравится или нет им порядок восстановления «карточек», обрекавший на гибель сотни людей. Им надо было говорить «правильные» слова, порой не веря им. Они должны были принимать жесткие меры и не могли, подобно другим, уйти от ответов – но нередко запаздывали, опасаясь проявить инициативу. Должностная этика оказывалась сильнее сострадания.

И среди представителей властей нередко можно было обнаружить тех, кто старался мягче, без черствого формализма решать судьбу оказавшихся на дне блокады. Но всегда видишь пределы этого сочувствия. Боязнь ответственности играла тут не последнюю роль. Она проводила границу, через которую не переступали, даже если горожане сами шли навстречу властям и готовы были на самопожертвование. Власти знают, когда им использовать поддержку общества, а когда нет и никто не может навязывать свою помощь – этот крепко установленный порядок, сколь бы абсурдным он не выглядел, менять никто не рисковал[1307]. Боязнь ответственности особенно ярко проявилась, когда решали, оставить «карточки» умерших блокадников их семьям. Это было нарушением законов и никто из городских руководителей не хотел рисковать. Циркуляр начальника Управления рабоче‑крестьянской милиции (УРКМ) Ленинграда 7 февраля 1942 г. никаких ссылок на постановления вышестоящих органов, как это обыкновенно делалось, не содержал[1308]: в случае скандала можно было переложить вину с председателя Ленгорисполкома на плечи других, рангом поменьше. До тех пор ходили по квартирам и отнимали «карточки», если обнаруживали покойников. Не могли не знать, что вследствие этого придется совершать обходы еще чаще – но порядок есть порядок. Пришли из жакта и к В. А. Опаховой, жившей с двумя крайне истощенными дочерьми[1309]. Есть знаменитая фотография этих девочек: одна идет с палкой, у другой колени и голень похожи на трость с набалдашником. Здоровье девочек работников жакта не интересовало. Хотели только узнать, не воспользовалась ли мать «карточкой» ребенка, чью скорую смерть они, вероятно, ожидали.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 115; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!