НАПИСАНО НА ПЕРВОЙ СТРАНИЦЕ КНИГИ 12 страница



Над побежденными смеется смерть не так,

Как над тщеславием героев непреклонных,

И прахом засыпает каждый шаг

Всех победителей, забвеньем побежденных.

 

 

Седьмой сфинкс

 

Гробница Белуса в развалинах лежит;

С стенами из зеленого гранита

Руина с круглым куполом разбита,

Каменьев для пращи среди обломков плит

Там ищут пастухи, и слышен вой шакала

В час вечера в безмолвье пустыря;

Там призраки сбираются, паря

Под сводами, где ночь рассвета не видала.

Когда же ощупью там странник проходил,

Напрасно бы ему воскликнуть захотелось:

«Не здесь ли прежде был богоподобный Белус?»

Гроб Белуса так стар, что все давно забыл…

 

 

Восьмой сфинкс

 

Мертвы Аменофис, Эфрей и царь Херброн;

Рамзес стал черен в мрачном заключенье;

Сковал сатрапов мрак на вечное забвенье:

Мрак не нуждается в затворах; мрак силен.

Смерть — грозная тюремщица. Бесстрастной

Своей рукой казня царей, как и богов,

Она в неволе держит без оков;

Их трупы охладелые, безгласны,

Лежат в пространстве узком между стен,

Поросших мхом и залитых известкой;

А чтоб им не мешать дремать в могиле жесткой,

В уединении вкушая вечный плен

И думая о том, что в славном прошлом было, —

Смерть в их гробницы вход землею завалила.

 

 

Девятый сфинкс

 

Прохожие, кто хочет бросить взгляд

На ложе Клеопатры? Тьмой оно объято;

Над ним туманы вечные лежат;

Царица спит и не пробудится. Она-то

Была красой всей Азии когда-то, —

Весь род людской ей бредил много лет!

Царица умерла, и помутился свет.

Румяные уста ее благоухали;

Цари в ее дворце от страсти умирали;

Ефракт лишь для нее весь Атлас покорил,

Сапору Озимандий подчинился,

Мамилос — Тентерис и Сузы победил,

И в бегство для нее Антоний обратился.

Он должен выбрать был — ее иль шар земной,

И он забыл весь мир для женщины одной.

Перед людьми она Юноною явилась.

Единый взгляд ее воспламенял всю кровь.

Один лишь тот испытывал любовь,

Чье сердце на груди царицы гордой билось…

И имя этой женщины, сквозь сон

Произнесенное людьми, хотя б ошибкой,

В них зажигало страсть; весь мир был покорён

Ее божественно-ужасною улыбкой.

В ней был и солнца блеск и сумрак бурь…

При виде форм ее, прозрачных как лазурь,

Венера в облаках от ревности сгорала.

От ослепительно сверкавшей наготы,

Которой Клеопатра соблазняла,

Склонялись с завистью роскошные цветы.

О смертные! Пред царскою гробницей

Остановитесь же… Царицы дивный рот,

С насмешкой губ приподнятых, народ

Сводил с ума; взгляд, брошенный царицей,

Страшнее был, чем грозный рев зверей…

Теперь же нос зажмите у дверей

Могилы Клеопатры и — бегите.

 

 

Десятый сфинкс

 

Где царь Сеннахериб? Его вы не ищите:

Сеннахериб — мертвец, и прах его пропал.

Где Гад? Он мертв. Где царь Сарданапал?

Он тоже мертв.

 

 

***

 

Султан внимал сурово

Тем мрачным голосам, был бледен как мертвец.

 

«Я завтра же велю, — проговорил он слово, —

Стереть с лица земли проклятый мой дворец,

Где смеют демоны безумными речами

Тревожить мой покой в безмолвии ночном».

 

И мрачно погрозил он кулаком

Тем сфинксам с неподвижными очами.

 

 

***

 

Султан взглянул на чашу, где давно

Сверкало пряное, душистое вино.

 

«О чаша, — молвил он, — хоть ты мне дай забвенье

И разгони печальные виденья;

Заговори, посмейся над судьбой.

Во мне есть власть, в тебе — вино. С тобой

Беседовать хочу…»

 

И в это же мгновенье

Сосуд благоуханный отвечал:

 

«Александрией Фур когда-то обладал.

Его народ был первым после Рима

И после Карфагена изумлял

Всю Африку; царь Фур неутомимо

Такие полчища водил на смертный бой,

Какие можно в грезах только видеть.

К чему ж сияние он видел над собой?

Грядущего он не умел предвидеть

И обратился в пыль теперь. К чему

Зловещий блеск халифов, фараонов,

Сошедших в гроб, в непроницаемую тьму?

К чему пугали свет с своих угрюмых тронов

Дардан и Армамитр, Деркил и Киаксар,

Азар-Аддон и Сет, Ксеркс и Набонассар?

Земля до неба самого дрожала

От сонмищ Антиоха, Ганнибала,

Омара, Артаксеркса. Где Ахилл?

Где Сулла, Цезарь где? Они — во тьме могил

И в вечной тишине ненарушимой.

Их не щадил закон неумолимый

Слепой судьбы… Дух покидает прах —

И трупы мертвецов земля отягощает.

Их давят груды скал; в них корни лес пускает,

И недоверчиво над ними в облаках

Парит орел. Султан умрет — и что же?

Пометом осквернит жилец подземный, крот,

Его гробницы царственное ложе,

Куда спускаются под темный, влажный свод

Голодные пантеры или волки».

 

Зим бросил чашу на пол и в осколки

Ее разбил.

 

 

***

 

Чтоб освещать подземный зал,

Светильник золотой стоял перед владыкой;

Его своим резцом прославленным великий

Художник из Суматры украшал.

Сверкала в тьме та лампа золотая.

 

Зим ей сказал:

 

«Ты светишь здесь одна.

У сфинксов ночь в глазах, а чаша, налитая

Сверкающим вином, безумна от вина.

О светоч! Ты один всегда сверкаешь,

Бросая на пиры веселый, ясный взгляд.

О лампа, в дни ты ночи превращаешь!

Мне кажется, как музыка звучат

Твои слова; так пой же песни мне ты,

Которые царю никем еще не петы.

Пой, развлекай меня… Я проклял все кругом

И сфинксов с взглядами чудовищно-немыми,

И чашу лживую с обманчивым вином».

 

И лампа отвечала Зим-Зизими:

 

«Царь Вавилона, Тира властелин,

Ганг данью обложив и Фивами владея,

Отняв Афон у львов и Дельфы у Тезея,

Исчез с лица земли братоубийца Нин.

По ассирийскому обычаю зарыли

Его в глубокой яме, и к могиле

Заложен был тяжелым камнем вход.

Но где? Земля на то ответа не дает.

Стал тенью человек. Когда бы можно было

Проникнуть в вечный мрак, где славы тень почила.

То там, где некогда лежала голова,

Остаток черепа нашли бы мы едва,

Да палец костяной, белеющий чуть видно.

За остов Каина их мог принять Адам…

Там содрогается и самая ехидна,

Скользнув по разложившимся костям.

Нин мертв и от земли себя не отличает.

 

В его могилу Смерть приходит иногда

И ставит хлеб пред ним с кувшином, — в нем вода.

Порою Смерть прах мертвеца толкает

Своей ногой: «Царь, встань; ты не один;

Ты голоден; обед бери в своем жилище». —

«Но у меня нет рук», — ей отвечает Нин.

«Так ешь». — «Но у меня нет больше рта для пищи». —

«Взгляни на этот хлеб», — Смерть говорит в тот час,

И отвечает Нин: «Я не имею глаз».

 

 

***

 

Зим в бешенстве вскочил, и лампа золотая

Упала, сброшена им на пол со стола.

Она погасла вдруг.

 

И Ночь тогда вошла.

Исчезла зала, мраком залитая.

Султан и Ночь осталися вдвоем;

И, за руку во тьме султана увлекая,

Сказала Ночь одно ему: «Идем».

 

 

РАБОТА ПЛЕННЫХ

 

 

Бог рек царю: «Я твой господь. Мне нужен храм».

 

Так в синих небесах, где звезды льнут к звездам,

Бог говорил (то жрец по крайней мере слышал).

И царь призвал рабов и к ним с вопросом вышел:

«Найдется ли средь вас, кто б мог построить храм?»

«Нет», — был ответ. «Тогда я смерти вас предам.

Бог гневается; он желает жить во храме.

Он властен над царем, царь властен над рабами.

Все справедливо».

 

Тут он сотню их казнил.

И раб один вскричал: «Царь, ты нас убедил.

Вели, чтоб где-нибудь нам дали гору. Роем

В нее мы вроемся. И храм в горе построим.

«В пещере?» — царь спросил. «О всемогущий царь,

Бог не откажется такой признать алтарь;

Ужель помыслить мог ты хоть на миг единый,

Что бога оскорбит алтарь в пещере львиной?» —

«Работай», — молвил царь.

 

Раб гору отыскал,

Крутую, дикую, по имени Галгал:

И стали пленники ее долбить, своими

Звеня цепями; раб, товарищ их, над ними

Начальствовал: всегда во мраке рабства тот,

С кем власть беседует, других рабов гнетет.

 

Они работали, врезаясь в грудь Галгала.

Вот кончили, и раб сказал: «Пора настала,

Веление небес исполнено, о царь;

Но молим: соизволь взглянуть на наш алтарь;

Он создан для тебя сперва, потом — для бога».

«Согласен», — царь сказал. «Мы долг свой помним

строго, —

Сказал покорный раб, простершись на камнях. —

Мы обожать должны твоих сандалий прах.

Твое величие когда пойдет?» — «Тотчас же».

И раб согнувшийся и властелин, без стражи,

Вошли в разубранный шелками паланкин.

В горе колодец был, и камень-исполин,

Канатом вздернутый, висел над мраком зева.

И властелин и раб во вспоротое чрево

Горы вошли вдвоем через колодец тот —

Кирками выбитый единственный проход.

 

Спустились. Царь, во тьме оставшись беспросветной,

Сказал испуганно: «Так входят в кратер Этны,

В нору сивиллину, что вечный мрак таит,

Или — еще верней — в безвыходный Аид;

Но к алтарю идти чрез черную берлогу…» —

«Вверх или вниз идя, всегда доходят к богу, —

Сказал, простершись, раб. — Во храм прекрасный твой

Добро пожаловать, владыка дорогой;

Ты — царь царей земных; средь гордых и великих

Ты — точно мощный кедр среди смоковниц диких,

Ты блещешь между них, как Патмос меж Спорад». —

«Что там за шум вверху?» — «То заревел канат:

Мои товарищи там опускают камень». —

«Но как же выйдем мы?» — «Владыка, звездный

пламень —

Опора стоп твоих, и молнию страшит

Твой меч, и на земле твой светлый лик горит,

Как солнце в небесах; ты — царь царей; тебе ли,

Величью ль твоему страшиться?» — «Неужели

Нет выходов других?» — «О царь! Ведь сто дорог,

Лишь только пожелай, тебе проложит бог».

И царь вдруг закричал: «Нет более ни света,

Ни звука. Всюду мрак и тишь. Откуда это?

Зачем спустилась ночь в храм этот, как в подвал?»

«Затем, что здесь твоя могила», — раб сказал.

 

 

"  Я наклонился. Там, в таинственном провале, "

 

 

Я наклонился. Там, в таинственном провале,

Бичи всемирные, покрыты тьмой, лежали.

«Тиберий!» — крикнул я. «Что?» — отозвался он.

«Так, ничего, лежи». И я позвал: «Нерон!»

Другой ответил зверь: «Что, дерзкий?» — «Спи». Могила

Умолкла. «Тамерлан! Сеннахериб! Аттила!»

Три пасти рявкнули «Мы здесь. Кто нас зовет?» —

«Покойтесь! Тишина!» Окликнул я: «Нимрод!» —

«Что?» — «Ничего, молчи». Я крикнул вновь упрямо:

«Кир! Гамилькар! Камбиз! Рамзес! Фаларис!» Яма

Спросила: «Кто зовет?» — «Лежите!» Я сравнил

Все гулы смутные встревоженных могил,

Дворцы с берлогами, с лесною глушью троны,

Крик Иннокентия и тигровые стоны, —

Над всем поникла ночь, какою облечен

И Герберт в мантии и в пурпуре Оттон.

Я убедился: все лежали там рядами.

Задумчив, крикнул я: «Кто худший между вами?»

 

Тогда из глубины, раскрывшей черный зев,

Как из гнезда грехов, стяжавших горний гнев,

Свернувшись в смрадной тьме, как червь, согретый в язве,

Сам дьявол крикнул: «Я!» Ответил Борджа: «Разве?»

 

 

РЕКИ И ПОЭТЫ

 

 

Волну свергает Рейн и рушит Ниагара.

А пропасть страшная, их ненавидя яро,

Могилой хочет быть, кричит: «Я их пожру!»

Река — что лев в лесу, свалившийся в нору,

Где гидра с тысячью змеиных жал ютится,

Бьет лапами, хвостом, рычит, кусает, злится;

Но скалы вечную устойчивость хранят.

Пусть на дыбы встает, не хочет падать в ад,

Плюется и кипит и, мрамора узорней,

Цепляется река за камни и за корни, —

Нельзя ей одолеть закона всех времен,

И крутится она, как вечный Иксион.

Велением небес безумствуя и мучась,

Река жестокую испытывает участь;

Ей пропасть гибелью грозит, но злой утес

Не в силах дать ей смерть; он вызвал лишь хаос.

Чудовищная щель объятия раскрыла,

Рычит — и пасть ее угрюма, как могила.

То — зависть, черный гнев, глухое забытье.

Всеразрушение — вот замысел ее.

Как дым Везувия, клубясь ночным туманом,

Большое облако встает над этим чаном,

Скрывая бешенство обманутой реки.

Как вышло, что она защемлена в тиски?

Что сделала она в лесах, у льдов истока,

Среди долин, чтоб пасть так шумно и глубоко?

Ее могущество, величье, доброта —

Все рушится; она коварством в плен взята;

Она вздувается, как мех, где ветры злятся,

И голоса ее от ужаса дробятся.

Все здесь падение, крушенье, гибель, тьма

И хохот, как у тех, кто вдруг сошел с ума.

Ничто не выплыло, нет ничему спасенья,

И, напрягая грудь в шальном круговращенье,

Река, устав лететь все ниже по камням,

Предсмертный рокот шлет к далеким небесам.

Тогда над хаосом, столпившимся в низине,

Встает, — рожденная всем тем, что есть в пучине

От мрака, ужаса, что душит и гнетет, —

Сквозная радуга, сверкание высот.

 

Коварна бездна, тверд утес, волна лукава,

Но ты от бурных вод берешь рожденье, Слава!

 

 

РОЗА ИНФАНТЫ

 

 

Она совсем дитя. И с ней всегда дуэнья.

Вот с розою в руке стоит она в забвенье.

Не все ли ей равно, куда глядеть? В ручей,

В бассейн, что осенен листвою тополей,

На все, что перед ней… Там лебедь белокрылый,

А здесь под шум листвы ручей лепечет милый,

Сад, полон свежести, сверкания и нег.

Такая хрупкая, она бела как снег.

Как в нимбе золотом, видны дворца ступени,

И парк с озерами, откуда пьют олени,

И пышный звездный хвост раскинувший павлин.

Невинность в ней свежа, как чистый лед вершин.

Она светла, как луч смеющегося солнца.

Трава у ног ее алмаза и червонца

Роняет искорки, обрызгана росой.

Фонтан с дельфинами алмазной бьет струей.

Она бежит к пруду, цветок все время с нею,

Шелк Генуи шуршит; скользнув волной своею,

Капризный арабеск, обманывая взор,

По нитям пламенным туринский ткет узор.

И розы молодой раскрытая корона,

Покинувшая плен душистого бутона,

Свисая, тяготит изящный сгиб руки.

А если девочка, целуя лепестки

И морща носик свой сияющей улыбкой,

Наклонится к цветку, он, царственный и гибкий,

Все личико ее стремится утопить

Так глубоко, что глаз не в силах отличить

Цветка от девочки средь лепестков широких,

Не зная, где бутон, где розовые щеки.

Над синевой зрачка — ресниц пушистый мех,

В ней все — дыханье роз, очарованье, смех;

В ее глазах лазурь. Ее зовут Мария.

Взгляд — это молния, а имя — литания.

Но во дворце, в саду, играя и шутя,

Всегда грустит она, несчастное дитя.

Она присутствует, мечтой весны объята,

При мрачном пиршестве испанского заката, —

В великолепии багряных вечеров,

При шуме сумрачном невидимых ручьев,

Среди мерцанья звезд, в полях, где спят посевы, —

С осанкой молодой, но гордой королевы.

Придворные пред ней склоняют шляпы бант.

С короной герцогской подарят ей Брабант;

У ней во Фландрии, в Сардинии владенья;

Пять лет ей, но она уже полна презренья.

Все дети королей похожи. Некий знак

Уже лежит на них. Неверный детский шаг —

Начало власти. Ждет над розою в печали

Она, чтоб ей цветок империи сорвали

Взор, царственный уже, привык твердить: «Мое!»

И ужас и восторг исходят от нее.

А если кто-нибудь, когда она смеется,

Не чуя гибели, руки ее коснется,

То прежде, чем он «да» иль «нет» произнесет,

Тень смерти на него отбросит эшафот.

 

Прелестное дитя, иной судьбы не зная,

Смеется и цветет, как роза молодая,

Та, что в ее руке среди цветов и звезд.

 

День гаснет. Птичий хор не покидает гнезд,

В склонившихся ветвях блуждает вечер синий,

Закат коснулся лба изваянной богини,

И в холоде ночном чуть дрогнула она.

Все, что летало, спит. Прохлада; тишина;

Ни звука, ни огня; смежила ночь ресницы;

Спит солнце за горой; спят под листвою птицы.

Пока дитя, смеясь, склонилось над цветком,

В старинном здании, огромном и пустом,

Где митрой кажется зияющая арка,

Возникла чья-то тень; глядит под своды парка

И от окна к окну идет, внушая страх,

Покуда меркнет день на черных ступенях.

Устав ходить, стоит в темнеющем жилище

Тот мрачный человек, как камень на кладбище,

И, кажется, вокруг не видит ничего.

Из зала в зал влачит какой-то страх его.

Вот мрачный лоб прижат к сырым оконным стеклам,

Вот тень еще длинней ложится в свете блеклом,

Шаги звучат в тиши, как отзыв на пароль.

Кто это? Смерть сама? Иль, может быть, король?

 

Король! Судьба страны, покорной и дрожащей.

И если заглянуть во взор его горящий,

Когда он здесь стоит, чуть прислонясь к стене,

Увидишь в сумрачной, бездонной глубине

Не девочку в саду, не круглые фонтаны,

Где отражается, дрожа, закат багряный,

Не длинный ряд куртин с веселым гамом птиц, —

Нет! В глубине тех глаз под кружевом ресниц,

Задернутых слегка покровом из тумана,

В зрачках, чья темнота бездонней океана,

Ты ясно различишь среди морских зыбей

Неудержимый бег испанских кораблей,

В широких складках волн, где ночь зажгла лампаду, —

Непобедимую, грозу морей, Армаду, —

И там, в туманной мгле, где остров меловой,

Услышишь плеск ветрил и грохот боевой.

 

Вот те видения, которые проплыли

В холодном, злом мозгу владыки двух Кастилий,

Весь мир вокруг него окутывая в мрак.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!